Бесплатный звонок из регионов: 8 (800) 250-09-53 Красноярск: 8 (391) 987-62-31 Екатеринбург: 8 (343) 272-80-69 Новосибирск: 8 (383) 239-32-45 Иркутск: 8 (3952) 96-16-81

Худ. книга "Строговы" Г. Марков.

31 октября 2014 - RomaRio
Худ. книга "Строговы" Г. Марков. Худ. книга "Строговы" Г. Марков.

 Всякий раз, когда моя книга выходит в свет и направляется к читателю, я испытываю острое волнение. Так было в дни моей житейской и литературной молодости, когда я с трепетом в сердце вынес на читательский суд свое первое произведение, так происходит и теперь. Казалось бы, беспокоиться нечего – книги выходят не впервые, они уже не раз переизданы, переведены на многие языки народов нашей родины и зарубежных стран, о них написаны статьи критиков и литературоведов. Однако беспокойство и тревожное ожидание читательского отклика не покидают меня. Почему же происходит это?
 Да потому, что мне, как и каждому советскому писателю, понятно то чувство, с каким читатель берет книгу. Что он ждет от книги? Многого! Он хочет, чтобы книга взволновала его душу, обогатила его, показала ему великое многообразие людских типов, открыла новые пласты жизни, помогла ему жить и трудиться.
 И вот, когда мысленно представишь себе эти большие и серьезные ожидания читателя, понимаешь, какую огромную ответственность принял ты на свои плечи как писатель.
 Думается, что каждая книга должна говорить сама за себя. Какие-то дополнительные пояснения к ней не требуются. Но у читателей всегда возникает законное и вполне объяснимое желание знать об авторе большее, чем его имя и фамилия. Их интересует, почему же он написал именно эту книгу, интересует его жизненный путь, то, как протекала его творческая работа, какие у него имеются замыслы на будущее.
 Постараюсь, насколько это возможно в кратком слове, ответить на эти вопросы, которые встречаешь и в письмах читателей, и в живом общении с ними на читательских конференциях и встречах.
 Я родился в 1911 году в далеком сибирском селе Ново-Кусково, нынешней Томской области. Мой отец и дед были охотниками. До шестнадцати – семнадцати лет я безвыездно жил в деревне, проводя значительную часть времени в тайге: то на охоте, то на промысле кедрового ореха, то на рыбалке. Отец в поисках лучших промысловых угодий много путешествовал, и вместе с ним я еще в раннем Детстве побывал на Чулыме с его притоками, на Томи, средней Оби, Васюгане, Парабели и других реках Сибири.
 Когда меня спрашивают, в какой школе я получал художественное воспитание, я отвечаю, что начальной школой и жизни и искусства была для меня среда охотников, промысловый труд, таежный костер и охотничий стан.
 Среда охотников, в которой я провел свое детство и юность, необычайно поэтическая. Труд охотников-промысловиков тяжелый, но увлекательный, полный разнообразных неожиданностей и приключений. Охотник – своеобразный первооткрыватель: он постоянно ищет, всегда в движении. Как правило, охотники хорошие рассказчики, искусные мастера живого слова.
 Обычно по вечерам у костра собирались охотники всей артели. За день каждый из них исходил по тайге сорок – пятьдесят, а то и более километров. И вот после ужина начинаются рассказы о том, что было, а иногда и о том, чего не было. Невозможно оторваться от этих рассказов! Они уносят тебя в самые далекие и сокровенные уголки бескрайней тайги, вводят в мир простых и суровых понятий трудовой жизни охотников, беспощадно требующей от них ловкости, мужества, постоянного напряжения. И что бы я ни писал сейчас, я чувствую себя неотрывным от этого окружения, окружения моего детства.
 Впечатления той поры и приобретенные тогда знания помогали мне в работе над моими ранними рассказами и повестями, над романом «Строговы», посвященным прошлому, помогали и тогда, когда я писал роман о современности «Соль земли».
 Писать я начал рано, и на это натолкнула меня сама жизнь.
 Было это в 1924 году. В одной из деревень теперешней Томской области мне пришлось быть подпаском.
 Однажды мы с пастухом, который был года на четыре старше меня, ушли в деревню, чтобы вымыться в бане. Когда через несколько часов мы вернулись на поля, то увидели наше стадо овец сбившимся в кучу в углу загона. Впереди стада лежали четыре растерзанных овцы. Мы сразу поняли, что по полям прошла волчья стая.
 Не успели мы оправиться от растерянности, как на полях появились наши хозяева. Это были два крепких, рослых мужика, в брезентовых дождевиках, верхом на лошадях, с ременными бичами. Вероятно, кто-то из проезжавших по проселку видел происшедшую беду и сообщил им об этом. Как смерч, они налетели на нас и избили на моих глазах пастуха до крови. Парень был не здешний, из прибалтийских беженцев, круглый сирота. Защитить его было некому.
 По обязанности подпаска, я тоже отвечал за случившееся. Влетело от хозяев и мне, но бить меня они не стали, и, конечно, не потому, что я был еще совсем мальчишка, что называется «аршин с шапкой», а потому, что у меня был жив отец – охотник-медвежатник, силач и отменный стрелок, а главное – правдолюбец. Кулаки его побаивались.
 С неделю я жил с ощущением гнева против хозяев, не зная еще, как излить его. Мне жаль было товарища, которого хозяева подвергли унижению. Но наконец способ мести хозяевам был найден. К этому времени я был уже комсомольцем (в союз молодежи я вступил в период ленинского призыва в феврале – марте 1924 года) и решил обо всем, что произошло на полях, написать в газету «Томский крестьянин».
 В моей корреспонденции говорилось о том, что на полях Воронопашенской волости развелось много волков. Они губят скот, из-за этого кулаки избивают пастухов, а власти взирают на все с полным равнодушием.
 Свою первую корреспонденцию я отнес в соседнюю деревню и там опустил в почтовый ящик. Сделал я так потому, что в нашей деревне секретарь сельсовета был подкулачник и почтовый ящик находился в его ведении. Нам, комсомольцам, было известно, что подкулачник любил заглядывать в письма, которые так или иначе касались нашей сельской жизни…
 Заметка была напечатана, и это, естественно, вызвало во мне чувство гордости. В редакции, правда, ее переписали почти заново, но заголовок остался мой: «Волки одолели».
 Вскоре население ряда деревень было поднято для участия в облаве на волков. Организатором этого выступил волисполком. Волчья облава – охота особого рода. Это похоже на народное празднество. В ней участвует множество народу. Собираются все – от ребятишек до старух, едут на телегах, верхом, идут с ружьями, с вилами, со стягами… На этот раз облава была особенно успешной.
 И когда я увидел все то, что произошло после опубликования моей заметки, я понял своим детским сердцем великую силу печатного слова, его способность подымать людей на большие и полезные дела.
 Эта газетная заметка была, как сказали бы теперь, моим первым «вторжением в жизнь». С той поры я стал активным селькором газет «Томский крестьянин», «Красное знамя», «Путь молодежи». Свою селькоровскую работу я совмещал с работой общественного распространителя печати. Редакции газет и журналов поощряли меня, награждая бесплатной годовой подпиской на издания. С приходом почты (а она прибывала в нашу деревню один раз в неделю) я получал пачку свежих газет и журналов. Так я приохотился к чтению, приобщился к участию в общественной жизни.
 Вскоре комсомольцы назначили меня вожатым первого в волости пионерского отряда, потом выдвинули в райком комсомола. Комсомольской работе я отдал немало лет своей жизни. Работал в райкомах, горкомах, в краевом комитете комсомола, редактировал молодежные газеты и журналы Западно-Сибирского края. Одновременно учился, был студентом Томского государственного университета и, конечно, мечтал о писательском поприще, печатая в газетах и журналах то очерки, то зарисовки, то статьи. И в Томске, и в Новосибирске, и в Иркутске, где мне довелось жить, были хорошие библиотеки, лектории, были образованные, доброжелательные люди, которые во многом помогали мне.
 В начале моей литературной работы меня особенно привлекали экономические темы. Я всегда интересовался экономикой, любил всякую «цифирю», и теперь я очень люблю читать статистические и экономические отчеты колхозов, промхозов, строек, предприятий, данные об отдельных отраслях хозяйства. Моя журналистская работа проходила в годы строительства Большого Кузбасса. Недостатка в фактическом материале не было, и я часто выступал с очерками по вопросам организации труда, набора рабочей силы и т. д.
 А между тем в это же самое время я вынашивал мечту о художественном произведении. Мне хотелось написать такую книгу, в которой я рассказал бы обо всем том, что я знал, чему я был свидетелем. Раздумывая над будущей книгой, я вспоминал людей, среди которых рос, трудился, воспитывался. Эти люди казались мне самобытными, интересными, достойными того, чтобы поведать о них.
 Постепенно в уме начали складываться отдельные сцены, эпизоды, потом главы, но все это связать в одно целое я долго не мог. Вероятно, здесь уже вступали в действие законы искусства, требовались большие обобщения. Я понимал, что моей жизненной практики, моих наблюдений и знаний родной деревни для этого недостаточно, нужно было искать источники, дающие более широкий жизненный материал. На это потребовалось и время, и новые усилия. Я много работал в библиотеках, изучая историю своего края, различные экономические и этнографические исследования о сибирской деревне, волостные архивы, статистические данные, рыночные дневники Томска, Иркутска, Красноярска; ездил по селам Причулымья; встречался со старыми большевиками. Изучал также и историю революционной борьбы в Сибири, историю сибирской тюрьмы и ссылки – политические ссыльные оказывали на местное население большое влияние. Все это обогатило меня, дало мне разнообразный материал, которым я мог пользоваться, создавая книгу. Роман «Строговы» рождался медленно, я все никак не мог поставить точку. Так складывался вариант за вариантом.
 Когда наконец первая книга увидела свет и я взялся за работу над второй книгой, началась Великая Отечественная война. Роман пришлось отложить. Почти пять лет я провел в рядах Советской Армии.
 В 1948 году роман «Строговы» вышел в том полном виде, в котором я предлагаю его моему читателю и в настоящем издании. Конечно, с тех пор при каждом новом издании я вновь и вновь придирчиво просматривал его, внося в него изменения и дополнения, «подчищая» текст. Впрочем, это делают все писатели, и я тут иду проторенной дорогой.
 Выход в свет романа «Строговы» принес мне как писателю много радости. Я получил тысячи читательских писем, о романе было напечатано множество статей и у нас в стране, и за рубежом.
 И в письмах и в статьях довольно сильно звучал один и тот же мотив: «Расскажите историю героев дальше, покажите их жизнь в наше, советское время». Именно под воздействием этих пожеланий и сложился у меня замысел нового романа «Соль земли», героями которого были бы представители младшего поколения семьи Строговых.
 И снова начались мои поездки по Сибири. Снова я встречался с различными людьми, работал в библиотеках и архивохранилищах, снова продвигался трудно и медленно от эпизода к эпизоду, от главы к главе.
 Выход в свет романа «Соль земли» совпал с новым разворотом гигантской работы советского народа и Коммунистической партии по освоению несметных природных богатств Сибири. И мне приятно сознавать, что наряду с другими произведениями советской литературы мой роман оказался нужным народу в этой борьбе, о чем свидетельствуют письма читателей, отчеты о читательских конференциях, газетные и журнальные отзывы, театральные инсценировки романа, радио и телевизионные постановки по нему.
 Особенно мне дороги те отклики, в которых сообщалось о непосредственном воздействии моей книги на практические дела. Тут были и меры по эксплуатации богатств сибирской тайги и ускорению исследований новых районов Сибири, и сообщения молодых специалистов о их переезде в Сибирь на постоянную работу. Выпускники высших учебных заведений не раз запрашивали меня, «где этот самый Улуюльский край, описанный в романе», желая приложить свои силы к делу его освоения. Немало получил я от читателей и дельных критических замечаний, которые учел по мере возможности.
 Само собой разумеется, что романы и «Строговы» и «Соль земли» я не смог бы написать, если не провел бы детство и юность в тайге, если в течение всей своей сознательной жизни не принимал бы непосредственное участие в социалистическом преобразовании Сибири, если бы систематически не бывал у охотников, рыбаков, рабочих, колхозников, ученых, ведущих свою созидательную работу в самых разнообразных местах моего родного края.
 После «Строговых» и «Соли земли» я написал еще один роман «Отец и сын». Он тоже посвящен людям Сибири. В настоящее время я работаю над новым произведением, охватывающим события шестидесятых годов. Его герои, люди моего поколения, которым выпало счастье строить коммунизм.
 Но не буду больше задерживать внимание читателя на том, что еще не написано, попрошу его ознакомиться с тем, что-уже сделано.
 Георгий Марков
  Из прошлого строговых.
  (Вместо пролога)
  Во второй половине прошлого века купец Федот Кузьмин основал в глухом таежном месте пасеку.
 В ближнем поселке Волчьи Норы он нанял пасечником молодого батрака Захара Строгова. Нанял за пять колодок пчел да три рубля серебром в год.
 Захар Строгов переселился на пасеку вместе с женой Агафьей.
 Через несколько лет купец умер, и хозяйство перешло к его сыну Никите. Молодой хозяин повел дело иначе: он решил продать пчел, купить на Енисее прииск и заняться золотым промыслом.
 Захару не хотелось уходить с обжитого места. Кругом были незаселенные земли и гари с медистым кипреем; на пасеке – созданные его же руками постройки: дом, амбар, подвал.
 Строгов упросил Никиту Кузьмина продать ему участок и получить часть выкупа деньгами, а часть медом. Кузьмин запросил двадцать рублей серебром и ежегодно, пока жив Захар, два воза меду с доставкой в город. Волей-неволей пришлось Захару согласиться.
 Шли годы. У Захара с Агафьей родился сын Влас, а спустя десять лет – второй, Матвей.
 Еще будучи подростком, Влас ушел в город, поступил в торговое заведение. С годами скопил Влас немного денег, открыл свою лавочку, женился, обзавелся детьми.
 Матвей оставался с отцом. В Волчьих Норах он окончил церковноприходскую школу первым учеником и, по совету учителя, написал прошение царю с просьбой определить на казенный счет в какое-нибудь училище в городе.
 Ответ пришел спустя много месяцев из Министерства просвещения. Прошение осталось без последствий: на казенный кошт было немало претендентов из обедневших дворянских семей.
 Продолжая честно выполнять поставки медом Никите Кузьмину, Строговы жили на скромные доходы от пасеки; подспорьем служила охота, а кроме того, кедровые орехи, грибные и ягодные угодья тайги. Жили на пасеке семьей из пяти человек: старики Захар с Агафьей да родной брат Агафьи – дед Фишка – и Матвей с молодой женой Анной.
 Пятистенный дом Строговых, окруженный густо разросшимися кустами черемухи, стоял на косогоре, окнами к южной, солнечной стороне. От дома влево – двор, крытый по-сибирски наглухо, вправо – пасека.
 У подножья косогора – речка Соколинка с прозрачной родниковой водой. За речкой опять косогор, за ним – долины, холмы, мелколесье, нераспаханные вольные сибирские земли.
 К северу от пасеки – стеной тайга. Тайга на тысячи верст и безлюдье, простор, глушь…
  Книга первая
  ГЛАВА ПЕРВАЯ
  1
  В средней полосе Сибири первые заморозки начинаются уже в конце августа. Утрами, пока солнце не обогреет землю, на зеленой листве деревьев, на поникшей от холода траве лежит нежный, легкий иней.
 С этого времени начинают опадать цветы, сохнут травы и раскрашиваются во все цвета радуги бельники и осинники. Последние летние дожди проходят с ветром и бывают затяжные и надоедливые.
 
Но вслед за ними наступает ясный сентябрь. Земля пестра и походит на ковер, что девушки в деревнях плетут из ситцевых разноцветных лоскутьев. В сентябрьские дни небо еще сине и безоблачно, а в лесу уже сыро и попахивает прелью опавшей листвы.
 Незаметная, но хлопотливая и суетная жизнь течет в тайге в эти погожие дни и звездные, гулкие ночи. С глубоких озер поднимаются караваны гусей, лебедей и уток и направляются в далекий путь. Жалобно курлыча и повизгивая, как несмазанные колеса деревянной телеги, летят на юг длинные вереницы журавлей. Внизу, под ними тянутся тысячеверстные просторы земли, а выше плывут белые, как хлопья, облака и дуют ветры.
 И в это же самое время, когда улетают залетные птицы и уходят пришлые звери, постоянные жители тайги ищут сытной зимовки. Хорошо, если год урожайный и косогоры краснеют от брусники, а ветки кедров сгибаются от тяжести крупных шишек. Но бывает часто и так: не везде, не во всех концах одинаково плодоносит тайга, и тогда в поисках зимних кормежек начинается великое кочевье всего живого…
 …Ранним утром ясного сентябрьского дня Матвей и дед Фишка отправились на охоту. Каждый год в эту пору они уходили с пасеки в глубь тайги, в кедрачи, к берегам речки Юксы. Уходили надолго, месяца на два, на три. Зимой на нартах они завозили к своему стану муку, сухари, соль. С собой несли только ружейные припасы, белье, верхнюю одежду.
 Охотники привыкли к Юксинской тайге, считали ее своей собственностью, своим амбаром с добром.
 К вечеру второго дня вышли на стан.
 На крутом берегу, окруженная разлапистыми кедрами, стояла избушка. В десяти шагах от нее – навес из соснового дранья, под ним таган, закром для хранения кедрового ореха, барцы – чурки на длинных еловых шестах для шишкобоя, рыболовные снасти: морды, садки, вентеря.
 За ночь охотники отдохнули, а утром разошлись в разные стороны. Осенью в тайге – как в страду на поле: день год кормит.
 Урожай орехов и ягод в эту осень был редкостный. Тайга кишела зверьем и птицей.
 Вернувшись на стан, Матвей и дед Фишка развели костер, сели сушить одежду.
 – Я сегодня, Матюша, аж в бельники слетал… – рассказывал дед Фишка.
 Ссутулившись, он держал над костром портянку. Пламя освещало его. Ветер обдавал дымом. Дед Фишка морщился, кашлял, щурил маленькие хитрые глаза, шевеля мохнатыми бровями.
 Матвей, подперев рукой голову, лежал на земле с другой стороны костра.
 – В бельники? Далеконько ты сбегал… Сильно поди устал? – спросил он.
 – Какой там устал! Еще б пробежал столько!
 – А меня сегодня сова напугала, – задумчиво проговорил Матвей и улыбнулся.
 – Как так? – Дед Фишка отбросил портянку и пересел с чурбака на землю.
 – Под вечер иду берегом, – начал рассказывать Матвей, – слышу, кто-то в чаще щелкает. Думаю: уж не волк ли?
 Дед Фишка слушал с любопытством. С его лица, заросшего мягкими седеющими волосами, не сходила улыбка: старик знал, что будет над чем посмеяться, – уж не так робок был молодой охотник.
 – Я остановился, – продолжал Матвей, – смотрю в чащу…
 Из глубины тайги донеслось эхо выстрела. Собаки вскочили с теплых, насиженных мест. Улыбки исчезли с лиц охотников. Они переглянулись с тревогой в глазах.
 Матвей, приподнявшись, подставил ухо на ветер. Но выстрел не повторился. Собаки потоптались, зевнули, легли на прежнее место и свернулись в клубки.
 Тайга шумела однотонно, скучно. Небо заволокло тучами. Крышу навеса долбил прямой, упругий дождь.
 – Далеко где-то, – сказал Матвей.
 – Надо отозваться, Матюша, – посоветовал дед Фишка. – Заблудился, видно, человек. А плутать сейчас в тайге – гиблое дело: не видно ни месяца, ни звезд.
 Матвей сходил в избушку за ружьем и выпалил вверх из обоих стволов раз за разом.
 Собаки с визгом бросились в лес, но в ту же минуту вернулись, виновато поджав хвосты.
 Выстрел навел охотников на размышления. Ночью в тайге могли стрелять только в случае крайней нужды. Выстрелом кто-то взывал о помощи. Кто же? Кроме Матвея и деда Фишки, в юксинских кедрачах никто не бывал. Это знали охотники точно. Из года в год охотились они здесь одни.
 – Теперь поджидай: вот-вот подойдет, – сказал дед Фишка, набивая самосадом трубку.
 Ждали они долго, глядели в темь леса, изредка перебрасывались словами. Но собаки спали, не чуя приближения чужого человека.
 Матвей поднялся.
 – Надо в сушину поколотить, а то в такую-то темень и мимо можно пройти.
 Он взял топор и обухом ударил в сухой кедр. Эхо подхватило гулкий стук и понесло по тайге, тревожа зверей и птиц.
 Ждали еще часа два, но никто не приходил.
 – Охотники новые объявились, – сказал Матвей.
 – Нет, Матюша, наверняка кто-нибудь заблудился. Сам посуди: зачем охотники стрелять будут ночью? Да и кто сюда пойдет? Все знают, что тайга эта наша, – настаивал на своем дед Фишка.
 Матвея клонило ко сну. Ночь была уже на второй половине.
 – Иди, Матюша, спи, а придет кто – я тебя разбужу, – предложил старик.
 Матвей докурил цигарку, окурок бросил в костер и ушел в избушку.
 Дед Фишка долго сидел, курил трубку, прислушивался. Но потом и он запрокинул голову на чурбак и захрапел так громко, что собаки подняли морды и осмотрелись.
 Ни ночью, ни утром на стан никто не пришел.
 Охотники посоветовались и решили походить по тайге, поискать несчастного. Друг ли, недруг ли это был, но раз попал человек в беду, надо выручать. Испокон веков так было заведено у охотников.
 До полудня ходили они по тайге, кричали и стреляли из ружей, но никто не отзывался.
 Прежде чем повернуть к стану, в долинке присели на колоду покурить.
 Не успели завернуть цигарки – на взгорке залаяли собаки. Дед Фишка вскочил, побежал мелкими, скорыми, шажками.
 Собаки лаяли совсем не так, как лают на зверя, – не заливисто, а сердито, с рычаньем.
 Когда Матвей взбежал на взгорок, дед Фишка стоял без шапки и, крестясь, бормотал:
 – Господи Иисусе, пронеси и помилуй!
 Перед ним лежал скрюченный бородатый человек. Он был мертв. По его изуродованному лицу ползал зеленый червяк-землемер. Возле мертвеца валялись капсюльное ружье и длинный еловый сучок.
 Дед Фишка обернулся, посмотрел на Матвея, как бы спрашивая, за какую провинность бог послал им такое наказание.
 Несколько минут они молча глядели друг на друга.
 – Надо в карманах пошарить, – решил наконец Матвей. – Может быть, бумаги какие есть. Обличье незнакомое.
 Дед Фишка нерешительно, с опаской опустился на колени и несмело стал ощупывать карманы. Ни в карманах, ни в кожаной сумке бумаг никаких не оказалось. Из-за пазухи дед Фишка вытащил холщовую тряпку, завязанную узелком.
 – Соль, кажись, – проговорил он, ощупывая узелок пальцами и подавая его Матвею.
 По всей видимости, человек покончил с собою последним зарядом. Рожки из-под дроби, пороха и пистонов пустовали. Мешок из-под харчей тоже был пуст.
 – Ну, Матюша, что будем делать? – спросил дед Фишка, покосившись на мертвеца.
 – Дядя, это не соль, – держа на ладони развязанный узелок, сказал молодой охотник.
 Дед Фишка взглянул на руку Матвея. На широкой ладони племянника в тряпке лежала щепотка крупного серого песка и четыре золотинки, каждая с таракана величиной.
 – Это, Матюша, золото. Ей-богу, золото! Ну-ка, дай! – Старик взял кусочек золота, положил в рот и притиснул зубами.
 – Золото! Неужто здесь нашел? – прошептал Матвей и огляделся вокруг, словно боясь, что кто-нибудь подсмотрит за ними.
 Но размышлять о золоте было не время. Мертвец лежал у ног охотников, и с ним надо было что-то делать.
 Решили положить тело в могилу, вместо гроба устроить ложе из мягких веток кедра. Рассудили так: если какая родня найдется, откопать недолго. Золото тоже не взяли. Возьмешь, – а потом за пустяки в тюрьме сгноят.
 На другой день Матвей пошел тайгой на пасеку. Оттуда на лошади он намеревался поехать в Волчьи Норы, заявить властям о происшествии. Кто бы ни был погибший, крестьянин ли, охотник ли из чужих краев или беглый поселенец без роду, без имени, каких в Сибири с каждым годом становилось все больше, он был человек, и бросить его, как падаль, совесть не позволяла.
  2
  Матвей долго шел тропой, потом свернул в сторону. Надвигалась ночь – холодная, с ветром, с дождем. Матвей решил переночевать на заимке у знакомого мужика Зимовского. От тропы до заимки было не больше трех верст. Зимовской поселился в этих местах недавно. Вокруг было дико, необжито, но зато привольно и богато.
 На заимке Матвея встретили собаки. Они бросились на него, рычали, лаяли с хрипом.
 Вскоре у ворот закраснел огонек цигарки.
 – Кто идет? – спросил из темноты глухой, встревоженный голос.
 – Это я, Степан Иваныч.
 – Не то Матвей Строгов?
 – Он самый.
 – Здравствуй, редкий гость. Цыц вы, дуры! – закричал на собак хозяин.
 В избе Зимовской зажег фитиль, вставленный в бутылочку с рыбьим жиром.
 – Кто там, Степан? – спросил женский голос из второй половины избы.
 – Вставай, Василиса, Матвей Строгов пришел.
 – Иду, иду, – заторопилась хозяйка.
 Скрипнула деревянная рассохшаяся кровать, и по полу зашлепали босые ноги.
 В избе было душно. Пахло прелой картошкой, по небеленым стенам расползались встревоженные светом тараканы.
 У двери, в углу, на кровати лежала старуха – теща Зимовского, а рядом с ней, раскинув руки и ноги, спал ее внучонок Егорка. С полатей раздавался храп работника.
 – Ну, как охота нынче? – заговорил Зимовской, присаживаясь к столу.
 – Год нынче хороший, фартовый, – ответил Матвей.
 – А по какой нужде так рано домой идешь?
 – Ружейный припас на исходе.
 Зимовской недоверчиво взглянул на охотника.
 – Да не только припас, еще дело есть. Баба у меня должна на днях разродиться.
 – Вон оно как! Дай бог счастья! Дай бог… – затараторила Василиса.
 Матвей решил не рассказывать пока Зимовским о происшествии в тайге. Он и сам не знал еще, надо ли заявлять властям о самоубийце. Намеревался обо всем этом посоветоваться дома.
 О Зимовском по народу шла недобрая слава, как о человеке темном и нелюдимом. Летом он выезжал на заимку, а зимой жил в деревне Сергево, приторговывал дичью, скотом и рыбой. Матвей знал, что, скажи он Зимовскому о происшествии, тот, не медля ни одного дня, бросится искать золото.
 А охотники сами сговорились попытать счастья. По песку определили они, что найдены золотинки где-то тут, в Юксинской тайге.
 За чаем Матвей спросил:
 – Ну, а у вас как дела? Опять поди птицы на всю зиму наготовили?
 Зимовской хотел сказать что-то, но его перебила Василиса:
 – Нам повезло нынче, Матвей Захарыч, золото мы в глухаре нашли. Приволок раз Степа целый куль дичи. Стали мы с мамой ее обихаживать, распороли одного глухаря, а в зобу у него желтый камешек. Бросилась я тут к Степе, он на дворе был: «Смотри, говорю, не золото ли? Он посмотрел: «А ведь верно, кажись, золото». Намедни поехал он в город, прихватил с собой золотинку. Приезжает. «Вот, говорит, на, купил тебе на золото подарок».
 Василиса соскочила с табуретки, принесла кашемировый цветастый платок.
 Матвей не смог скрыть своего изумления.
 – Смотри-ка, золото в глухаре!
 Степану не понравилась болтовня жены. Он нахмурился, сердито, исподлобья посмотрел на Василису.
 Матвей заметил это и перевел разговор на другое, а про себя подумал:
 «И как это раньше мы не догадались?.. Давно бы надо покопаться в песках. Вон даже в глухарях золото попадается».
 Разговор не клеился.
 Василиса принесла со двора охапку соломы, расстелила ее на полу у стола, сверху набросила домотканую, из крученых лоскутьев, дерюжку.
 Матвей долго не мог заснуть. Из второй половины избы до него доносился шепот: Степан бранил Василису за то, что она выболтала охотнику лишнее.
 Забылся Матвей далеко за полночь, а когда очнулся, уже рассвело.
 Василиса прошла во двор с подойником. Зимовской сидел у окна, молча сучил дратву. Старуха с мальчишкой все еще спали.
 Матвей убрал за собой постель и стал собираться в дорогу. Зимовской был неразговорчив, однако пригласил его подождать, пока Василиса вскипятит самовар.
 Матвей отказался, сославшись на то, что путь не ближний. Прощаясь с хозяином, попросил у него пяток серянок, извинился за беспокойство.
 – Тебе, Степан Иваныч, поди часто охотники-то докучают? Был нынче кто-нибудь?
 – Ты первый, – ответил хозяин.
 «Значит, незнакомец не проходил здесь», – подумал Матвей.
  3
  На пасеку Матвей пришел в сумерки.
 В доме только что зажгли лампу. В чистой прихожей было тепло, уютно. Топилась железная печка, и в квадратные дырочки г дверцы на пол падали полоски яркого света.
 Домашние встретили Матвея удивленными взглядами.
 Он поздоровался и не торопясь стал раздеваться. Отец, мать и жена следили за каждым его движением.
 – Не то с Фишкой, сынок, что случилось? – спросила Агафья.
 – Нет, мама, дядя здоров.
 Матвей сел на лавку. Захар, Анна, Агафья окружили его и, не шевелясь, словно завороженные, выслушали весь рассказ.
 – Езжай, езжай завтра в Волчьи Норы. Заяви старосте, – посоветовал Захар. – Негоже так душу христианскую без поминовения оставлять.
 Агафья согласилась с мужем:
 – Заяви, Матюша. Родня поди есть. Ищут, наверно, теперь, мучаются. – Она ласково взглянула на сына. – Да сами-то, Матюша, с оглядкой ходите. А то вот так же заплутаетесь, не приведи господь.
 – Вот попомните меня: засудят Матюшу с дядей, – взволнованно заговорила Анна. – Скажут, что они убили. А на мой згад так: человека схоронить в тайге, крест поставить – и делов только.
 – Чепуху мелешь! Правду всегда видно, – вспылил Захар.
 На щеках его проступил румянец. Голубые глаза оживились, заблестели. Старик не любил, когда ему перечили.
 – Ишь удумала что! Засудят… Ты не кличь беду-то, не кличь! – ворчал он.
 – За правду не судят, Нюра. Правда – что масло: всегда наверху, – попыталась сгладить грубость старика Агафья.
 Анна с досадой махнула рукой.
 После ужина Захар зажег четыре свечи: три поставил в горнице перед божницей, четвертую воткнул в большой медный подсвечник. В одну руку он взял подсвечник, а другой стал махать, словно держал в ней кадило.
 Захар не спеша ходил из прихожей в горницу, из горницы в прихожую и тянул густым голосом:
 – Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…
 Скоро он так увлекся «панихидой», что стал размахивать и подсвечником.
 – Свя-а-ты-ый бо-о-же, свя-а-ты-ый…
 Во время «богослужения» Захара никто не считал нужным молиться. И теперь все занимались своим делом.
 – Свя-а-тый бо-оже… – тянул Захар.
 Матвей зевнул, встал из-за стола и прошел в горницу, где Анна взбивала перину на широкой двуспальной кровати.
 – Хватит, Захарка, хватит, – остановила его Агафья. – Бог-то – он не глухой, с одного разу слышит. Дай-ка лучше Матюше с дороги выспаться.
 – Ты не тронь меня, старуха, не тронь! Я за того молюсь, который в тайге погиб.
 Все же вмешательство Агафьи возымело свое действие. Захар прошелся еще раз, перекрестился и, потушив свечи, вышел в прихожую, плотно закрыв за собою дверь.
 Матвей, оставшись с Анной, подошел к ней, притянул к себе, обнял. Анна уткнулась лицом ему в грудь, всхлипнула.
 – Ты о чем?
 – Боязно, Матюша.
 – Отчего боязно-то?
 – И от этого вот, – она положила руку на большой живот, – и оттого, что в тайге не по-хорошему у вас.
 Матвей усадил ее на постель.
 – Не убивайся, Нюра, все будет по-хорошему. Насчет этого, – он кивнул головой на живот, – не ты первая, не ты последняя. А о тайге тоже зря печалишься. Лучше расскажи: как жила тут без меня?
 
Он погладил Анну по спине, обнял ее за плечи. Она привалилась к нему крепким, точно сбитым телом.
 – Жила ничего, только с батей часто ругались.
 – Чего вы с ним не поделили?
 – Да ведь он, знаешь, какой? Раз я вымыла пол, а он несет на сапогах грязи пуд. Я говорю: «Вытер бы, батя, ноги». Как он поднялся, как разбушевался! «И ты, говорит, туда же, и тебе не угодил! Агафья с крыльца гонит, эта в избу не пущает. Может, мне еще час под дождем мокнуть, пока вы тут со всем управитесь?»
 Матвей засмеялся.
 – А дальше что было?
 – Поехал он в Волчьи Норы, вернулся выпимши, веселый. Входит, вытаскивает из кармана матушке платок, а мне серьги: «Вот вам за то, что я пол топчу». А в другой раз схватились с ним еще пуще. Я говорю: «Надо бы, батя, на мельницу съездить. Муки в амбаре на три квашни». Как он закричит: «Не указывай! Сам знаю, как жить. А на мельницу не поеду. На меня другие намелют». Так и не поехал. Сами с мамой ездили. Потом еще корить нас начал за то, что мы дешево за помол заплатили, мельника будто обманули.
 Анна вздохнула и заговорила просящим шепотом:
 – Сам бы, Матюша, взялся за хозяйство. Насидимся мы так без хлеба. Да и стайки надо бы поправить, сена подвезти. А бате я больше ничего говорить не буду. Пусть хозяйствует как знает…
 Анна вышла за Матвея против воли родителей. Они не хотели этого брака. Сватался за нее другой жених – Демьян Штычков.
 Родителям Анны жалко было упустить такого жениха, как Демьян. После смерти отца он остался единственным наследником большого хозяйства. Штычковы исстари считались первыми хозяевами на селе. У них было много скота, пашни, всегда они держали годовых работников.
 Но сам жених был с повинкой. Еще в детстве лошадь ударила Демьяна копытом в лицо и переломила нос. Стал он ломоносый и говорил с тех пор гнусавя. Не вышел наружностью Демьян, не чета был Матвею.
 Да и в народе Матвея уважали больше. Слава о его смелости в охоте на медведей шла по всей округе. Был он к тому же искусный гармонист, и не одна девка вздыхала, глядя на рослого, статного парня.
 Марфа, мать Анны, отговаривала дочь:
 – Смотри, Нюрка, насидишься за Матвеем голодом. Хозяйство Строговых не ахти какое. Все богатство в пасеке, а на пасеку надежда плохая. Сегодня она есть – завтра ее не будет. Мор на пчелу и не таких, как Строговы, разорял.
 Анна и сама понимала, что мать говорила правду.
 Демьян жил богаче, хозяйство его было прочнее. Но Анну тянуло к Матвею. Про себя она думала:
 «Ничего, и мы заживем не хуже других. Будем землю пахать, скот разведем, мельницу поставим. Там, на пасеке-то, вон какие просторы. На селе завидовать будут».
 И она настояла на своем: ее просватали за Матвея. Демьян Штычков с горя пил без просыпу. Три года он ждал, когда подрастет Анна, считал ее своей невестой. Да и она не отталкивала его – на вечерках заигрывала с ним. Полгода спустя после свадьбы Анны он женился на бедной-пребедной девке Устиньке Ганыпиной.
  4
  Утром Захар и Матвей поехали в Волчьи Норы. Сельский староста Герасим Крутков, выслушав Матвея, велел ехать в волостное правление.
 Захар вернулся на пасеку, а Матвей поехал с попутчиком в Жирово.
 Прошло четыре дня, Матвей не возвращался.
 Домашние думали, что он задержался в Волчьих Норах у тестя, Евдокима Юткина, и не беспокоились. Но один случай взволновал их.
 На рассвете Агафья пошла доить коров. Едва она открыла дверь, как навстречу ей бросились собаки. Они были с охотниками на Юксе. Агафья оставила подойник на крыльце и побежала в дом.
 – Вставай, старик! Вставай скорее! Собаки из тайги прибежали, – видно, Фишка идет, – тормошила она Захара.
 Тот вскочил с постели и впопыхах долго не мог надеть штаны.
 Пока старик одевался, Агафья разбудила Анну.
 Все трое выбежали на крыльцо и стали смотреть на косогор, ожидая появления деда Фишки. Какая нужда погнала его на пасеку? Вот еще беда-то! А ведь сколько лет жили тихо, мирно!
 С полчаса стояли они на крыльце, но дед Фишка не появлялся.
 – Что за оказия? – сказал, недоумевая, Захар.
 – Съездил бы, батя, в село, узнал, что там с Матюшей. Может быть, оттуда в тайгу ушел? – проговорила Анна, в душе тревожась за мужа.
 – Верно, Захарка, скачи, узнай. А Фишка пасеку не минует, – сказала Агафья.
 Захар помчался в Волчьи Норы.
 По дороге он встретил знакомого жировского мужика Петра Цветкова. Петр ехал на пасеку по просьбе Матвея и рассказал Захару, какая беда приключилась с охотниками.
 Когда Матвей заявил о происшествии в тайге жировскому уряднику, тот взял двух понятых (одним из них был Петр Цветков), и они все вместе в тот же день выехали в тайгу.
 Тележная дорога была только до Балагачевой. Дальше верст двадцать пришлось идти пешком.
 Урядник осмотрел труп и, допросив охотников, решил, что убийство совершено ими. Матвея и деда Фишку отвезли в Жирово и посадили в каталажку волостного правления.
 Петр Цветков передал Захару сумку с пушниной и поехал обратно. Захар погнал своего коня на пасеку. Бабы, увидев его в окно, выбежали на крыльцо. Захар соскочил с коня и закричал на них:
 – Ну, что глаза вылупили?! Накладывайте в туески меду. Матюшка с Фишкой в жировской каталажке сидят. К уряднику поскачу.
 Агафья всплеснула руками и хотела заголосить. Анна закрыла свое по-цыгански смуглое лицо фартуком.
 Захар взбежал на крыльцо, замахал руками.
 – Ну-ну, помокроглазьте у меня!
 Не прошло и часу, как он, наскоро пообедав, мчался в волость, нещадно нахлестывая коня.
 Прискакав в Жирово поздно вечером, Захар отнес мед уряднику и стал упрашивать его освободить Матвея и деда Фишку хотя бы на поруки.
 Урядник обещал подумать. На другой день Захар сунул ему пятирублевик.
 Но вечером к Захару вышла толстая урядничиха и передала от имени мужа, что сделать он ничего не может: весь материал предварительного дознания отправлен в город.
 Захар плюнул, хлопнул дверью и вприпрыжку побежал со двора. Не долго думая, он завернул в кабак и всю ночь напролет гулял там с каким-то случайным приятелем.
 Потеряв где-то шапку-ушанку, он утром приехал на пасеку с повязкой на голове, сделанной из верхней рубахи на манер тюрбана.
  5
  Три недели охотники ждали, когда их отправят в город на суд.
 Спали они на соломе, зябли, ели черствый хлеб с холодной водой. Дед Фишка вначале храбрился, потом начал грустить, вечерами усердно молился.
 Неизвестно, сколько бы еще пришлось сидеть охотникам в каталажке, если бы не приехал в Жирово судебный следователь Прибыткин. Приезд следователя произвел в волостном правлении суматоху. В отдаленную Жировскую волость из города редко кто наезжал.
 Пока следователь отдыхал на земской квартире, бабы выскоблили в правлении полы, на окна повесили холстинные занавески.
 Владислав Владимирович Прибыткин по окончании юридического факультета надеялся быстро сделать карьеру. Но ему не хватало связей и денег. Отец его, мелкий чиновник, был небогат и незнатен.
 Когда из Жировской волости поступило дело об убийстве охотниками неизвестного золотоискателя, Прибыткин сказал себе:
 «Ну, Владислав Владимирович, пора и тебе попытать счастья».
 Первым на допрос следователь вызвал деда Фишку.
 Старый охотник оробел. Дрожащими руками он разгладил бороду, брови, одернул рубаху и, выходя из каталажки, страдальчески посмотрел на Матвея. Но в комнате следователя дед Фишка почувствовал себя спокойнее.
 Полное лицо Прибыткина с черной бородой показалось ему добрым.
 Следователь читал какие-то бумаги.
 – С-с-адитесь вот тут на с-с-с-тул, – проговорил он, не поднимая глаз.
 «Да он заика», – подумал дед Фишка, и это показалось ему потешным.
 Прибыткин отложил бумаги и взглянул на старика.
 – К-к-к-ак фамилия?
 Дед Фишка встал.
 – С-с-с-иди.
 – Фамилия? А вам какую, барин, фамилию? По-уличному нас кликали Забегалкины, а по-писаному – Теченины. Я, нычит, Финоген Данилов Течении.
 – Хорошо. С-с-с-колько тебе лет, Теченин?
 – Седьмой десяток, барин, живу.
 Следователь окинул его насмешливым взглядом.
 – Лет тебе много, а здоров к-к-как?
 Дед Фишка вовсе размяк, осмелел:
 – О барин! Здоровьем бог не обидел, за мной не каждый угонится. Я умру, а ногой дрыгну.
 Прибыткин засмеялся, повеселел и дед Фишка.
 Но вдруг следователь откинулся грузным телом на спинку стула и в упор уставился на старика холодными, пронизывающими глазами.
 – Ну, с-с-с-тарик, шутки в с-с-торону! С-с-с-ознавайся чистосердечно: много золота взяли?
 Дед Фишка соскочил со стула и, торопливо крестясь, стал уверять:
 – Что ты, барин! Ай мы разбойники какие! Мы, барин, люди смирные. Мы и зла-то никому, кроме как медведям, не делаем. Вот тебе крест! Мы по совести заявили. Думали – грешно погибшего человека бросать. Нет, барин, ты выпусти нас, настрадались мы тут в неволе.
 – С-с-сядь, Теченин, с-с-сядь! – приказал следователь.
 Дед Фишка покорно сел, из-под мохнатых бровей глаза его тревожно следили за следователем.
 – А к-к-к-то, по-твоему, Теченин, убил человека?
 Дед Фишка опять вскочил.
 – Никто, барин, он сам себя порешил. Мы с племянником по ружью об этом сообразили. Ружье, нычит, лежало рядом с ним, и еловая палка тут же. Видно, палкой на спуск давил…
 Следователь что-то долго писал на листе бумаги, потом снова поднял глаза на старика.
 – По-твоему выходит, Теченин, что человек сам себя убил? Не то говоришь…
 – То, ей-богу, то! Ему, барин, один был конец. Либо застрелиться, либо попасть медведю в лапы. Плохи его дела были, сам посуди: ни дроби, ни пороха, ни спичек, ни еды. На лицо худущий – он, видно, и так терпел долго. – Дед Фишка вздохнул. – С тайгой шутки плохи, барин.
 Прибыткин исподлобья наблюдал за стариком.
 Виновный человек не мог так смотреть и говорить, как дед Фишка.
 «Ах, какой дурак этот жировский урядник! – подумал Прибыткин, но тут же спохватился: – Подожди, Владислав Владимирович, может быть, не раз еще с великой благодарностью помянешь этого урядника».
 – Послушай, Теченин, а что там за местность, на этой Юксе? Горы? С-с-степь?
 – Какая там степь! Леса там, барин, дремучие леса.
 – Ну, а рельеф ка-ка-ков?
 – Как?
 – Я спрашиваю, местность ка-ка-кая? Равнины, горы?
 – И равнина есть, барин, и горы. Все там есть. Логов там много. А земля песчаная больше. Для пахоты не годна. Рожать не будет.
 – Ну, а из ка-ка-ких мест, по-твоему, человек этот?
 – Бог его знает, барин, на лбу у него не написано. А так чудится нам – из пришлых он. Наши старожилы кошмовальных шляп не носят.
 – Так, так. Ну, а золото где он нашел? Ка-ак по-твоему?
 – Должно, на Юксе. Видно, по ее лесам он ходил. Им ведь, лесам-то, нет конца-края. Да и опять же песок у него в тряпке юксинский. Таких у нас песков на Юксе – пропасть, в каждом логу.
 Эти показания деда Фишки Прибыткин записывать в протокол не стал и велел старику идти в каталажку.
 Дед Фишка поднялся со стула.
 – Когда же, барин, на волю отпустите? Ей-богу, сидим ни за что!
 Прибыткину это не понравилось. Он вел себя с подследственным и так слишком мягко.
 – Иди, иди на место. Невиновность надо еще доказать…
 Дед Фишка ссутулился и проскочил торопливо в дверь.
 Когда вошел Матвей Строгов, следователь внимательно осмотрел молодого охотника.
 Прибыткин думал, что он увидит его испуганным и робким, но перед ним стоял высокий, крепкий молодчага, с гордой посадкой головы, с чубом волнистых русых волос. Голубые глаза его смотрели с живым и пристальным любопытством. На светлом продолговатом лице с прямым носом и юношеским пушком вместо усов не было ни испуга, ни растерянности.
 – С-с-с-адитесь. «Строгов Матвей Захарович. Двадцати двух лет, православный, женатый, грамотный…» – прочитал вслух следователь, помолчал и, продолжая присматриваться к молодому охотнику, громко сказал: – Ну, Строгов, рассказывай, ка-ак было дело.
 Матвей повторил то, что рассказывал уряднику.
 Все это Прибыткин знал из протоколов. Молодой охотник держался с таким спокойствием, что сбить его можно было только какой-нибудь неожиданностью. И следователь решил применить обычный в таких случаях прием.
 – С-с-с-кладно, ты, С-с-с-трогов, рассказываешь, – проговорил он с ехидной усмешкой, – но дед выдал тебя. Дед сказал, что ты убил человека.
 Матвей весело захохотал. Прибыткин посмотрел на него: такой смех мог быть только у человека, который ничем не запятнал свою совесть.
 – Дядя не мог сказать этого, – спокойно возразил Матвей и продолжал с прежней спокойной серьезностью: – Смешно все это, господин следователь. Если бы в самом деле мы убили человека, зачем бы мы сами на себя стали доносить? В тайге можно город спрятать, а много ли места мертвому надо?
 – Твои с-с-с-лова, С-с-с-трогов, вас не оправдывают. Вы, ка-ак убийцы, поступили умно. Большую толику золота взяли, а малую для своего оправдания оставили. Вот, дескать, ка-ка-кие мы честные!
 – Не мне учить вас, господин следователь. А только убийцы вряд ли так поступили бы. Безвинно мы сидим.
 – Но позволь… Зачем вы труп в землю закопали?
 – Куда же его девать? Незарытым оставить? Ведь там тайга, звери рыщут, птицы…
 Свои вопросы Прибыткин задавал Матвею ради формальности. Самое важное для него было другое.
 – Ты, С-с-с-трогов, хорошо тайгу эту знаешь?
 – Как не знать! С малолетства там охотился.
 – Ну-ка, расскажи, что это за тайга. Лес ка-ка-кой, звери, почва, местность?
 – Тайга большая, господин следователь…
 Матвей стал обстоятельно рассказывать. Прибыткин оживлялся все больше.
 – Ну, ну, дальше!
 – Звери водятся всякие: медведи, рысь, барсук, колонок, горностай, белка. Из птиц – рябчики, глухари, тетерева…
 – А леса ка-ка-кие?
 – Ельник, пихтач, сосняк. А больше кедровник.
 – Ну, а почва?
 – Песок, местами галька. Попадает кое-где крупный камень.
 – А местность?
 – Леса, буераки, ручьи.
 – Хорошо, ну, а еще никто в той местности не находил золота?
 – Находили в глухарях.
 – Д-да неужели? – От удивления и восторга следователь даже привскочил с места. – К-к-кто находил?
 – Сергевский житель – Зимовской Степан Иваныч. На заимке сейчас живет.
 Допрос молодого охотника затянулся до позднего вечера.
 Прибыткин расспросил обо всем, что его интересовало, разузнал о путях-дорогах на Юксу и только тогда велел увести Матвея в каталажку.
 Больше следователь не встречался с охотниками, они были ему не нужны.
 А через две недели после отъезда Прибыткина в Жирово пришел пакет. В бумаге, извлеченной из пакета, предписывалось: охотников Финогена Теченина и Матвея Строгова, задержанных по делу гибели неизвестного человека в Юксинской тайге, за недостатком обвинительного материала из-под стражи освободить.
  6
  Охотников освободили в четверг, а в воскресенье на пасеку съехались гости.
 Были тут родные Анны: отец ее Евдоким, мать Марфа, старший брат Прохор с женой Ариной, дед Платон, старые приятели Захара и Агафьи – Емельян Сурков и его жена Анфиса.
 Гости поздравляли Строговых с двойной радостью: рождением внука и возвращением охотников из неволи.
 Мужики толпились в прихожей, дымили цигарками. Дед Фишка рассказывал, как он и Матвей коротали дни в каталажке.
 Бабы образовали свой кружок в горнице. Они рассматривали новорожденного, расспрашивали Анну о здоровье.
 Анна не привыкла еще к положению матери: ее смуглое лицо от бесстыдных вопросов баб то и дело заливалось румянцем.
 Гостям долго разговаривать не пришлось. Захар подлетел сначала к мужикам, потом к бабам:
 
– Кончай, кончай разговоры! Не за этим приехали. Старуха, усаживай гостей поплотнее.
 Расселись за длинным столом в прихожей. Захар наполнил рюмки водкой, Емельян Сурков встал:
 – Ну, хозяин с хозяюшкой, поздравляем вас с внуком, а тебя, Матюша, и тебя, Нюра, с наследником.
 Гости подняли рюмки, Захар остановил их:
 – Нет, погоди, погоди, Емельян Савельич, не так ты начал. Перво-наперво – выпьем за Матюшу с Фишкой. А за того потом: он мал еще.
 Агафья огрызнулась на Захара. Но гости приняли слова хозяина за шутку, засмеялись.
 – Верно, сват, мал еще. Все равно не поймет, – хрипел лысый Платон.
 – Ну, быть по-твоему, Захар Максимыч, – согласился Емельян. Он взглянул на деда Фишку. – Поздравляю тебя, Финоген Данилыч, и тебя, Матюша. Слава богу, что все обошлось по-хорошему. Хоть и пострадали вы… но что ж поделаешь! Будем здоровы!
 Все выпили. Черный, кудлатый Евдоким Юткин приложил мякиш ржаного хлеба к носу.
 – Горька, а мила!
 Захар еще раз наполнил рюмки.
 – А вот теперь выпьем за внука. Бог дал Артема, Артемку Строгова. Во как! Ну, Нюраха, – Захар повернулся к снохе, – дай бог тебе здоровья. Родила ты нам со старухой на радость внука. Дай бог еще десять!
 Гости засмеялись. Анна с Матвеем смущенно переглянулись.
 – Больно много, сват, десять. Хлеба, сват, прокормить не хватит.
 Захар высоко поднял рюмку.
 – Хватит, сват, хватит! – Он повернулся опять к снохе, тряхнул кудрявой серебряной головой. – Роди, Нюра, роди на здоровье.
 Все выпили. Даже Матвей, не любивший водку, и тот осушил рюмку до дна. Только рюмка Анны стояла нетронутой. Захар заметил это, принялся угощать сноху:
 – А ты что, Нюра, не выпьешь? Пей, будет жить веселей.
 За дочь вступилась Марфа:
 – Нельзя ей, сват. Молоко испортит.
 – Ничего, ничего, пусть парень к горькому привыкает. Вырастет – все равно пьяницей будет.
 – Ладно, если в дедов пойдет, – сказала Агафья, – а ну как в отца угадает? Матюшка на вино не шибко охоч.
 Захар закричал с пьяным задором:
 – В дедов, в дедов пойдет! Приучим! Верно, сват Евдоким?
 – Так, так, сват Захар.
 – Хлебни разок, для отвода глаз, – шепнул Матвей жене.
 Анна глотнула.
 – Вот это по-моему! – радовался Захар.
 Вскоре прихожая задрожала от многоголосого пения. Не пели только Платон да его сноха Марфа. Платон был хриповат, а Марфа не пела смолоду. Они сидели на отшибе от всех, и Платон убеждал сноху переменить гнев на милость.
 – Ты, Марфа, не горюй, не тужи о дочери! Нюрка и с Матвеем будет жить не хуже, чем жила бы с Демьяном. Видишь, сын вот родился. А сын – это двойная прибыль. Подрастет – сам будет работник да еще и со стороны работницу приведет. А простор-то тут какой! Знай паши себе, сей. Я тоже с небольшого начал.
 Марфа щурила подслеповатые глаза и молча кивала головой.
 Матвей принес из горницы гармошку, заиграл плясовую. Дед Фишка вскочил и легко пустился волчком вприсядку. Агахрья с Анфисой махали платками, прыгали вокруг него.
 Дед Фишка подскакивал мячиком, выкидывал ноги, щелкал пальцами:
 – Умру, а ногой дрыгну!.. О… о… о… о!
 Он плясал до тех пор, пока от усталости и одышки не повалился на пол.
 …Гости уехали с пасеки только утром.
  ГЛАВА ВТОРАЯ
  1
  Несколько месяцев после родов Анна безвыездно жила на пасеке. Агафья освободила ее от всех домашних дел, но ребенок доставлял столько хлопот, что не хватало короткого зимнего дня. Ночами молодой матери доставалось еще больше. По нескольку раз за ночь зычный крик Артемки прерывал сладкий сон. Анна жаловалась: сменишь пеленки, покормишь грудью, укачаешь и только забудешься на часок, а малыш уже опять возится, кряхтит, вот-вот крик подымет. И так до утра, не сон – маята одна. Анна даже похудела, но от этого стала еще миловиднее.
 В крещение она решила побывать в Волчьих Норах. Хотелось хоть день-два подышать другим воздухом, родных проведать, сходить в церковь, людей посмотреть и себя показать.
 С рождества стояли крепкие морозы. Землю окутал густой, холодный туман. Воробьи мерзли на лету, и с оглушительным треском на речке лопался лед. Но кого в Сибири удержат морозы?
 В канун праздника Матвей положил в сани несколько охапок сена, накрыл его новой дерюжкой, в передке разостлал медвежью доху. Артемку закутали в мягкое меховое одеяльце, сшитое дедом Фишкой из заячьих шкурок, и вместе с матерью закрыли полами огромной дохи.
 У Юткиных были рады приезду молодых. Марфа с удовольствием занималась внуком и, отпустив дочь в церковь, впервые за много лет не пошла на водосвятие.
 В церкви Анна стояла впереди всех, одетая в хорошую овчинную шубу, крытую синим сукном, на голове ее был пуховый оренбургский полушалок, на ногах новые, еще не разношенные пимы.
 Бабы, разглядывая шубу Анны, дивились ее добротности, завидовали. Анна чувствовала это и, чуть приподняв голову, делала вид, что это ее нисколько не интересует.
 Когда обедня кончилась, все направились к речке на «иордан» – святить воду. Впереди шел священник, за ним дьякон и певчие. Крестный ход растянулся на четверть версты.
 Анна шла, опустив голову, пряча в платок лицо от колючего морозного ветра.
 – А-а, и ты тут! – вдруг послышался позади нее гнусавый голос.
 – Дема! Демьян Минеич, – поправилась Анна и приоткрыла лицо, закутанное пуховым полушалком.
 Демьян был в белой папахе, в черном дубленом полушубке, подпоясанном красным кушаком. Черные пимы его с длинными завернутыми голенищами подернулись инеем.
 – На праздник приехала?
 – Да. Помолиться и родных проведать. Как живешь, Дема, с молодой-то женой?
 Хотя Анна и знала, как живет Демьян с женой, спросила из любопытства: что скажет сам? По селу шли слухи, что бьет Демьян Устиньку страшным боем.
 – Не дай бог никому так жить. Ну, а ты как живешь, довольна? – спросил Демьян.
 – Живу помаленьку. Хорошо ли, плохо ли – живу. Дело решенное, – улыбаясь, ответила Анна.
 Они шли рядом. Снег скрипел под ногами. Анна дышала в рукавичку, Демьян то и дело гладил усы, чтоб не намерзли сосульки.
 Вдруг он оглянулся и, склонив голову к Анне, проговорил:
 – Эх, Нюра, сгубила ты мою жизнь. Тоскую я по тебе, картина ты моя!
 Анна испуганно отступила в сторону.
 – Образумься, Демьян!
 Она кинулась вперед и скрылась в толпе, у проруби.
  2
  Чем ближе время подходило к весне, тем беспокойнее становился дед Фишка. С Матвеем у него давно установился одним им понятный язык. Обоих неудержимо тянуло на берега Юксы, обоих манила, звала тайга. Часто они принимались вдруг перебирать свои охотничьи и рыболовные снасти и обменивались при этом взглядами заговорщиков. А когда оставались вдвоем, разговор неизменно возвращался к тому несчастному случаю с заблудившимся в тайге золотоискателем. Вспоминали допросы и то, что следователь Прибыткин проявил такой необыкновенный интерес к Юксинской тайге, тревожило их, заставляло строить всевозможные догадки. Дед Фишка подбивал Матвея съездить в город, посоветоваться с братом, не стоит ли попытать счастья на золотом промысле. Влас – человек торговый и на деньгу жадный, выгодного дела не упустит.
 Анна приметила беспокойство охотников и однажды, тихо войдя со двора в прихожую, подслушала их разговор в горнице о золотом промысле. Пришлось заговорщикам открыть свои тайные замыслы. Анна стала отговаривать Матвея: не к чему ездить к Власу, незачем шляться по тайге, надо свое, крестьянское хозяйство ладить, на одних пчелах да на охоте далеко не уедешь. На предстоящую весну она возлагала большие надежды. Думала поднять десятины три-четыре целины, вовремя посеять яровые, прикупить нетель. В находки Анна не верила и считала, что лучше синица в руках, чем журавль в небе.
 Целых два дня всей семьей судили да рядили насчет всяких дел и безделок, дед Фишка спорил до хрипоты, а на третий день Захар и Агафья начали снаряжать в город возок с медом. Вопрос о поездке Матвея решил не Фишка, суливший Анне златые горы в случае удачного промысла; решение пришло само собой, после того как Захар напомнил об обязательствах купцу: второй воз меда всегда отправляли Кузьминым великим постом, до наступления распутицы.
 По приезде в город Матвей первым делом сдал мед домоправительнице Кузьминых, потом купил на базаре кожаного товару для починки обуви и кое-что по мелочам, что наказывала Анна, и только после этого поехал к брату.
 Влас Строгов жил на окраине города, в старом небольшом двухэтажном домишке. Верхний этаж занимал сам Влас с семьей, состоявшей из жены, двух мальчиков и двух девочек, внизу в одной половине жил квартирант, в другой помещалась лавка.
 На пасеке хорошо знали, что лавчонка дает Власу небольшой доход, и потому не скупились на подарки. Матвей всегда привозил старшему брату мед, битую птицу, мороженую рыбу. Домой он обычно возвращался с кипами старых журналов и потрепанных книг. Помня любовь младшего брата к чтению, Влас за бесценок или совсем бесплатно получал эти журналы и книги от своих покупателей, часть расходовал на обертку в лавке, а что получше – отбирал и дарил брату.
 Завидя знакомый возок и «дядю Матюшу», племянники и племянницы подняли крик и визг на весь двор. Сверху, со второго этажа, поспешно сбежала жена Власа – Наталья, низенькая, неказистая и неряшливо одетая женщина. На крыльце появился с довольной улыбкой на желтом, худом лице Влас – длинный и тощий, в чесанках и калошах, в черном жилете и синей сатиновой рубахе, на купеческий манер выпущенной из-под жилета. Приезд Матвея для всех был настоящим праздником: детишки могли вволю поесть и полакомиться медом, Влас радовался возможности кое-что из привезенного с пасеки пустить в оборот в своей лавчонке и получить стопроцентную прибыль.
 Через час вся семья сидела за столом. Наталья подавала обед. Девочки, Дашка и Сашка, толкались и щипали друг друга, Генька и Сенька дрались из-за ложек. Влас, бросая на детей грозные взгляды, скрипучим голосом рассказывал брату о своих торговых делах, жаловался на неудачи. Большая семья поглощала почти все доходы. Заветная мечта Власа – открыть лавку на базаре – из года в год оставалась неосуществленной. Приходилось урезывать себя во всем.
 Матвей и сам это видел. Рубашонки на мальчиках пестрели разноцветными латками. В квартире было грязно и неуютно. Вещи валялись в беспорядке. В переднем углу, рядом с иконами, висел в потускневшей золоченой рамке портрет молодого царя Николая Второго.
 После обеда Влас пошел вниз, в лавку, – решил открыть ее на часок-другой. Было еще не поздно, и могли заглянуть покупатели. Матвей поспешил за ним, заявив, что мать наказывала прикупить мыла и соли.
 В лавке у Власа царил такой же беспорядок, как и в квартире; пахло керосином, тухлой рыбой и еще чем-то сладковатым, что всегда привносит запах бакалеи.
 Покупатели не заходили, и Матвей подробно рассказал брату о том, что случилось в Юксинской тайге осенью, о странных допросах следователя Прибыткина и о всем, что в эти дни тревожило и волновало их с дедом Фишкой.
 Заложив за спину худые длинные руки, Влас прошелся по лавке, задел ящик, опрокинул его, но рассыпавшиеся пряники подбирать не стал. Видно, рассказ произвел на него сильное впечатление.
 – Ну-с, зачем же вы властям заявляли? – остановившись перед Матвеем, заговорил он с раздражением в голосе.
 – Как же иначе? – изумился Матвей. – Человек все-таки.
 – Гнить ему везде одинаково!
 – О родных его заботились.
 – О других заботились, а про себя забыли. Объегорил вас следователь. Да-с! Дураки вы с дедом Фишкой! Ду-ра-ки!
 Мысль о богатых золотых россыпях так захватила Власа, что он готов был избить Матвея за его откровенность со следователем. Немного успокоившись, он пришел все же к выводу, что не все еще потеряно, если не упустить время. Решил весной, как только просохнет земля, приехать на пасеку и вместе с Матвеем и дедом Фишкой отправиться на Юксу – попытать удачи.
  3
  В самую распутицу на пасеку Строговых неожиданно нагрянул сам Никита Кузьмин с сыном Алешей и его воспитателем.
 Строговы удивились: эка, в какую пору принесло их! Снег уже оседает, речки наледью покрылись, бугры вытаяли. Видно, неотложное дело поехать заставило.
 Больше всех взволновался дед Фишка.
 «Неспроста, ой, неспроста прикатил золотопромышленник! – промелькнуло у старика в уме, и он замотал головой, словно отгоняя от себя какую-то неприятную мысль. – Неужели Влас продал нашу тайну? От этого всего можно ждать. Спит и видит себя купцом».
 Захар выбежал к воротам встречать важного гостя. Иногда хоть и поминал он Никиту Федотыча недобрым словом, а все-таки чтил его как благодетеля.
 «Если б не Кузьмин, ломал бы я и сейчас хрип на чужих людей. А теперь – сам хозяин», – любил говорить Захар.
 Гости ввалились в дом в шубах, в дохах. Кузьмин забасил:
 – Мир дому сему!
 – Милости просим, – в один голос ответили Агафья и дед Фишка.
 – Проходите, раздевайтесь, – пригласил Матвей.
 Анна с любопытством осматривала гостей.
 – Эй, бабы, – засуетился Захар, войдя в дом вместе с кучером, – давайте живо самоварчик, закусить, чем богаты… Никита Федотыч, – обратился он к Кузьмину, – снимай доху, грейся! Фишка, подбрось в печку дров!
 Кузьмин сбросил доху, снял бобровую шапку и поздоровался со всеми кивком головы. Увидев Анну, он без стеснения осмотрел ее и громко засмеялся.
 – Да у вас прибыль! Ай да Матвейка, отхватил какую!
 Анна, покраснев, бросила на промышленника хмурый, недружелюбный взгляд и ушла за перегородку, в куть.
 Кузьмин обернулся к невысокому чернявому молодому человеку, который, раздевшись, стоял у двери, ожидая, когда его познакомят с хозяевами.
 – Знакомьтесь: Соколовский Федор Ильич. Гувернер, – не удержался золотопромышленник от того, чтобы не блеснуть богатством своего дома, как это любил делать.
 «Губернер! – ударило в уши деду Фишке, возившемуся с самоваром у печки. – Ну, так и есть: не иначе губернаторского чиновника притащил с собой Кузьмин, чтобы записать на себя Юксинские золотоносные земли. У них это просто. Вот напасть-то! Эх, дурак старый!» – мысленно ругал он себя за то, что сам же подбил Матвея советоваться с Власом.
 Ожесточенно дуя в самоварную трубу, так что искры летели из решетки, он уже не слышал того, о чем говорилось в прихожей.
 А Захар, посмотрев на студента в черной форменной тужурке с блестящими золочеными пуговицами и синих диагоналевых брюках навыпуск, как всегда откровенно, сказал:
 – Вона как! Го-вер-нер! Это что же, Никита Федотыч, он при тебе вроде как за лакея будет?
 – Эк, деревенщина! – тряхнул головой Кузьмин, недовольный такой неучтивостью бывшего своего работника. – Гувернер – это слово французское: воспитатель значит, или учитель по-нашему. Федор Ильич к Алеше приставлен учить его разным предметам, в том числе и языку французскому.
 – Ну, прости, коли так! Не хотел обидеть тебя, Федор Ильич, – добродушно сказал Захар.
 Но студент и не думал обижаться. Улыбнувшись на слова Захара, он приветливо поздоровался за руку с новыми знакомыми. Перед Матвеем Соколовский задержался, они посмотрели друг другу в глаза.
 Алеша, не раздеваясь, осматривал простое убранство крестьянского дома; с худенького, испитого лица его не сходила гримаса брезгливости. В доме Строговых полы были некрашеные, кровати деревянные, вместо кресел стояли табуретки, на маленьких окнах висели домотканые занавески.
 Захар подскочил к Алеше, расстегнул его дошку и проворно вытряхнул из нее ошеломленного такой бесцеремонностью барчука.
 Кузьмин взял сына за руку и шагнул вместе с ним в горницу, где Агафья накрывала на стол. Соколовский остался один возле железной печки, грел посиневшие руки. Матвей, раскрывая туески с медом, несколько раз обращался к нему, спрашивал, какова дорога, удачно ли миновали лога. Анна из кути тоже поглядывала на студента в щелку перегородки.
 
Соколовский был невысок, но строен. Щеки его смуглого, тщательно выбритого лица порозовели на морозе. Улыбаясь своим мыслям, он украдкой посматривал на Захара, цедившего из бочонка в глиняные кувшины пенистую брагу.
 «Все что-то скалится – поди живется ладно. Батюшки, а руки-то какие! Белые да нежные, – думала Анна, глядя на студента, и тут же наполнялась недоброжелательством к гостям: – Семена надо веять, а их принесла нелегкая».
 За столом, угощая гостей медовой брагой, Захар сказал Соколовскому:
 – Береги ноги, Федор Ильич! В ноги сразу бьет, – и засмеялся.
 По всему было видно, что «говернер» пришелся по нраву старику, – может быть, потому, что не обиделся он на его неладные слова.
 Дед Фишка через угол стола все тянулся к Кузьмину, усердно подливая ему брагу. Хитрил охотник: «У пьяного – что на уме, то и на языке. Авось проговорится!»
 Наконец он исподволь, окольными вопросами, стал дознаваться о цели приезда.
 – А ты, дед, все еще прыгаешь? – смеясь, обратился к нему Кузьмин. – Тайгу, наверно, лучше родного дома знаешь?
 – Что бога гневить, прыгаю… пока ноги носят, – поперхнувшись, с запинкой проговорил дед Фишка и тотчас добавил: – Только в тайгу теперь не пройдешь, не проедешь.
 – Да мы туда и не собираемся, – просто сказал промышленник. – Мы вот решили с Федором Ильичом на косачиных токах поохотиться.
 «Э-э, хитрая бестия, даже на браге не обведешь. Попытаем теперь этого «губернера», – сказал себе дед Фишка и повернулся к Соколовскому, сидевшему рядом:
 – А ваша милость, должно, сызмальства к охоте на всякого зверя или там птицу приобучены?
 – Что вы, что вы, дедушка! – засмеялся Соколовский. – Я и ружье-то как следует держать в руках не умею. На охоте всего два раза был. А природу люблю, в особенности тайгу.
 «Охотнички, язви вас! Охотники до чужого добра!» – пришел дед Фишка к безрадостному выводу и тяжело вздохнул.
 После чая Кузьмин с сыном легли отдохнуть. Кучер тоже залез на печку. Ехали ночью – не спали. Захар предложил Соколовскому:
 – Ложись, Федор Ильич, на мою кровать.
 – Нет, я не хочу. Мне ночь не поспать ничего не стоит. Дело студенческое, не раз приходилось.
 «Э, да он студент», – подумал Матвей и еще раз осмотрел Соколовского.
 О студентах он много слышал. Учитель в Волчьих Норах – тот самый, который советовал ему подать прошение царю, был высокого мнения о студентах. Матвей помнил, как однажды учитель сказал, что в будущем всей империей будут управлять студенты. В народе говорили, что студенты покушались на жизнь царя Александра Второго, что убит он был тоже не без их участия.
 Соколовскому захотелось осмотреть пасеку. Матвей охотно согласился проводить его. Они вышли и поднялись по косогору туда, где летом стоят ульи. Земля лежала еще под снегом, деревья стояли голые. Высокое небо было ясным и холодным. К западу от пасеки тянулись холмы, пестревшие весенними проталинами.
 Простота и живой характер студента нравились Матвею, и он охотно отвечал на его вопросы.
 – Вы тут и родились?
 – Да, вон в той бане.
 – А плутать в тайге приходилось?
 – Бывало. В тайге не без этого.
 – Медведей когда-нибудь убивали?
 – Еще бы не убивать! Летом они к нам на пасеку ходят. Мед любят, страсть!
 Они стояли на опушке густого пихтача, высоко над пасекой. Пахло холодом и смолой. Засунув руки в карманы, Соколовский задумчиво смотрел на синеющие вдали холмы.
 На обратном пути он опять стал расспрашивать Матвея:
 – Вы грамотный?
 – В Волчьих Норах три зимы учился.
 – Не забыли?
 – Нет, что вы! Я и теперь зимой редкий вечер не читаю.
 Соколовский с удивлением взглянул на Матвея.
 – А где книги берете?
 – Кое-что через брата в городе достаю. А больше у попа в Волчьих Норах.
 Соколовский поинтересовался, что именно прочитано Матвеем. Тот назвал исторический роман Загоскина и несколько романов о рыцарях и морских пиратах.
 – Я помогу вам, Строгов, доставать хорошие книги: больше не берите этой дряни ни у попа, ни у брата.
 – Спасибо. Мне бы что-нибудь о том, как земля и небо устроены. Очень люблю читать об этом.
 – Об ученье не мечтали?
 – Замышлял, да крылья коротки, – ответил Матвей, но историю с прошением к царю рассказывать не стал: неизвестно, как бы отнесся к этому Соколовский.
 Постояв на лесной опушке, они направились к подвалам, в которых зимовали ульи с пчелами. Из-под земли торчали высокие, похожие на трубы тесовые отдушины.
 Соколовский рассматривал устройство подвалов, интересовался историей пасеки, разведением пчел.
 Когда Матвей рассказал, как перешла пасека к Строговым и о ежегодной дани Кузьмину, Соколовский удивленно пожал плечами.
 – Выходит, бессрочная кабала?
 – Самая настоящая. Обманул Никита Федотыч отца, – вырвалось у Матвея. Но, не зная, каковы отношения у Соколовского с Кузьминым, он поспешил заговорить о другом: – А вы все еще наукам обучаетесь?
 – Да. Юриспруденцию зубрю.
 – Мудреная?
 – Не очень.
 Матвею хотелось знать, что это за наука юриспруденция и почему она не очень мудреная, но он промолчал, надеясь спросить об этом у Соколовского в другой раз.
 Дома они принялись набивать патроны и чистить ружья.
 Анна несколько раз проходила мимо них. Не нравилось ей, что этот чернявый студент сдружился с Матвеем. Она не могла подавить в себе чувство досады на мужа и позвала его в куть.
 – Хватит тебе зубы точить. Иди во двор, дай скоту сена, – с раздражением проговорила она.
 Когда Матвей вернулся со двора, гости уже поднялись. Кузьмин, расчесывая бороду перед зеркалом, спросил Соколовского:
 – Ну, как погуляли, Федор Ильич?
 Соколовский, не отвечая на его вопрос прямо, обратился к младшему Кузьмину по-французски:
 – Tres bien. Malheureusement, les jours hiver sont trop courts. Переведите это отцу, Алеша.
 Бледный подросток неуверенно перевел:
 – Очень хорошо. Жаль, что дни зимой слишком коротки.
 – Это по-каковски, Федор Ильич? – спросил Матвей.
 – Французы так говорят, – ответил Соколовский.
 – Французы! – пренебрежительно махнул рукой Захар. – Помню, дед рассказывал, как в двенадцатом году воевал с ними. Мерзли они у нас в России, как воробьи на морозе. Нет, дюжей наших русских никого на свете не сыщешь.
 – А ты бы помолчал, старик, не твоего ума это дело, – вмешалась Агафья. «Кто его знает, может, он из энтих самых хранцузов!» – думала она, считая, что своими словами Захар может обидеть Федора Ильича.
 Но Захар не обратил внимания на слова жены и продолжал расспрашивать:
 – А петь по-ихнему умеешь, Федор Ильич?
 – Кое-что умею.
 – Споешь?
 Студент усмехнулся.
 – Можно.
 Захар обрадовался.
 – Эй, старуха, Фишка, идите слушать!
 Соколовский, продолжая улыбаться, негромко, но приподнято запел «Марсельезу»:
 Allons? enfants de la patrie…
 Пропев два куплета, он остановился и спросил:
 – Ну, как?
 Захар покачал головой.
 – Нет, наши лучше поют.
 – У всякого народа свои песни, отец, – возразил Матвей. – А по-моему, неплохая песня. Жаль, слов не понимаю.
 – Нет, нет, Матюшка, русский народ сроду песнями славился, – горячо сказал Захар. – Куда им до нас!
  4
  Ночью Кузьмин, Соколовский, дед Фишка и Матвей отправились на охоту.
 За пасекой охотники разделились. Соколовский пошел с Матвеем, Кузьмин – с дедом Фишкой. Матвей хорошо знал тайгу во всей окрестности и привел Соколовского прямо к тетеревиному току. Они наломали сучьев и замаскировались в десяти шагах друг от друга.
 Перед рассветом стали слетаться косачи. Соколовского сразу же охватило нетерпение. Ему хотелось стрелять, но Матвей чего-то выжидал.
 Когда косачей слетелось столько, что снег почернел под ними и самцы, фыркая, щелкая, хлопая крыльями, вступили в схватку, Матвей сказал:
 – Ну, теперь, Федор Ильич, не зевай.
 Раздался выстрел, другой. Птицы большим клубком поднялись в воздух, но тотчас же опустились. Две птицы остались на снегу. Третья взмыла высоко и вскоре упала около ног Матвея.
 Соколовский всматривался в предрассветный сумрак и ничего не видел. Он решил стрелять наугад, но, выпалив несколько раз из своей двустволки, понял, что стреляет мимо: после его выстрелов ни одной птицы на снегу не оставалось.
 Скоро охота окончилась. Косачи разлетелись еще задолго до рассвета.
 Собирая убитых птиц, Соколовский с грустью сказал:
 – Я, наверное, ни одного не убил. Чертовски трудное это дело.
 Матвею очень хотелось, чтобы гость почувствовал радость охотничьей удачи, и он принялся убеждать Соколовского:
 – Нет, Федор Ильич, в этой стороне все ваши. Я сюда не стрелял.
 Соколовский знал, что все это не так, но слова Матвея ему были приятны.
 На пасеку они принесли девять косачей.
 Охота Кузьмина и деда Фишки оказалась менее удачной. Они убили по три птицы.
 Дед Фишка, как всегда при неудачной охоте, проклинал свои мохнатые брови. Старику казалось, что они мешают ему стрелять без промаху, и он сердито дергал их, приговаривая:
 – Лезут аж в самый глаз, язвы холерские! Сколько из-за этого пороху зря попалил.
 В тот же день Матвей и Соколовский пошли в пихтачи охотиться на рябчиков. Едва они поднялись на косогор, как спугнули два табунка. Рябчики стайками разлетелись в разные стороны.
 Матвей распорядился:
 – Вы, Федор Ильич, стреляйте этот табунок, а я погоняюсь за теми. Потом сойдемся.
 Матвей побежал по пихтачу. Скоро послышались его выстрелы, он палил беспрестанно.
 Соколовский подкрался к своему табунку и выстрелил. Один рябчик упал, остальные вспорхнули и улетели. Он подобрал убитого рябчика и пошел отыскивать табунок, перелетевший на другое место.
 Нашел скоро, подкрался и убил еще одного рябчика. Но после этого пробродил зря. Рябчики забились куда-то в чащу, и отыскать их было невозможно.
 Вскоре послышался голос Матвея. Соколовский отозвался.
 – Ну как, Федор Ильич? – спросил Матвей, пролезая сквозь густую пихтовую чащу.
 – Убил двух. А вы сколько?
 – Двадцать два.
 – Непостижимо! – удивился Соколовский. – Как это вам удалось?
 – Просто. Рябчика знать надо, – проговорил Матвей, снимая шапку и ладонью вытирая пот со лба, – меня дядя Фишка этому научил. Он на рябчика большой мастер. От него ни один рябчик не уйдет. Весь табунок закружит и перебьет на трех лесинах.
 Охота умаяла Кузьмина. Он спал почти до обеда, а пообедав, после нескольких рюмок коньяку и двух ковшей хмельной медовой браги, снова завалился в кровать и поднялся уже в сумерках. К отъезду все было готово: птица сложена в мешок, туески с медом прочно закупорены, свежеиспеченная провизия на дорогу собрана в корзину.
 Дед Фишка, окончательно убедившись, что тайна Юксинской тайги золотопромышленнику неизвестна, не мог скрыть своей радости. С шутками и прибаутками он помогал гостям собираться, суетился вокруг Кузьмина, Алеши и «губернера». На прощанье старик преподнес всех рябчиков и косачей, своих и Матвея, неудачливым охотникам.
 – Да ты что, Финоген Данилыч, клад сегодня нашел? – пошутил Кузьмин. – Или рад гостей поскорее спровадить?
 Дед Фишка обиженно всплеснул руками.
 – Что ты, Никита Федотыч! Неделю живи – рад буду.
 Но на уме у старика было другое.
 «Клад»! Знал бы ты, какой клад на Юксе лежит, не так бы разговаривал. Хапуга! От такого добра не жди. Вцепится – ничем не отдерешь», – думал про себя дед Фишка, а вслух, весело поблескивая глазами из-под мохнатых бровей, продолжал отшучиваться:
 – Не нашел еще клада, нет, но найду обязательно! Такие богатства найду, какие тебе, Никита Федотыч, век не приснятся!
 Все смеялись.
 В ночь гости отправились в обратный путь.
 Матвей верхом на коне провожал их до переселенческого поселка. Прощаясь, он пригласил Соколовского приезжать на охоту осенью. Студент обещал.
  5
  На пасху из города пожаловал Влас. Он привез от Соколовского пачку книг, подобранных по вкусу Матвея: об истории земли и происхождении человека, о небе и звездах.
 Попраздновав три дня, в среду на пасхальной неделе дед Фишка, Матвей и Влас пошли на Юксу искать золото.
 В тайге день отдыхали. Влас без привычки так натрудил ноги, что еле дошел до стана. После отдыха отправились бродить. Хотели сначала присмотреться к местам, приметить обвалы в буераках, быстрые ручьи, вымоины в берегах.
 Влас боялся заблудиться и ходил с Матвеем.
 В первый же день дед Фишка принес на стан важное сообщение.
 От клюквенных болот шел он берегом Юксы и в одном месте увидел надломленную ветку черемухового куста. Осмотрев надлом, он решил, что это сделано человеком. Ветка была не просто отодрана от ствола, а переломлена поперек: зверь не мог так переломить. Пройдя еще немного, он заметил, что кромка яра выщерблена, а кустарник сильно пригнут к речке. Кто-то спускался под яр, придерживаясь руками за прутья. Этот яр охотники называли Веселым. Даже в осенние ненастные дни, когда вся тайга была неприветливой, Веселый яр молодо зеленел рослым кедровником и, совсем как весной, звенел бурными, бьющими из-под земли ручьями.
 Дед Фишка осторожно подошел чащей к речке и заглянул под песчаный яр.
 У воды лежали кучки перемытого песка, подальше – лоток, запрятанный в углублении берега, на сыром песке остались отпечатки следов человека.
 – Это Прибыткин. Недаром он все у вас выпытал, – сказал Влас.
 Матвей усомнился: каким путем, с чьей помощью прошел он на Юксу? Решили выследить, а пока вести себя в тайге как можно тише.
 В ночь вышли к Веселому яру и наутро выследили золотоискателя. Это оказался Зимовской. Вернувшись на стан, устроили совет.
 – Юксинская тайга – ваша, – говорил Влас, – вы хозяева в ней. Зимовской не по праву сюда лезет. Надо выгнать его или устроить слежку. А когда найдет золото, заставить принять в долю и нас.
 Хоть и не совсем Матвей был согласен с братом, но пока решил ему уступить.
 Надзор за Зимовским поручили деду Фишке. Старик был осторожен и хитер. Влас и Матвей решили заняться поисками золота в большом таежном логу, совсем в другой стороне.
 Через несколько дней дед Фишка сообщил, что Зимовской снялся со своего стана и ушел домой, на заимку. Это никого не обрадовало. Не удалось выяснить самого главного: нашел Зимовской золото или нет.
 Почти всю ночь просидели они у костра, советуясь, что предпринять дальше. В конце концов дед Фишка вызвался побывать у Зимовского на заимке.
 На другой день старик, озираясь, входил в дом Зимовского. К ночи сильный ветер, дувший целый день, затих, но заметно похолодало. В сумраке заимка казалась покинутой, нежилой. Над тайгой загорелись первые звездочки. Ни Зимовского, ни Василисы, ни их сына Егорки дома не было. На кровати лежала больная старуха Ионовна – мать Василисы.
 – Ты, Васа? – спросила старуха, не раскрывая глаз.
 – Это я, Степанида Ионовна.
 – А, Фишка! Проходи, садись. Наши вот-вот с поля придут.
 Дед Фишка сел на табуретку.
 – Как здоровье, Степанида Ионовна?
 – Плохо, Фишка. Не чаю, как смертушки дождаться.
 На крыльце раздались шаги и негромкий говор.
 – Ну, вот и наши идут.
 Дед Фишка выругался про себя: такая удача – застать Ионовну одну, – и вот, поди ж ты…
 В темноте хозяин долго не мог узнать, кто сидит у окна.
 – Не признаешь, Степан Иваныч?
 – Финоген Данилыч! Далеко ли путь держишь?
 – На Юксу бегу, Степан Иваныч. Сетёнки там у меня спрятаны, забрать хочу.
 Когда хозяева не спеша умылись под рукомойником и Василиса стала готовить ужин, дед Фишка, желая втянуть Зимовского в разговор, спросил:
 – Слышал, Степан Иваныч, какой на нас поклеп-то в прошлом году возвели? Три недели в каталажке отсидели. Так и не пришлось поохотиться.
 
– Был такой слушок, – ответил Зимовской.
 – А что же родня погибшего, так и не объявилась? – спросила Василиса.
 – Нет, слухов не было… Где ей найтись? И человек-то, гляди, еще бездомный какой… Ну, а вы чем промышляете?
 – Известно чем – пашем. Сегодня первый загон засеяли.
 – Ох, в лесу и гнезд дроздиных! – с восторгом сказал Егорка, веснушчатый мальчуган, очень похожий на отца.
 Дед Фишка любовно взглянул на него.
 – Теперь, сынок, самая пора, все птицы яйца кладут.
 Егорка раскрыл рот, хотел что-то еще сказать, но отец дернул его за вихры.
 – Знай помалкивай, когда большие разговаривают.
 Егорка присмирел. Зимовской закричал на Василису:
 – Подавай скорей ужин! Устал до смерти!
 За едой охотник настойчиво пытался заговорить о Юксе, но Зимовской всякий раз ловко увиливал от разговора. Он зевал, хмурился, и дед Фишка так и не мог понять, точно ли он устал или прикидывается уставшим.
 Однако старик отступать не собирался.
 «Как ты ни хитри, а я все равно заставлю тебя сознаться», – думал он.
 Но хозяин вдруг встал, не допив чая.
 – Спокойной ночи, Финоген Данилыч. Пойду спать. А ты, Василиса, постели гостю – да и тоже на покой. Завтра встанем чуть свет, – проговорил он и ушел во вторую половину избы.
 «Вот, подлец, как финтит!» – выругал его про себя дед Фишка.
 Пока ему оставалось одно: снять бродни и ложиться спать. Своим поведением Зимовской расстраивал весь его замысел.
  6
  Ночь была уже на исходе, когда старик нашел выход из положения: он решил притвориться больным и задержаться на заимке еще на денек.
 Под утро дед Фишка застонал, приохивая. Степанида Ионовна поднялась на кровати, спросила:
 – Ты, никак, Фишка, стонешь?
 Старик плаксиво ответил:
 – Всю ноченьку, Ионовна, животом мучаюсь. Видно, вчера Василиса простоквашей меня обкормила.
 Вскоре из горницы вышел Степан Иваныч и испытующе посмотрел на деда Фишку. Старый охотник закрыл глаза и, будто от боли, уткнулся лицом в подушку.
 Завтракали без гостя. Старик все еще лежал и охал.
 После завтрака Степан Иваныч и Василиса ушли на пашню, забрав в полотенце харчи работнику, сторожившему лошадей. В доме стало тихо. Дед Фишка уснул. Когда проснулся, Егорка был на ногах и у окна строгал дощечку.
 Дед Фишка упрекнул себя: «Спать-то не надо б».
 Он встал, набросил на себя зипун и вышел во двор. Возвращаясь в дом, встретил Егорку на крыльце. Мальчуган мастерил что-то на отцовском верстаке.
 Егорка взглянул на деда Фишку приветливо. Старик, видимо, нравился ему: если б не отец, он еще вчера бы подружился с охотником.
 – Не то, сынок, лодку строишь? – ласково спросил дед Фишка.
 – Пароход.
 – Пароход! Ты совсем, сынок, мастер. Ну, строгай, строгай, авось плотником будешь. – Старик улыбнулся и пошел к двери.
 – Дедка! – окликнул его Егорка.
 – Чего тебе, сынок?
 – Мачту воткни мне.
 Дед Фишка черенком ножа укрепил деревянную палочку посредине доски.
 – Ду-ду-у-у! – загудел он, приподнимая на руке игрушку.
 Егорка засмеялся, но вдруг хитро сказал нараспев:
 – А у тяти золотинки есть!
 Дед Фишка от этих слов чуть не упал.
 – Золотинки! И много, сынок?
 – Пять.
 – Большие, сынок?
 – С клопа.
 Егорка лизнул губы и самодовольно засвистел, продолжая заниматься игрушкой.
 Дед Фишка влетел в дом, как на крыльях. Он схватил свою сумку, картуз и стал собираться в дорогу.
 – Ну как, Фишка, прошло? Не болит?
 – Прошло, Ионовна. Как рукой сняло! До свидания, бежать надо.
 – Попил бы чаю, Фишка.
 Но старик не дослушал ее и скрылся за дверью.
 Чудодейственное выздоровление деда Фишки показалось Зимовским странным. Егорку начали расспрашивать, что делал и о чем говорил старик без них.
 Егорка подумал, что его уличают в чем-то нехорошем, начал оправдываться и рассказал все.
 Зимовской свирепо отлупил сына и ушел на Юксу. Вечером, подкравшись к стану Строговых, он долго слушал разговоры охотников. Вернулся домой мрачнее тучи.
 – Ну, Василиса, пропали мы. Все там, даже Влас. Сживут они меня с белого света.
  Поиски золота окончились неудачно. Братья Строговы нашли одну золотинку величиной с булавочную головку. Но и этой находки было достаточно для того, чтобы определить будущее золотоискателей. Матвея и деда Фишку находка еще больше привязала к тайге. А Власу, который думал, что на Юксе золото можно грести лопатой, стало ясно, что браться ему за это дело невыгодно, лучше сидеть в лавке и сколачивать по копейкам верные барыши.
  7
  Больше десяти дней прошло с тех пор, как Матвей, Влас и дед Фишка ушли на Юксу искать золото. Надо было сеять, а они не возвращались. Анна жила эти дни в глубокой тревоге. По утрам она выходила на крыльцо, нюхала воздух, грустно смотрела на холмы, где тоскливо чернела пахотная земля Строговых.
 Думы о земле, о богатой крестьянской жизни разрывали ей сердце. Она ясно представляла, какая горячая работа кипит теперь на полях отца. Днем и ночью на трех парах коней работники пашут землю. На рассвете дед Платон и отец уходят на пашни с лукошками. Там дорог каждый день, каждый час. Там торопятся, успевают. А тут идут дни за днями и никто даже не думает о севе.
 Захар чуть свет ушел в лес за колодой-долбленкой. Анна ждала его подле огорода, а когда он вышел из лесу с колодой на плече, побежала навстречу.
 – Батюшка! – заговорила она взволнованно. – Матюши все нету.
 – Черти не возьмут твоего Матюшу! Придет.
 – Да не об этом я. Матюши нет, а земля сохнет. Останемся без хлеба. Попахал бы ты, батюшка.
 – Попахал бы! Придумала… А за пчелой ты будешь ходить? Ты что, разорить меня хочешь? Я от пчелы хозяином стал.
 – Батюшка…
 Но Захар не стал слушать невестку, встряхнул колоду на плече и торопливой походкой ушел на пасеку.
 Анна склонилась на изгородь. Вот как у Строговых-то! Ее и слушать не хотят. Каждый занимается своим делом, и никому невдомек, что без земли нет крепкой крестьянской жизни. Свекор хочет пасекой богатство нажить, а пасека хороша, когда скота и посева много. Да что там свекор! А Матвей? Неужели никогда он не променяет тайгу на землю, неужели вечно жить вот так! Несколько минут Анна стояла, чувствуя, как слабеют ноги, немеет все тело. Потом оттолкнулась от изгороди руками, будто изгородь держала ее, и побежала через мост, за речку, к холмам.
 Сразу за пасекой в бельниках начинались пашни. Они лежали вразброс: клочок тут, клочок там. Многие волченорские мужики не довольствовались своими полями, захватывали на казенных землях, в лесах чистины и пахали по целине. Где-то тут же лежали и пашни Юткиных. Анна была уже недалеко от них. Она слышала, как пахарь, покрякивая, понукал лошадь.
 «На колени перед батей встану, а своего добьюсь! Пусть пошлет на денек-другой работника да пару коней с сохой», – решила Анна.
 Она побежала еще быстрей. Ветки берез хлестали ее по лицу, колючий шиповник царапал голые ноги и руки в кровь. Перепрыгнув через толстую полусгнившую колоду, Анна выскочила на поляну.
 В пяти шагах от нее, доведя борозду до конца, с цигаркой во рту стоял Демьян Штычков. Анна отвернулась, хотела скрыться, по было поздно. Демьян расплылся в улыбке.
 – Нюра! Ты что? Откуда?
 Анне б умолчать о правде, скрыть, что у нее на душе, да гордости не хватило. Она закрыла лицо передником, всхлипнула.
 – Жить мне, Дема, в бедности. Матвей вторую неделю в тайге. Земля сохнет, время уходит, хоть сама паши, да перед людьми совестно.
 – Вот, не пошла за меня! А я третий загон одной целины поднимаю.
 Демьян обнял Анну, поцеловал в плечо, где в разодранную сучком дырочку белело обнаженное тело.
 – Дема! Обеда-а-а-ать! – донесся откуда-то женский голос.
 – Не бойся, Нюра, это моя полудурья Устинья на обед меня кличет.
 Это «не бойся» будто обожгло Анну.
 – Господи! Что я делаю? – с ужасом прошептала она и что было мочи побежала в березник.
 Демьян бросился за ней, но где-то совсем возле пашни раздался тот же голос:
 – Дема, обед готов!
 Демьян остановился, с досадой плюнул и пошел выпрягать лошадей.
  В петровский пост на волосяных вожжах повесилась жена Демьяна Штычкова – Устинька. Повесилась во дворе под навесом, среди белого дня.
 Устиньку вытащили из петли, обмыли, обрядили в чистую холщовую юбку и кофту и положили в прихожей на лавку.
 По селу засновали бабы, из уст в уста передавая страшную весть.
 Перед вечером Устинька топила баню. Слышит – пастух Антон Топилкин кричит: «Здравствуй, Устинья Андреевна!» Она говорит ему: «Здравствуй и проваливай». Антон засмеялся. «Что-то, говорит, ты строга больно стала. Ай забыла меня?» Устинька отвечает ему: «Проваливай, Антоха, от греха подальше». А тот ей: «Ай мужика боишься?» Устинька вдруг подбежала к нему, заплакала. «Ах, Антоша, измучил, говорит, меня Демьян. Редкий день не бьет». Антон сказал ей: «На богатство позарилась. Вот как с богатым-то! Жила бы со мной хоть и в бедности, да в согласии». Тут Устинька еще сильнее заплакала и убежала к бане. Антон закинул на плечо веревочный кнут и, оглядываясь, пошел по проулку.
 Устинька взяла ведра и направилась в дом. Только вошла во двор, как на нее налетел с кулаками Демьян. В щель забора он видел, как она разговаривала с Антоном.
 Он бил Устиньку кулаками, ногами, переломал об ее плечо коромысло. Она долго вырывалась от него и, когда вырвалась, убежала на сеновал. Демьян ушел в дом.
 Когда он с бельем под мышкой вышел на крыльцо, направляясь в баню, Устинька уже висела на волосяных вожжах бездыханная.
 Демьян боялся, что его могут потянуть к ответу. Не власти, конечно, – эти были задарены. Народ! В Волчьих Норах все знали, как люто бил он жену.
 Покойницу отнесли на кладбище на второй день после смерти и зарыли на пригорке, под кудрявой березой.
 Когда весть о смерти Устиньки дошла до пасеки Строговых, сердце Анны сжалось от жалости и горьких предчувствий.
  8
  С троицы до петрова дня в черемушниках, возле омутов, на вечерней и утренней заре на сто разных голосов распевали свои дивные песни самые кратковременные гости сибирской тайги – соловьи. От их свиста и трелей замолкают остальные ночные певуньи, и тайга стоит не шелохнувшись. В эти ночи от трав и цветов поднимается пряный, медовый запах, а легкое, едва ощутимое дыхание ветерка наносит из пихтачей освежающий аромат смолы.
 Матвей сидел с удочками у глубокого омута. На вечерней заре, слушая соловьиные трели, он наловил с полведра окуней. Хотел сразу же вернуться домой, да увлекся и соловьями и рыбалкой, решил дождаться рассвета, пересидеть и утреннюю зарю.
 Не прошло и двух часов, как заалела, разгораясь с каждой минутой все больше и больше, северо-восточная сторона неба. Матвей перешел на другое место, насадил червей на крючки и закинул удочки под тальниковый куст. На восходе солнца окуни вновь стали хватать наживу, едва крючок с насадкой опускался в воду.
 Поглощенный своим любимым занятием, Матвей не сразу услышал хруст сухого валежника, но когда хруст стал сильнее, обернулся, прислушался. Был он без ружья, а сюда частенько на водопой захаживали медведи.
 «Если бы шел медведь, то непременно трещал бы дрозд-пересмешник», – подумал Матвей и, оглянувшись еще раз и не увидев никого, стал спокойно смотреть на поплавки.
 Солнце поднималось к вершинам пихт. Клев прекратился, поплавки стояли в воде неподвижно. Матвей собирался уже свернуть удочки, как вдруг на зеркальной глади омута показалась тень. Она то медленно двигалась, то замирала на одном месте. Вот она ткнулась в поплавок, закрыв его от лучей солнца.
 «Рысь подкрадывается», – мелькнуло в голове Матвея, и он вскочил на ноги.
 В трех шагах от него с безменом в руке стоял Демьян Штычков. Он кинулся к Матвею. Тяжелый набалдашник безмена взлетел вверх и опустился.
 Матвей отскочил в сторону, и безмен скользнул по его рукаву. Демьян опять взметнул вверх железный шар-набалдашник, но Матвей толкнул рукой противника в грудь. Подминая под себя прошлогодний бурьян, Демьян упал навзничь, а Матвей схватил его за руки и сжал их мертвой хваткой.
 Демьян захрипел, выпустил безмен. Матвей поднял его, вскинул на плечо и отступил на полшага.
 – Я думал, ты в шутку грозил мне, когда я Анну сватал, а ты…
 Грудь Матвея высоко вздымалась, лицо было бледно, в широко раскрытых глазах металось бешенство.
 Демьян лежал на земле, и в его взгляде застыл животный страх.
 Круглое, заросшее рыжеватым волосом лицо Демьяна от укусов комаров и бессонницы опухло и посинело. Видно, не первый день и не первую ночь бродил он в лесу. Тяжело дыша, с ненавистью смотрели они друг на друга.
 – Не тронь меня, Захарыч, Анна меня попутала. Она сама голову мне мутила, – не поднимаясь с земли, гнусавил Демьян.
 Матвей задрожал от ярости.
 – Ты Анну забудь навеки! Поздно спохватился! А я тебе не Устинька: ее ты легко в гроб вогнал, а на мне, смотри, зубы сломаешь!
 Следовало бы, может быть, поколотить Демьяна, но у Матвея не поднялась рука на ничтожного, лежащего на земле человека. Он не спеша смотал лески на удилища, взял бадейку с рыбой и, не обращая больше внимания на Демьяна, пошел домой.
 Захар с Агафьей рано утром уехали в Волчьи Норы, в церковь. Дед Фишка отправился в лес. Дома оставалась одна Анна. Она встретила мужа бранью:
 – Ты как уйдешь куда, так до дому тебе и дела никакого нет.
 – А ты погоди, не шуми. На-ка вот подарок от Демьяна, – проговорил Матвей, подавая безмен.
 Анна опустила руки, отступила назад, смутившись и покраснев: «Не зря болело сердце, не зря».
 – Безменом, вишь, хотел меня порешить, – присматриваясь к жене, проговорил Матвей и рассказал обо всем по порядку.
 Анна глядела на Матвея и не знала – верить ему или нет. Но безмен действительно был Штычковых. В детстве отец не раз посылал ее к ним за этим безменом.
 – Не веришь? – спросил Матвей.
 Анна кинулась к нему, обняла его и принялась с жаром целовать. Несколько дней она не отходила от мужа, стараясь не вспоминать о встрече с Демьяном на полях. Демьяна она теперь ненавидела, вернее – хотела ненавидеть, но, боясь сознаться самой себе, жалела его робкой, непонятной жалостью.
  ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  1
  В знойный летний день в Волчьи Норы прискакал вестовой из волости с важным пакетом. Началась страда, и в селе днем оставались только старики да дети.
 Вестовой покрутился по селу на взмыленной лошади и помчался за речку, на поля, отыскивать старосту.
 Весть о наборе рекрутов облетела поля. Люди бросили серпы и побежали в село. В избах заголосили бабы, а к полночи во многих домах вспыхнули буйные, безрадостные гулянки с плачем и песнями.
 Несколько дней спустя двадцать парней возвратились из города коротко остриженные, невеселые.
 Были тут Матвей Строгов, пастух Антон Топилкин, годовой работник Юткиных Иван Пьянков, дружки Матвея Калистрат Зотов и Мартын Горбачев и много других волченорских парней.
 Рекрутов определили на Дальний Восток и до покрова распустили по домам.
 Перед уходом на военную службу Матвей с дедом Фишкой еще раз побывали на Юксе.
 Стояло затяжное ненастье. Не переставая моросил дождь, и тайга лежала, окутанная туманом.
 Тихо было в тайге. Не слышалось птичьих и звериных голосов; казалось, все живое откочевало на зимовку куда-то за тридевять земель. Охотники прожили на Юксе всего неделю. Скоро ляжет снег – и вылезут из своих гнездовищ птицы и звери, и снова оживет тайга. Но ждать дольше было нельзя: приближался день отъезда Матвея.
 Перед тем как уйти со стана, дед Фишка сочувственно посмотрел на племянника и тихо сказал:
 
– Тошно? Вот так же мне из России тоскливо было переселяться. Собрали нас, пожитки погрузили на телегу и погнали по тракту. Прожил я в Тамбовской губернии двадцать лет. Думал – умереть суждено там, а пришлось вон куда забираться! Теперь, по совести сказать, не тянет меня в Тамбов. Тесно там людям, Матюшка; тут простору, воли больше.
 – Не от тоски мне тягостно, дядя. Тоску – ее задавить можно. От дум тяжко. Ты вот говоришь – в Тамбове тесно. А где не тесно? Вот найдет какой-нибудь Зимовской золото – и нагрянут сюда всякие Прибыткины да Кузьмины, заграбастают всю тайгу, и кончено с твоим простором: оттеснят народ и от тайги и от земли.
 Матвей встал с кедрового пня и подпоясался потуже.
 – Ну, видно, сколько ни сиди, а идти надо. – Он посмотрел на речку и лес, проговорил строго: – Ты, дядя, почаще бывай здесь. Блюди тайгу и с Зимовского глаз не спускай. Задумал он что-то не на шутку. В случае чего – ночей не поспи, а придумай какую-нибудь уловку. Сам знаешь: без тайги нам жизнь не в жизнь.
 Дед Фишка слушал Матвея, с трудом удерживая слезы.
 – Эх, Матюша! – воскликнул он. – Было бы это в моих силах – взял бы я тебя, упрятал где-нибудь в тайге, и живи себе на здоровье. Ты посуди, каково мне-то будет? Осиротею я без тебя, Матюша.
 Он помолчал и, обведя взглядом лес и реку, сказал:
 – А о тайге не печалься: пока я жив – наша будет.
 Дед Фишка отвернулся, пряча глаза, повесил на плечо ружье и быстро зашагал на тропу. Его маленькая сгорбленная фигура замелькала среди деревьев по извилистой, запорошенной листьями и хвоей тропе.
 От костра синеватой ленточкой струился дымок. Покачиваясь, по речке плыла коряжина. Сырой осенний ветер чуть покачивал верхушки кедров. Тайга шумела тоскливо, однотонно…
 Матвей бросил прощальный взгляд на реку, на кедры, тяжело вздохнул и зашагал вслед за стариком.
 Холодное зимнее солнце заливало прозрачной позолотой запушенные снегом улицы Волчьих Нор. Провожать рекрутов вышло все село.
 Матвея окружали родные. Он смотрел на них влажными, блуждающими глазами.
 – Пиши, зятек, чаще. Грамоты тебе у людей не занимать, – говорил тесть Евдоким, кутаясь в длинный овчинный тулуп.
 – Здоровье береги, не простудись в дороге, – наказывала Агафья.
 Все что-нибудь советовали. Только один дед Фишка стоял в стороне, держал на руках Артемку, закутанного в одеяло, и украдкой посматривал на Матвея.
 Бабы плотной толпой стояли вокруг заплаканной Анны, сочувствуя ее горю.
 – Хватит, бабы, слезы лить! – прикрикнул на них Захар. – Что вы, как по мертвому, плачете? Мне Матюшу не знай как жалко. А все-таки и служить кому-нибудь надо. Распусти всех солдат – чужестранец в момент нашу державу заграбастает. Тогда не так заплачете!
 Бабы приутихли. Сердцем и они понимали это.
 – Ну, не поминайте лихом! – проговорил Матвей, когда лошади рекрутов потянулись за село.
 Стараясь улыбаться, он обнял мать, деда Фишку, поцеловал Артемку. Агафья припала к его плечу и горько запричитала. Дед Фишка не удержался и тоже всхлипнул. На бороде его повисло несколько мгновенно застывших слезинок.
 От подводы Матвея первой отстала Агафья. Она остановилась на бугорке, сняла с головы платок и долго махала им. Потом отстал дед Фишка. Он сразу затерялся где-то среди людей, и Матвей больше не видел его.
 Захар провожал сына до города. Чувствуя, что в последнюю минуту Матвея и Анну надо оставить одних, он отстал и пошел рядом с отцом рекрута Кузьмы Суркова.
 – Береги себя, Матюша. Не приведи господь что случится. Да письма почаще шли. Исстрадаюсь я, – говорила Анна, закрывая лицо концом полушалка.
 – Ты не страдай, а помни, – успокаивая жену и себя, говорил Матвей. – Да смотри, не удумай чего-нибудь. О солдатках всегда плохое говорят. С мужиками построже будь. Я хоть и мужик, а прямо скажу: наш брат – редкий не пакостник. Штычкова близко не подпускай.
 – Не сумлевайся, Матюша. Перед богом клянусь!
 На прощанье хотелось говорить о чем-то особенном, важном, но с языка срывались слова, не раз уже сказанные в бессонные прощальные ночи.
 Село давно скрылось за лесом, все провожающие вернулись, и только одна Анна шла еще за подводой Матвея.
 – Домой, Нюраха, пора! – крикнул Захар.
 Матвей остановил лошадь. Анна взглянула на мужа, губы ее дрогнули, она часто заморгала и заплакала навзрыд, – так, как еще не плакала ни разу. Матвей обнял ее и трижды крепко поцеловал.
 – Бог тебя храни, – прошептала она и отступила с дороги в снег.
 Матвей вскочил на сани, Анна, плача и улыбаясь, провожала его задумчивым взглядом.
  2
  Ранней весной, едва пообсохли дороги, через Волчьи Норы к берегам Юксы прокатил на паре горячих лошадей Владислав Владимирович Прибыткин.
 Вместе с ним – первый раз в жизни – ехал в эти таежные глухие края старый инженер Меншиков.
 В логах Меншиков соскакивал с телеги, рассматривал обвалы, набивал карманы плаща камешками и кусочками искрящегося на солнце песчаника. Потом, держа все это на костлявой ладони, он говорил Прибыткину:
 – В нашем деле, Владислав Владимирович, иной раз вот один из таких камешков может объяснить очень многое.
 Он, все более оживляясь, смотрел на лес, на холмы, на широкие долины.
 – До чего богата и до чего бедна Россия! Сколько у нас добра вот в таких закромах! А взять это добро не можем, и оттого живет русский народ в великой бедности.
 Захар прогулял в Волчьих Норах три дня и вернулся навеселе, с кучей подарков всей семье. Рассказывая Анне о здоровье родных, он, между прочим, сказал деду Фишке:
 – А вчера, болтали мужики, проехал в Балагачеву этот ваш следователь-заика. Да не один, говорят. Сидит с ним на телеге еще какой-то барин, при мундире, с ясными пуговицами. Ограбят они ваше с Матюхой золото.
 У деда Фишки дрогнули ноги в коленях. Он выскочил на улицу, постоял в раздумье под навесом и, возвратясь в дом, сказал Агафье:
 – Я, Агаша, в лесок пройдусь. Авось глухаришка подстрелю. Если к ночи не приду – не тревожься: в тайге ночую.
 Засунув в сумку полковриги хлеба, он торопливо надел домотканый зипун. Захар заметил волнение деда Фишки и, улыбаясь, сказал:
 – Иди, иди. Знаем, в какой лесок собрался. Смотри только, опять в каталажку не угадай.
 – Перестань, Захарка, тебе бы шутить все! – отмахнулся дед Фишка.
 Пробиваясь сквозь сучья хвойных деревьев, землю палили яркие лучи солнца. От густой испарины и запаха смолы в тайге становилось душно. Дед Фишка шел быстро, решив во что бы то ни стало к ночи быть в Балагачевой.
 Еще на пасеке он решил напроситься к Прибыткину в проводники и, пользуясь оказанным доверием, попутать все его карты.
 Вечер выдался светлый, безветренный. С чистого, безоблачного неба глядел месяц, окрашивая бревенчатые избы балагачевских мужиков в молочный цвет.
 Около огородов дед Фишка остановился и, подумав, к кому ему лучше зайти, направился к знахарке Свистунихе.
 Старуха жила в маленькой ветхой избушке. Дочь ее работала по людям, а сама она промышляла ворожбой и знахарством, ходила по домам, собирала и разносила все сплетни. Дед Фишка знал, что ей лучше чем кому-нибудь известны все деревенские новости.
 Дверь старому охотнику открыла сама Свистуниха.
 – Что, Мавровна, не признаешь? – добродушно смеясь, спросил охотник.
 Старуха зажгла свечку, внимательно осмотрела гостя.
 – Признаю. Стареешь ты, Фишка.
 – Старею? – удивился тот и хвастливо сказал: – Я еще молодого за пояс заткну! – Он помолчал немного и с грустью в голосе продолжал: – А вот сестре моей Агафье не везет, Мавровна. Головой мучается. По ее заказу и зашел к тебе. Не попользуешь ли каким снадобьем?
 Старуха зашлепала по избе босыми ногами, вытащила из ящика пучок сушеной травы и подала ее охотнику.
 – Вот, Фишка, передай Даниловне свет-траву. Пусть пьет вместо чая. На вкус ни горька, ни сладка, а для здоровья страсть как пользительна.
 Дед Фишка засунул в карман зипуна руку и высыпал на стол горсть пиленого сахара.
 – Спасибо, Мавровна. Не прогневайся: дать больше нечего, видишь – из тайги домой бегу.
 Но Свистуниха и этому была рада. Она бережно собрала куски сахара, завязала их в тряпицу и сунула в ящик.
 Деду Фишке хотелось поскорей узнать новости, и, не дожидаясь, когда заговорит об этом Свистуниха, он спросил:
 – Ну как, Мавровна, мужики на пахоту собираются?
 Свистуниха села на табуретку, пододвинулась к деду Фишке и, наклонив голову набок, бойко заговорила:
 – Какая там пахота! Тут такое случилось, Фишка, что об пахоте и думать забыли. Позавчера подкатили к нам, братец ты мой, два барина из города.
 – Два барина! Зачем их нелегкая принесла? – притворился дед Фишка незнающим.
 – Клад искать.
 – Какой тут клад! Черт, что ль, его спрятал? – продолжал изумляться охотник.
 Но старуха словно не слышала его.
 – Подкатили они, братец ты мой, на казенных конях, в тележке на железном ходу. Сбруя на конях так и блестит. Будто цари какие!
 Свистуниха остановилась, перевела дух.
 – Ну, ну, Мавровна! – поторопил ее дед Фишка, не в силах дальше разыгрывать свою роль.
 – Ну вот, главный-то из господ – своими глазами видела, при мундире он, – вышел к мужикам и спрашивает: «Кто проведет нас на заимку Степана Иваныча Зимовского?» Мужики удивились промеж себя: откуда, мол, господа Зимовского знают? А Кинтельян Прохоров говорит: «Довести каждый может: путь на заимку известен, да только дни у нас горячие, на пахоту выезжать надоть».
 Свистуниха вздохнула, подолом фартука вытерла нос и зашептала, будто таясь от кого-то:
 – Тогда, Фишка, – она толкнула его сухоньким кулачком в плечо, – вступается другой барин, должно, по обличью, купец, и говорит: «Не беда, что время горячее: мы за труды заплатим». Тут он вытащил из кармана золотые, встряхнул их на ладони. «Не бойтесь, говорит, обману нет, денежки – вот они». Ей-богу, не вру, Фишка!
 – И повели их мужики?
 – Повели, повели. Кинтельян же Прохоров и новел. Да не один, наняли они в артель человек двенадцать. Сказывали на деревне – эти землю копать будут. Вчера чуть свет ушли. Так прямо пихтачами и пошли к заимке.
 Всего ожидал дед Фишка, но только не этого. Ему хотелось рвать на себе волосы от досады.
 Просидев у Свистунихи остаток ночи, он на рассвете, делая вид, что торопится домой, бросился к берегам Юксы.
 Но было уже поздно. Следователя Прибыткина и горного инженера Меншикова водил по тайге Зимовской.
 Возвратившись на пасеку, дед Фишка от пережитых волнений слег в постель.
 Через несколько дней неожиданно на пасеку Строговых, разыскивая своих лошадей, заглянули балагачевские мужики. Агафья наварила картошки, принесла из погреба туесок сметаны и позвала мужиков к столу.
 Среди балагачевцев был и Кинтельян Прохорович Прохоров. В разговоре с Захаром он упомянул о приезде Прибыткина.
 Дед Фишка насторожился. Пересиливая слабость, слез с постели и начал расспрашивать Кинтельяна:
 – Ну и как, нашли господа клад?
 – Как бы не так! Вместо золота песок повезли, – усмехнулся Кинтельян.
 – Песок! – удивился дед Фишка. Он помолчал немного и спросил: – Ну, а не сказывали господа, где клад искать?
 – Как же, скажут, разевай рот шире! Об этом и разговору не было.
 – А вот Степан-то Иваныч все поди знает, он ведь провожатым у них был, – вздохнул дед Фишка.
 – Ни клепа он не знает!
 Мужики засмеялись. Один из них пояснил:
 – Они и от Зимовского поодаль держались: спали особо, ели тоже, а промеж себя по-хранцузски, кажись, разговаривали.
 – По-хранцузски! – обрадовался дед Фишка. – Ну, а распрощались с вами честь по чести?
 – Распрощались по-хорошему, гневаться не на что. По двугривенному на чай, окромя заработка, прибавили.
 – Ого! – окончательно развеселился дед Фишка. – А еще приехать не обещались?
 – Про это ничего не сказывали. В Балагачевой погрузили мы на телегу два ящика с песком, и покатили они восвояси.
 В эту ночь, первый раз за время болезни, старик уснул крепким, безмятежным сном.
  3
  Гулко бухал церковный колокол. У паперти толпились нищие. В Никольской церкви кончилась ранняя обедня.
 Захар выехал на середину площади и остановил коня.
 – Иди, Нюра, приложись, а я потом схожу, – сказал он, подбирая вожжи и пряча в сено ременный кнут.
 Анна вернулась заплаканная. Прикладываясь к иконе, она вспомнила о Матвее.
 Захар передал ей вожжи, снял картуз, пальцами расчесал свои кудрявые волосы и пошел в церковь.
 Двое полицейских остановились около телеги. Один подтолкнул локтем другого.
 – Хороша?
 Другой посмотрел на Анну и, приглаживая закрученный кверху ус, сказал, причмокнув языком:
 – Малина! Одна, молодка, приехала? – спросил он, заглянув Анне в лицо.
 – Как бы тебе не одна! Муж вон идет.
 Рослого парня, вывернувшегося из толпы, полицейский принял за мужа и поспешил отойти.
 Скоро в толпе показался Захар. Еще издали Анна заметила, что свекор рассержен. Он шел быстро, расталкивая людей плечом, помахивая рукой. На щеках, изрезанных морщинами, ярко проступал румянец.
 – Приложился? – спросила Анна.
 – Приложился на пятнадцать рублей!
 – Обокрали, что ли?
 Он ударил ладонью по карману поддевки.
 – Отсюда все до копейки вытащили. А я-то стою у иконы и думаю: «Что за притча такая – в кармане будто мышка зашевелилась?»
 – А ты не клади деньги куда не надо.
 – Ты меня не учи! – вскакивая на телегу, закричал Захар. – Коли б я в кабаке был, так за карман бы держался. А то я богу молился. Это Николай-угодник виноват.
 Анна схватила свекра за штанину.
 – Сядь, батюшка, сядь, не кричи, Христа ради! А то городовой услышит, еще, чего доброго, в околодок заберет.
 Но успокоить Захара было теперь не просто. Он размахивал руками, топал ногой.
 – Не тронь меня, не тронь! Николай-угодник – потачник ворам, потачник! Эй, люди добрые, посудите сами, если б он не был воровским угодником, он бы шепнул мне на ухо: «Эй, дескать, Захар, прибери деньги подальше!»
 Люди окружили телегу, с веселым недоумением смотрели на старика, которому не угодил Николай-угодник.
 Из толпы вышел парень. На нем были старая соломенная шляпа и потрепанный пиджачишко.
 – Ты, дед, что тут раскричался? – Он подбоченился и бегающими глазками осмотрел Захара. – Святого угодника позоришь! А в участок хочешь?
 Захар замолчал, припоминая, где он видел этого человека, и вдруг закатился смехом. Парень отступил от телеги. Захар торопливо вытащил из кармана поддевки серебряный полтинник и подал его незнакомцу.
 – Возьми-ка, приятель.
 Тот стоял не двигаясь, не понимая, шутит старик или нет.
 – За что?
 – Бери, за доброе дело даю.
 Парень подскочил к Захару, взял монету и, не медля ни секунды, шмыгнул в толпу.
 Захар проводил его взглядом и уселся в телегу.
 – Поехали, Нюрка. Но, карюха! – крикнул он на лошадь.
 – За что ты полтинник дал этому стрикулисту? Он тебе родня какая? – спросила Анна, сердито поблескивая глазами, а про себя подумала:
 «Попробуй вот с таким наживи хозяйство: пятнадцать рублей украли, полтинник подарил и радуется чему-то, как дите малое».
 – Чудачка ты, Нюра, – заговорил Захар невозмутимо. – Ну как же человеку не дать? Это ведь он меня обокрал. Когда я у иконы молился, он все о мой бок терся, а потом сразу куда-то исчез.
 – И за это награду давать?
 – За это самое. – Свекор повернулся к ней лицом. – Ты сама посуди: как человеку не заплатить, раз он доброе дело сделал?
 – Значит, по-твоему, красть – доброе дело?
 – Я ему не за кражу деньги дал. Он меня уму-разуму научил. Уж теперь никогда в этот карман денег не положу!
 Анна отвернулась и замолчала, чувствуя, как досада на свекра клокочет в груди.
 
В городе они прожили три дня; завезли две кадки меду Кузьмину, продали воск, купили сахару, мыла, муки и в ясное, теплое утро отправились обратно на пасеку.
 Проезжая мимо красных казарм, они увидели солдат.
 Те сидели на бревнах и, завистливо поглядывая на проезжающих, скучно жевали черный хлеб.
 Захар остановил лошадь, проворно соскочил с телеги и подошел к солдатам.
 – Здорово, ребята!
 – Здорово, отец!
 – Всегда такой хлеб едите?
 – Всегда, отец.
 Захар молча повернулся и торопливо пошел через дорогу в лавку.
 Анна внимательно рассматривала солдат, вглядывалась в невеселые, задумчивые лица и думала о муже.
 Через несколько минут дверь лавки широко распахнулась, и на пороге с охапкой саек появился Захар.
 «Господи, да он совсем рехнулся!» – ужаснулась Анна, видя, что свекор направился к солдатам.
 А Захар подошел к ним, положил сайки на бревна и сказал просто:
 – Угощайтесь, ребята. У меня у самого сын служит.
 Не дожидаясь благодарности, он отправился к телеге.
 Солдаты растерянно переглянулись, не решаясь взять сайки. Потом один из них вскочил на ноги и крикнул вдогонку:
 – Спасибо, отец, за угощение!
 Эта новая выходка свекра возмутила Анну только в первую минуту. Потом она стала думать об этом иначе: «Все Строговы таковы. Матвей поступил бы точно так же». И вот эту-то добрую, отзывчивую душу она, пожалуй, больше всего и полюбила в Матвее. Сердце отошло, и Анна даже улыбнулась своим мыслям.
 – Не горюй, Нюра, еще наживем, – сказал Захар, усаживаясь в телегу. – Бог даст, пчела нам еще натаскает.
 – Да я и не горюю, батя, – отозвалась Анна. – Это ты хорошо сделал. Горюю я о другом. Гляжу на вас с Матюшей – и чудно мне становится. Крестьяне вы, на земле живете, а настоящей прилежности к крестьянскому делу нет у вас. – Она вздохнула, приподняв крепкие плечи. – Матюшу из тайги не вытянешь, тебя от пчелы не оторвешь…
 – «От пчелы не оторвешь», – передразнил ее Захар. – Я от пчелы хозяином стал! Ты, что ли, все добро мне наживала?
 – Не хулю тебя, – мягко ответила Анна. – А только с одной пасекой много не наживешь. На землю надо крепче садиться нам, батюшка, скот заводить. А пасека – она хороша, когда другие достатки есть. При хозяйстве от нее и капитал скопить можно.
 – Будет, будет тебе учить меня! Годов тебе мало. Поживи с мое! – Захар вытащил из-под себя кнут, со свистом взмахнул им и сердито задергал вожжами.
 Анна давно собиралась все это сказать свекру, и гнев его не укротил ее.
 – Я не учу тебя, я о себе забочусь. А раз ты не хочешь, как все прочие мужики, жить, – я сама хозяйством займусь. Вот приедем домой, на селе работников найму, целины десятины две вспахать заставлю. Ты не мешай мне только, волю дай. Заживем на загляденье другим! – И, помолчав, прошептала с сожалением: – Мужиком бы родиться мне!
 Захар долго молчал, но Анна нетерпеливо и тяжело ворочалась и ждала ответа.
 – Ну, что ты не сидишь смирно! – закричал он и, зная, чего ждет от него сноха, добавил более спокойно: – А если руки чешутся – берись, управляй хозяйством. Управляй как хочешь! – вдруг взревел он. – На мой век хватит, а ты… ты – как желаешь. Я и пчелой проживу. Я от пчелы хозяином стал!
 Анна повела хозяйство совсем по-другому. Захар не только не мешал ей, но с радостью отстранился от двора и по целым дням не приходил с пасеки. В одно из воскресений на поля к Строговым приехали со своими сохами пятеро мужиков из Волчьих Нор.
 За день они вспахали в два раза больше того, что обычно засевали Строговы.
 Работая от зари до зари, Анна сама засеяла вспаханную землю и на своих лошадях заборонила посеянное.
 С покосом она управилась в две недели. В петровский пост была продана нетель, и вырученные деньги пошли на оплату поденщиков-косарей.
 Осенью неподалеку от пасеки основался еще один переселенческий поселок. Двадцать семей приехали из Курской губернии, облюбовали бугор, нарыли землянок и мыкали теперь горе на вольной сибирской земле. Новоселы были рады хоть какому-нибудь заработку и косили за семь копеек в день.
 В страду Анна убрала хлеб раньше всех. Она измерила свой посев самодельной саженью и сдала новоселам жать подесятинно.
 Часто вспоминая Матвея, тоскуя по его ласкам, разумом Анна сознавала, что в отсутствие мужа она должна жизнь на пасеке переделать по-своему. Работа на полях и во дворе настолько ее захватила, что порой она останавливала себя и, чтобы отдохнуть, занималась чем-нибудь другим.
 В конце августа не по-летнему шелестят деревья. Высохшие, хрупкие листья трепещут от самого легкого ветерка.
 Был светлый, теплый день. Солнце не изнуряло землю зноем. Шаловливый ветерок, играя, срывал с березок пожелтевшие прозрачные листья, кружил их в воздухе и бережно опускал на примятую дождями траву.
 С полной корзиной груздей Анна возвращалась на пасеку. Она шла по дороге, густо поросшей диким клевером, подорожником и ромашкой. В одной руке она несла корзину, в другой – связанные шнурками ботинки. Подол юбки был кромкой заткнут за пояс фартука. Ноги обнажены почти до колен. Загоревшее, по-цыгански смуглое лицо ее блестело от мелких капелек пота. Анна шла не торопясь, напевая вполголоса песню.
 Неожиданно из-за поворота дороги показалась гнедая лошадь. В телеге, запрокинув голову и закрыв картузом лицо, лежал Демьян Штычков. Лошадь его не утруждала себя и шагала с ленцой.
 Анне захотелось встать за куст и остаться незамеченной. Но вдруг она почувствовала такой интерес к его жизни, что схватила коня за повод и с азартом закричала:
 – Стой! Куда скачешь?
 Дремавший в телеге Штычков вскочил, не разобрав, кто кричит, и, увидев Анну, смущенно и радостно заулыбался.
 Анна поставила на траву корзину с грибами и присела рядом. Демьян опустился возле нее. Лошадь подошла к кусту шиповника и вытянула шею.
 – Как поживаешь, Дема?
 Анна окинула Штычкова изучающим взглядом. В его короткой, неповоротливой фигуре, в лице с опущенными глазами было что-то жалкое и застенчивое.
 – Скучаешь? – спросил вдруг Демьян.
 – Врать не буду, скучаю. Иной день так бы и вспорхнула, как птичка, так бы и полетела в те края.
 Демьян поморщился.
 – А если Матюху убьют, что будешь делать?
 Брови у Анны резко дрогнули. Демьян заметил это.
 – Солдат часто убивают, – добавил он.
 – Не мели-ка, Емеля, чего не следует!
 – А ты не серчай. Все может случиться.
 – Бог не допустит этого. А уж если прогневается и случится такая беда, то…
 – Замуж выйдешь?
 – Может, и выйду. Я ведь еще молодая… – Она помолчала и вдруг, улыбнувшись, сказала беззаботно: – Женихов много. Вашим братом хоть пруд пруди… Ты вот… чем не жених? – добавила она, озорно сверкнув глазами.
 Почувствовав насмешку, Демьян потупился. Анна встала, тряхнула корзиной и, мелькая голыми ногами, скрылась в березнике.
  4
  Через месяц после возвращения с Юксы к Прибыткину явился инженер Меншиков, взволнованный и сияющий.
 – Торжествуйте, Владислав Владимирович! Торжествуйте! – еще с порога воскликнул он. – Лабораторное исследование привезенных нами пород показало сверхотличные результаты. Взгляните! – И он протянул Прибыткину синий хрустящий лист бумаги.
 – З-з-з-начит, можно приступить к делу?
 – Без всяких сомнений! И без всякого промедления, если не хотите, чтобы кто-нибудь опередил вас. Вы, конечно, понимаете, дорогой мой, что такие вещи долго в секрете не держатся.
 – Я рассчитываю на вашу помощь, Алексей Петрович, – заискивающим тоном проговорил Прибыткин и, опустив глаза, продолжал: – Будем откровенны. С-с-с-кажите, к-к-к-аковы будут ваши условия?
 Старый инженер знал себе цену и потребовал немалого. Прибыткин ужаснулся, но упустить Меншикова значило потерять дорогое время и нажить себе опасного конкурента. Договор спустя несколько дней был оформлен у нотариуса.
 Прибыткин, не теряя ни одного дня, начал готовиться к новой экспедиции на Юксу, чтобы основать там прииск, более тщательно разведать окрестности и затем в течение зимы через губернатора закрепить за собой золотоносные участки.
 В августе в Балагачеву прибыло несколько подвод с железным инструментом и ящиками с провиантом, а в конце месяца туда же прикатили Прибыткин и Меншиков…
 В Балагачевой Прибыткин нанял артель мужиков. Старостой артели он назначил Зимовского. Артель направилась тайгой к берегам Юксы. Оставшиеся Изосим Добров, Варсонофий Скалозубов и Кинтельян Прохоров должны были на лодках доставить туда же грузы.
 Стояли прозрачно-ясные дни бабьего лета. Над тайгой, купаясь в пуховых облаках, длинными вереницами тянулись журавли, гуси, утки. В воздухе плавали паутинки, освещенные нежарким, осенним солнцем.
 Недавно прошли сильные ливни. Юкса затопила низкие острова, наполнила овраги и старые, поросшие кустарниками протоки мутной водой, быстрым течением точила берега. Яры сползали, и вместе с глыбами тяжелой сырой земли в реку с шумом и свистом падали кедры, десятилетиями подпиравшие небо.
 Второй день мужики, обливаясь потом и тяжело дыша, махали веслами. Перегруженная лодка едва двигалась против течения.
 Меншиков недовольно щурил маленькие, глубоко посаженные глаза, ежился и боязливо посматривал на дикие берега таежной речки, оказавшейся с норовом.
 Прибыткин не замечал ни опасностей пути, ни настороженности инженера. Он уже чувствовал себя удачливым золотопромышленником, к которому благоволила судьба, и радужные думы ни на минуту не покидали его.
 Сжатая берегами Юкса пробиралась сквозь лес крутыми зигзагами. Из воды торчали коряжины. Ехали осмотрительно, боясь наскочить на них и перевернуться.
 В сумерках, когда плыть стало небезопасно, кормовой Изосим Добров направил лодку к берегу. Заночевали…
 На третий день предстояло преодолеть самый трудный участок пути. В пяти-шести верстах от ночевки находился большой юксинский залом.
 В дорогу отправились на рассвете. Над тайгой висел еще предрассветный сумрак. В вышине блекли последние звезды.
 Мужики гребли изо всех сил. Кормовой Изосим Добров широким веслом помогал гребцам подавать лодку вперед.
 Скоро послышался отдаленный шум. Прибыткин вопросительно взглянул на мужиков. Кинтельян Прохоров заметил беспокойство хозяина и сказал:
 – На заломе шумит.
 Шум нарастал с каждой минутой. Вдали бурно плескалась вода. Мимо лодки проносились поднятый высокой водой валежник и шапки желтой пены. Лодку поводило из стороны в сторону.
 За мысом причалили к берегу. Мужики, инженер и Прибыткин вышли из лодки, осмотрели залом. В полуверсте от причала берега круто поднимались. По ним тянулись непроходимые заросли пихтача и ельника. Река, сжатая в узкий рукав, остервенело рвалась. У берегов беспорядочно громоздились горы сломанных бурей деревьев. Русло, по которому могла пройти лодка, было узким, бурным и глубоким.
 Прибыткин и Меншиков посоветовались с мужиками и решили не теряя времени пробираться вперед.
 Солнце уже поднялось, и молодой день наливался теплом, сиял синевой неба, звенел разноголосым пением таежных птиц. Выше залома, над широким омутом, подымалась тучка тумана.
 Кинтельян Прохоров и Варсонофий Скалозубов привязали длинную веревку к лодке и пошли берегом.
 В корме лодки остался Изосим Добров. Он надел рукавицы, чтобы не скользили руки, и на всякий случай положил перед собой запасное весло. На носу с гребью в руках, приготовясь отталкивать коряжник, плывущий навстречу лодке, стоял Меншиков, рядом с багром в руках встал Прибыткин.
 – Ну, с богом! – крикнул Изосим.
 Веревка натянулась, и лодка медленно поползла против течения.
 Половина залома была пройдена благополучно. Вдруг Кинтельян и Варсонофий очутились перед ямой. Яму пересекало суковатое дерево. Пройти по нему было невозможно. Не долго раздумывая, Кинтельян обернул веревку вокруг толстого сука и, держа ее конец, стал обходить яму.
 Лодка остановилась. Течением ее тянуло назад. Веревка натянулась, как тетива лука. Изосим изо всех сил греб веслом, стараясь несколько ослабить натяжение веревки. Лодка стояла на месте, слегка покачиваясь.
 По реке неслось толстое бревно, глубоко погруженное в воду. Меншиков увидел его, когда оно было уже близко от лодки. Он поспешно толкнул бревно, но весло соскользнуло. Бревно ударилось в нос, лодка закачалась, и веревка со звоном лопнула.
 Прибыткин уцепился багром за тычину, но не мог сдержать напора воды. Багор вырвался из рук, упал в воду. Нос лодки закинуло. Ее боком понесло по течению.
 – Спасайтесь! – крикнул Меншиков.
 Лодку ударило о карч, торчащий из воды. Бортовая тесина с треском переломилась, и лодка, наполняясь водой, сильно накренилась.
 Железные инструменты, ящики с провиантом покатились на борт, и лодка перевернулась с легкостью скорлупки. Изосим, Прибыткин, Меншиков без единого крика пошли ко дну.
 Кинтельян и Варсонофий побежали по залому, прыгая с дерева на дерево.
 Разбитую лодку и соломенную шляпу Прибыткина течением вынесло в омут и прибило к берегу. Мужики вытащили шляпу из воды, вытянули лодку на песок.
 – Зосим! – крикнул зачем-то Кинтельян.
 – Погибли, однако… – проговорил Варсонофий.
 По-прежнему бурлила вода, кружилась пена: подпрыгивая и ныряя, по реке неслись коряжины. Мужики сняли шапки, перекрестились и долго смотрели на бурлящую поверхность реки.
 Потом они направились к стану артели, взяв с собой обломок лодки и шляпу Прибыткина.
 Артель остановилась верстах в десяти от стана Матвея Строгова и деда Фишки. По лесу разносился стук топоров, звон пил и говор людей. Зимовской покрикивал на мужиков, поторапливал их, стараясь к приезду хозяина достроить избушку и заслужить похвалу.
 Кинтельяна и Варсонофия артельщики встретили изумленными взглядами. Измученный вид их, шляпа Прибыткина в руках Кинтельяна и обломок лодки под мышкой у Варсонофия без слов говорили о случившемся. Кинтельян рассказал о беде, постигшей господ и Изосима Доброва. Мужики насупились, задымили трубками и цигарками.
 – Ну, что будем делать, Степан Иваныч? – нарушил молчание бородатый мужик.
 Зимовской пожал худыми плечами.
 – А что, мужики, если нам самим покопаться? Я бы, к примеру, мог за главного быть. Если б нашли что – рассчитался бы с вами по-хорошему.
 – Ну, а если не найдем ничего?
 – А не найдем – по домам разойдемся.
 – Ты, Степаха, дураков себе поищи, вот тогда за главного в самый раз будешь! – крикнул один из мужиков, и все засмеялись.
 – А ну, айда, мужики, домой, – угрюмо сказал бородач. – Тут не до смеха. Как бы с нас ответ за господ не спросили.
 – Могут! Истинный Христос, могут! – заволновался самый молодой из артели, круглолицый мужик с золотистой бородкой.
 Мужики двинулись один за другим цепочкой. Последним шел Зимовской.
  ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  1
  В июне начались обильные летние дожди. Выпадали они каждый день к вечеру, теплые и шумные.
 С вечера напоенные влагой, утром согретые солнцем, поднимались на пашнях зеленые озими.
 На косогорах буйно тянулись вверх молодые поросли пырея, ковыля, дикого клевера.
 Каждое утро Анна Строгова обходила свои поля. Внимательным, понимающим взглядом смотрела на посевы и радовалась. Теплые дожди поправили озимые. Тревога за посевы исчезла.
 – Хорошие нынче будут хлеба, – шептала Анна, осматривая поля.
 Второй год она держала в своих руках хозяйство Строговых. Держала цепко, умело.
 Прошлое лето она управилась с уборкой раньше всех. У многих мужиков еще стояли овсы на корню, а у Строговых все было обмолочено и зерно перевезено в амбары.
 Зимой, первый раз за всю жизнь на пасеке, Захар отвез два воза ржи в село и продал купцу Голованову. На вырученные деньги он накупил ситцу, сахару, конфет внуку и положил на стол несколько бумажек и еще горсть серебряных монет. Анна прижимала ситец к себе, рассматривала его, пересчитывала деньги.
 
Захар понял, чему радуется сноха.
 – Блестишь ты, Нюраха, нынче, как начищенный грош. Ну-ну, блести – на твои труды куплено!
 Сначала Захар плохо верил в способности молодой хозяйки. Однако жизнь убедила его в другом. Анна умела все делать верно, скоро, без ошибок. Захар стал реже кричать на невестку, чаще советовался с ней и больше уже не говорил, что только на пчеле держится хозяйство Строговых.
 Анна любила осматривать пашни и бывала там почти каждый день. Теперь она дорого ценила свое время и на поля, расположенные в версте от пасеки, ездила верхом.
 Однажды утром, обойдя полосы, она увидела рядом со своей лошадью чужую и остановилась, удивленно ища глазами приехавшего человека.
 Демьян Штычков стоял в нескольких шагах за ее спиной, в кустарнике. Крадучись, он приблизился к ней. Но Анна обернулась на шорох и, заметив Демьяна, весело засмеялась. Этот девичий смешок поднял в душе Демьяна смутные надежды.
 – Как это тебя сюда занесло? – спросила Анна.
 – К тебе ехал, Нюра. Нету сил моих…
 Демьян обнял Анну, но она сильной рукой отстранила его.
 – Не надо, Дема, не хочу грешить. Перед богом клятву дала… Сядь-ка, поговорим.
 Демьян покорно опустился на землю.
 Стояло светлое, лучистое утро. После вчерашнего вечернего дождя земля еще не высохла, и прохладный воздух был чист и прозрачен. Лесистые гребни холмов окутывала синева. От свежераспаханной земли пахло чем-то сытным и пресным.
 – Ты не сердись на меня, Дема, – заговорила Анна. – Давно я собираюсь кое о чем спросить тебя. Ты мне скажи, так или не так это было, как в народе болтают?
 – Об Устинье говоришь? – Демьян расстегнул ворот холщовой рубахи, точно дышать ему стало трудно.
 – Об ней.
 – Враки!
 – Не бивал ее?
 – Не отопрусь, это было. Какой мужик свою бабу не бьет?
 – Нет, не каждый. Матюша мой пальцем меня ни разу не тронул.
 – Э! – воскликнул Демьян. – Такую, как ты, я бы на руках носил.
 Анне приятно было слышать это, и она улыбнулась.
 – Так говоришь только. А в жизни чуть не угодила бы – бить… Раз у тебя на Устиньку рука поднялась, и мне бы не миновать того же. А Матюша не такой! У него рука на жену никогда не подымется… За что же ты бил Устиньку?
 – За тебя.
 – Как это так?
 – А так… ночью сплю, и чудится мне, будто сплю в обнимку с тобой, проснусь, а рядом – полудурья моя. Ну, иной раз и вдаришь, не без того.
 – Дьявол ты… Не жалко?
 – Все из-за тебя.
 – Ты не чуди, Демьян! Этот грех на тебе лежит, со мной ты его не поделишь, нет, нет! А Матюшку за что хотел порешить?
 – Тоже из-за тебя… Думал: убью, спрячу в омуте – и след простыл. А потом к тебе. Сама на поля ко мне прибегала.
 Анна виновато опустила голову.
 – Ох, и пострадал я тогда, Нюра! Пока Матюха не уехал, жил как в лихорадке. Думал: либо сам прикончит, либо на сход выведет. Слава богу, обошлось мирно.
 – Нет, Матюша не такой! – сказала Анна. – Он добрый, он зла не помнит.
 Анна поднялась. Демьян поспешил к ней, пытаясь обнять, но она остановила его, – подняв руку, гневно сверкнула глазами:
 – Я своему слову хозяйка!
 Демьян отступил, смущенный.
 Анна отвязала от березы лошадь, с пенька села на нее верхом и поехала.
 – Бывай здоров, Демьян Минеич! – озорно крикнула она, обернувшись. – Жениться будешь – на свадьбу зови.
 Подъехав к речке, она остановила лошадь и долго осматривала берега, рассуждая вслух:
 – Лучше не сыскать для мельницы места. Воды хватит на весь год. Вон там плотину поставить. Тут – амбар. На взгорке – избушку. Матюша приедет – в амбарах хлеба полно, на дворе скота…
 Она счастливо засмеялась и тихонько дернула за повод. Лошадь мотнула головой и легкой рысцой побежала берегом речки.
  2
  Лето стояло ведреное, жаркое, но не засушливое. Изредка проносились ливни и грозы. По ночам выпадали обильные росы. Покос выдался сухой, сено убрали зеленое, пахучее. На пашнях созревал богатый урожай. Сбор меда был редкостный, Захар едва успевал подрезать в ульях соты.
 В самый разгар уборки хлеба приехал Влас. Он бродил по пасеке, высматривал все и усиленно расспрашивал о сборе меда, о хозяйстве. Вскоре после его отъезда Захар нагрузил две телеги кадками с медом и поехал в город.
 Вернулся он необычно быстро. Агафья выбежала к нему навстречу и ужаснулась: на телегах не было ни покупок, ни кадок из-под меда.
 – Пропил все, черт-ерыкалка! – закричала она, зная, что старик повез в этот раз мед не Кузьмину, а на продажу.
 Но Захар был трезв, молчалив и чем-то сильно взволнован. Он выпряг лошадей, привязал их на выстойку и сказал жене с болью в голосе:
 – Радуйся, Агафья Даниловна.
 Агафья замерла, предчувствуя недоброе.
 – Сынок-то наш – вор.
 – Влас?
 – Ну, а кто же? Матюшка, что ль?! – рассердился Захар.
 – А что случилось? – спросила Анна. Вернувшись с полей, она мельком слышала начало этого разговора.
 – А то случилось, что Влас обокрал меня дочиста.
 – Как обокрал?
 – С умом, подлец, обокрал.
 Захар присел на крыльцо и начал рассказывать:
 – Приехал я в город вечером. Он встретил меня во дворе. Я ему говорю: «Надо бы мед в амбар поставить». А он: «Ничего, и тут переночует, никто не тронет». Утром просыпаюсь, смотрю – на телегах чисто. Куда все девалось? По двору следы. Значит, выкрали. Я к Власу. А он, подлец, лежит на кровати, нежится. Рассказал я о краже, он вскочил, забегал по комнате. А сам не глядит на меня, глаза прячет. Вижу я, что дело нечисто, решаю идти заявить в участок. Засуетился он тут и говорит мне: «Я сам побегу. У меня старший пристав Синегубов – друг закадычный. В момент воров отыщет». Сбегал он. Приходит скучный. «Ну, как?» – спрашиваю. «Синегубов, говорит, больной лежит, я другим заявил, искать будут». Сомнение меня взяло. «Ладно, говорю, пойду коням корму задать», – а сам за ворота и в участок. Прибегаю туда, спрашиваю: «Есть у вас Синегубов?» – «Есть, отвечают, старший пристав». Я к нему. Так и так, говорю, обокрали. А чтоб, дескать, охота была у вас воров искать – вот вам золотой! Найдете – еще дам. Взял пристав золотой пятирублевик, закрыл дверь, усадил меня и говорит: «Ты, дед, не волнуйся и мое известие прими спокойно. Я скажу тебе всю правду, – заплатил ты Мне хорошо. Мед и воск выкрал у тебя свой человек». – «Кто же?» – спрашиваю. «Да Влас Захарыч», – отвечает он. Не стерпел я: «Вот, говорю, сукин сын! В острог его за это». – «Погоди, уговаривает, не горячись, себе хуже сделаешь. Ну, засудят твоего сына, в острог посадят, а его семью кто кормить будет? Тебе же придется». Сижу, думаю. «Да как же быть-то?» – спрашиваю. А пристав смеется: «Езжай, старик, домой, бог даст, еще наживешь». Подумал я и махнул на все рукой: этот Синегубов, видать, тоже хороша бестия, и с Власа теперь не один золотой потянет. Пришел я к Власу, в дом не захожу. Сразу коней запрягать стал. Выбегает он из дому – и ко мне: «Ты что, батя, чай не идешь пить?» Увивается около меня, юлой крутится. Обидно мне стало, набрал я тут слюней побольше и плюнул ему в бесстыжие глаза.
 Агафья всплеснула руками.
 Анна привалилась к телеге, заплакала, причитая:
 – И чего только бог смотрит! Тут работаешь, ночей не спишь, из сил выбиваешься…
  Ночью она почти не смыкала глаз. Горько было сознавать, что чуть ли не половина доходов от пасеки оказалась в чужих руках. Ее расчеты относительно постройки мельницы в этот год рухнули.
 Чуть забрезжило, Анна поднялась с кровати. В доме все еще спали. Она пожевала хлеба с холодной водой и подошла к постели свекрови.
 – Я, матушка, в село собралась. Письмо Матюше пошлю.
 – Ну, езжай, езжай. Я тут одна управлюсь, – пробормотала Агафья сквозь сон.
 На полях стояла предутренняя прохлада. Покрытая росой трава отливала сизоватым оттенком. Было тихо, листья деревьев висели не шелохнувшись. Птицы еще дремали, прикорнув в густых травах.
 На селе за туесок меда дьячок под диктовку написал письмо. Анна сообщала мужу о своей тоске, о здоровье родных и о том, как деверь Влас обокрал Захара.
 К родительскому дому она шла успокоенная: горести и радости жизни были поделены с мужем. По пути завернула в старый, покосившийся дом, к своей подруге Аграфене Судаковой.
 За четыре года замужества Аграфена родила трех парнишек, похожих друг на друга, как близнецы, и опять была на сносях. Знахарка Савелиха, глядя на ее большой живот, уверяла, что родит на этот раз Аграфена двойню.
 Аграфена обрадовалась приходу Анны. За чаем подруги вспоминали о девичьих годах, говорили о семейной жизни. Анна жаловалась на одиночество, на тоску по мужу. У подруги были другие беды.
 – А ты, Нюра, слышала весть? – вдруг спохватилась Аграфена.
 – Какую?
 – Этот барин-то, Прибыткин-то, что ваших допрашивал, на Юксе утоп.
 – Да неужто? Кто сказывал?
 – Сестренница моя сказывала, в воскресенье в церковь приезжала. Поехал, говорит, в тайгу золото искать и утоп. С ним будто утонул еще какой-то градский и один мужик балагачевский.
 «Жаль, что утонул. Может, этот Прибыткин-то отвадил бы от тайги Матюшу», – подумала Анна.
 Возвращаясь под вечер из села, она встретила возле пасеки деда Фишку. Он спускался с косогора к бане с охапкой дров.
 Анна остановила лошадь и позвала его:
 – Ну, дядя, заказывай поминки: Прибыткин на Юксе утонул. Аграфена Судакова только что сказывала.
 Дед Фишка выпрямился, взглянул на Анну и, бросив дрова, перекрестился.
 – Упокой, господи, его душу. Неплохой был человек… А Юкса теперь опять наша!
 Весь вечер старик был говорлив и весел. Не дождавшись утра, он поднялся ночью и ушел в село.
 Утром его видели в церкви. Он поставил перед иконой свечку и всю обедню усердно молился.
  3
  Дед Фишка кружил по мокрой тайге.
 В логу, на Юксе, старый охотник в недоумении остановился. Берег был изрыт глубокими ямами. Вокруг лежали кучи перемытого песка, валялись срубленные молодые деревья. Пеньки срубленных деревьев еще не почернели, а на россыпях песка сохранились следы от больших сапог.
 Сердце деда Фишки тревожно забилось. Пройдя еще с полверсты, он увидел новые ямы. Некоторые из них были перекрыты валежником и наполовину засыпаны. Возле каждой ямы дед Фишка вставал на колени и присматривался. Песок не успел еще слежаться и был рыхлым, как свежевыпавший снег.
 Дед Фишка подозвал собаку, привязал ей на шею кушак и заторопился на стан.
 Было ясно, что кто-то ищет золото. На другой день старик пошел в тайгу без собаки. Он шел густыми гривами леса, часто останавливался, прислушивался, веток на пути не ломал и кашлял в кулак.
 День выдался пасмурный. Брызгал дождь, и в тайге было как в сумерки.
 В густом пихтаче дед Фишка наткнулся на землянку. Он попятился в чащу и лег на землю.
 Сколько времени пролежал дед Фишка, он и сам не знал. Зипун его давно промок, и не по-стариковски крепкие зубы выбивали дробь.
 «Да тут, кажись, и нет никого», – решил он наконец и встал, прислушиваясь.
 Он подошел к землянке и открыл дверку.
 В углу стояли лоток для промывки породы, железная лопата с крашеным черенком. Под нары были запрятаны старый, измазанный в песке азям фабричной работы и медный чайник с дужкой из проволоки.
 Охотник без труда опознал, кому принадлежали эти вещи. Азям он видел на плечах Зимовского, а из чайника пил воду у него на заимке.
 На пасеку дед Фишка вернулся с затаенным отчаянием в душе. Понял старик, что если Зимовскому не помешать теперь же – тайга будет его. Вот когда наступила пора ночей не поспать, а придумать какую-нибудь уловку. Не зря Матвей наказывал ему не спускать глаз с Зимовского.
 После покрова дед Фишка зачастил в церковь. По селу ходил тихо, согнувшись, при встречах с людьми жаловался на недомогание. Слух о том, что старый непоседа-охотник хвор, разнесся по всей округе.
 На самом же деле дед Фишка был вполне здоров. Больным он прикидывался неспроста. Мучительно и долго думал старик о том, как отстоять Юксинскую тайгу от Зимовского. Понимал он, что, не будь у Зимовского заимки по соседству с Юксой, был бы он менее прыток: из Сергева часто на Юксу не набегаешь. В конце концов дед Фишка решил, что заимку Зимовского надо спалить. Вначале он испугался этой мысли, несколько дней молитвами гнал ее прочь, но мысль назойливо напоминала о себе и скоро перестала казаться страшной.
 Чтобы не навлечь на себя подозрения, старик решил притвориться больным и хилым. О тайге он ни с кем не говорил и даже дома старался уверить всех, что он плох и близок к смерти.
 За зиму не раз обдумывал он свой замысел. От пасеки до заимки ходу было на целый день. Дед Фишка решил сходить на заимку и обратно за одну ночь. Поэтому он зря не растрачивал силы и копил их к весне, прикидывая в уме, как лучше спрямить извилины тропы и сделать путь короче.
  4
  Весна в этом году выдалась ранняя, небывало жаркая и сухая. Днем солнце палило, как летом, и травы остановились в росте, а листва на деревьях была скудной и чахлой. Мужики вспахали землю под яровые и ждали первого дождика, чтобы начать сев.
 На троицу Захар и Анна с Артемкой поехали на несколько дней в село. На этом особенно настаивал Захар. Любил старик погулять на праздниках, а мужики, обреченные на безделье, уж конечно, не упустят случая справить праздник как следует. Дома оставались Агафья да гостившая у нее старуха Суркова Анфиса.
 Дед Фишка решил, что более удобного времени для поджога заимки Зимовского не дождаться. В случае подозрений старуха Суркова могла показать, на какое время он отлучался из дому, и всякому будет ясно, что за одну ночь старому да еще больному человеку туда и обратно не обернуться.
 Когда солнце низко опустилось над лесом, дед Фишка сказал сестре нарочно громко, чтобы слышала глуховатая Анфиса:
 – Я, Агаша, на омута пошел. Позарюю. Утятинки свежей что-то дюже захотелось.
 Анфиса покачала головой.
 – Эка непоседа какой! Лежал бы себе на кровати.
 – Да и верно, Фишка, сидел бы дома, а то завалишься где-нибудь в лесу, стыд-позор от людей нам будет. – Сестра посмотрела на него с сочувствием. – Отходил, видно, сокол.
 Дед Фишка еще больше стянул морщины к носу, стоял молча, опустив руки, чего-то выжидая.
 – Ну, что стоишь? Иди уж, коли собрался. Отговаривать тебя все равно без толку.
 Дед Фишка быстро собрался.
 – Далеко-то не ходи! – крикнула ему вдогонку сестра.
 – Куда там далеко! Тут вот, по Соколам, возле двора поброжу.
 За пасекой, у речки, дед Фишка спрятал ружье в дупло осины и пустился на заимку чуть не бегом.
 Засветло он успел пробежать половину пути. Один раз остановился ненадолго, лег на землю и, подняв кверху ноги, отдохнул.
 Ночь опустилась на тайгу темная, тихая. Деревья потеряли очертания. Небо было почти таким же темным, как и земля.
 Дед Фишка шел ощупью, посматривая на небо, ожидая появления месяца.
 На счастье, месяц поднялся из-за леса полный и яркий. Тьма поредела, сосредоточилась в оврагах и чащобах. К полуночи в лесу немного похолодало. С северо-востока подул ветерок.
 За версту от заимки дед Фишка снял бродни, заткнул их за опояску. Теперь ноги в чулках ступали бесшумно и на сухой земле не оставляли следов.
 Показались темные очертания разбросанных на поляне построек: дом, сарай, два амбара, – двор походил на великана, который устал, лег на землю и, раскинув ноги и руки, крепко уснул.
 Ветер дул порывисто. На таежном озере крякали утки и надоедливо трещал коростель.
 Старый охотник остановился, прислушался. Потом, нагибаясь и палкой ощупывая перед собой землю, он направился к амбару. Из-за навеса послышался тяжкий вздох. Дед Фишка припал к земле, затаил дыхание. Вздох повторился. «Коровы вздыхают», – догадался он. Рядом с амбаром, на утрамбованном току, лежали вороха трухи и соломы.
 
Присев за толстым пнем, дед Фишка вынул из кармана спички. Но вдруг дверь дома с визгом отворилась, и кто-то вышел на крыльцо. Старик съежился, втянул голову в плечи.
 Человек потоптался на скрипучих ступеньках и прошел на ток. По громкому, сухому кашлю нетрудно было узнать хозяина. Зимовской сопел, чмокал губами о самокрутку, громко позевывал.
 Прошло несколько томительных минут. Ветер донес струю едкого табачного дыма. Дед Фишка потянул носом и… в ужасе ткнулся лицом в солому, глухо чихнул. Но в это же время дверь взвизгнула, и на заимке опять стало тихо.
 «Не жалко?» – в последний раз спросил себя дед Фишка.
 Он переждал еще минуту, надавил спичку на коробок, чиркнул и прислушался. Затем приткнул к спичке уголек, припасенный заранее, подержал над пламенем и положил под солому.
 Теперь деду Фишке оставалось лишь скрыться. Ему хотелось вскочить и бежать, но уходить приходилось ползком.
 У березовой рощицы он оглянулся: языки пламени прыгали на соломе. Он пополз быстрее. В березнике встал на ноги и посмотрел на заимку: пламя приближалось к амбару.
 Старик почувствовал озноб. Жалости к Зимовскому по-прежнему не было, но почему-то захотелось, чтобы огонь погас и заимка осталась цела.
 Надев бродни, он побежал к тропе. Добежал до озера, остановился. Ему так хотелось, чтобы огонь погас, что он поверил в эту возможность и полез на дерево, чтобы убедиться в этом. Но заимка горела. Огромное пламя взлетело в небо, вершины деревьев светлели в багровых отблесках пожара. По величине зарева было видно, что огонь перекинулся с амбара на остальные постройки и охватил всю заимку.
 «Эх, да ведь там люди! Спят поди все, могут сгореть, – подумал старый охотник. – Надо разбудить», – решил он и поспешно спустился вниз.
 Но на земле он одумался:
 «Нет, не должно такой беды приключиться. Не мог Зимовской так быстро заснуть».
 И как-то вдруг дед Фишка почувствовал усталость, тяжелое равнодушие. Поджог заимки показался ему чем-то далеким, похожим на полузабытый сон. Он тихо поплелся по тропке к пасеке.
 Рассвет застал его недалеко от заимки. Он вспомнил, что надо торопиться на пасеку. Медлительность могла погубить его. Сняв бродни, он связал их, перекинул через плечо и побежал босиком.
 Когда он подошел к дуплу, в котором с вечера спрятал ружье, солнце стояло уже высоко. Забрав ружье и патронташ, охотник направился к речке.
 От усталости руки и ноги дрожали. Однако ему удалось убить трех уток. Являться домой с пустыми руками не хотелось.
 Агафья всплеснула руками, увидев брата.
 – Ты ли это, Фишка? Ой, ой, похудел-то как!
 Стараясь не выдать смертельной усталости, дед Фишка весело спросил:
 – Неужто за одну ночь похудел?
 – Лица на тебе нет, – подтвердила Анфиса.
 – Не спал ночь, вот щеки немного и свело.
 – А убил чего или пустой вернулся?
 – Можно сказать, что пустой. Трех утчонок вот застрелил. Да сам сплоховал я. С вечера сел возле болотца и сидел все, ждал, – думал, селезни стайками подлетят. Надо бы походить мне, да… А Захар с Нюрой приехали? – спросил он.
 – Ну что ты! Когда им приехать? К вечеру поджидать будем.
 Дед Фишка наелся горячих гречневых блинов и ушел на сеновал спать.
 Агафья не будила брата. Он проспал до сумерек, встал с головной болью и нудной ломотой в ногах.
  5
  Через неделю после поджога заимки дед Фишка поехал в Волчьи Норы к обедне. Он ни в чем не раскаивался, но ожидание вестей о пожаре и душевная тревога изнуряли его, поэтому он и решил съездить и помолиться. Старик шел по селу медленно, ступал нетвердо, горбился, страдальчески морщил лоб.
 Бабы смотрели ему вслед, говорили с жалостью:
 – Хиреет дед Фишка. Отгулял саврасый. Сколько им земли исхожено, – столько и на коне не объедешь.
 Перед людьми дед Фишка старался храбриться, понимая, что излишнее притворство может обернуться против него.
 По дороге он встретил своего дальнего родственника Петра Минакова. Петр стал расспрашивать старика о здоровье. Дед Фишка молодился.
 – Поживу еще, поживу! В родителей удамся, так еще лет двадцать – тридцать пожить надо. Матушка на сто четвертом убралась.
 К церкви он подошел задолго до обедни. Звонарь только еще начал звонить в большой колокол.
 Скоро на косогор, как букашки, поползли люди. К пряслам подъехало несколько телег с богомольцами из соседних деревень.
 Дед Фишка сидел у оградки с опущенной головой, притворяясь тяжелобольным. Мимо него проходили люди. Многие смотрели на него с любопытством, перешептывались.
 Один из идущих в церковь остановился перед ним.
 – Как здоров, Финоген Данилыч?
 Старик не сразу припомнил, чей это голос. Он поднял голову и, будто от сильного удара, опустил ее: перед ним стоял Зимовской.
 Дед Фишка не мог вымолвить ни слова. Но, несмотря на растерянность, мозг его работал трезво.
 «Встать надо», – пронеслось в голове.
 Цепляясь за оградку, с большими усилиями он стал подниматься. Теперь он не притворялся: силы действительно покинули его.
 – Э, да ты что, Финоген Данилыч? Умирать собрался? – Зимовской подхватил старика под руку.
 Это ободрило деда Фишку, он взглянул на Зимовского и понял, что тот ни о чем не догадывается.
 – Плох я, Степан Иваныч, совсем плох.
 – Сам вижу, что плох.
 Дед Фишка выглядел совсем дряхлым и жалким. Растерянность была ему кстати.
 – С прошлой осени живу как тень. Беда: по земле хожу, а силы нисколько нету.
 – Знаю. Еще зимой слух прошел, что хвораешь ты… А о моей-то беде слыхал? – спросил Зимовской.
 – О чем это? – вяло, без всякого интереса сказал дед Фишка.
 – Погорел я. Сам спалил всю заимку.
 – Спалил! Сам! – Дед Фишка опять ухватился рукой за ограду, опустил голову, закряхтел.
 – Все дочиста, до последнего бревнышка. Скот только и уцелел.
 – Да как тебя угораздило?
 – Да так, Финоген Данилыч, от пустяков. Другому скажешь – не верит. На прошлой неделе в субботу вышел ночью на зады, покурил да бросил на току окурок. А сушь кругом, соломенная труха – что порох. На беду, ветер подул. Ушел я со двора, лег спать. Теща проснулась, говорит: «Выйди, Степаха, во двор, посмотри, что-то коровы мычат. Уж не волк ли?» Вышел я и обомлел: амбары горят, двор занимается, и от жары уж сени дымятся. Ну что тут поделаешь? Постройки все дочиста сгорели… Слава богу, сами успели выбраться да хоть скот цел остался. Коровы, как почуяли жар, бросились к воротам, выломали их. Если б не скот, – прямо суму надевай…
 Зимовской замолчал и отвернулся.
 – И как это ты?.. И что ж ты теперь?.. – бормотал дед Фишка.
 – Теперь в землянке живу. До осени как-нибудь дотяну – урожай собрать надо, – а потом в Сергеве жить буду. Слава богу, хоть там домишко есть.
 «Так-так», – обрадовался старик.
 Они вошли в церковь. Дед Фишка купил копеечную свечку, поставил ее перед ликом божьей матери.
 Началась обедня.
 Старик молился горячо, часто крестился и усердно клал земные поклоны.
 – Господи, – шептал он про себя, – прости мне грехи мои! Ничего я плохого в жизни не делал, вот только заимку поджег. Но тут рассудить, господи, надо. Зимовской сам виноват. Не позарься он на Юксу, жил бы и теперь на заимке. Да еще неизвестно, от моей ли серянки приключился пожар. Загореться солома и от окурка могла.
 Обедня в тот день была короткая; к священнику съехались гости, и он торопился.
 Когда трапезник весело затрезвонил, народ столпился у выхода. Дед Фишка распрощался с Зимовским, еще раз посочувствовал ему и отправился к Юткиным.
 Спускаясь с косогора, он забыл о притворстве и по старой привычке пустился бегом.
 – Ого, смотри, как больной-то скачет! – крикнул кто-то.
 Старик спохватился, сгорбился и пошел, с трудом передвигая ноги.
 У Юткиных старого охотника ожидала новая радость: староста Герасим Крутков принес только что полученное письмо от Матвея.
 Дед Фишка купил в монопольке вина и на пасеку вернулся неузнаваемо веселый. Агафья удивилась перемене, происшедшей с братом. Старик объяснил это просто:
 – Помолился с усердием, вот душе-то и легше стало. А ты съезди-ка, сестрица, в церковь да помолись «со страхом божьим и верою», – знаешь, как дьякон там рявкает, – так сразу и помолодеешь. Ей-богу, не вру!
 Осенью дед Фишка сходил на Юксу. Пройдя тайгу из конца в конец, старый охотник не обнаружил никаких следов человека. Там, где стояла заимка Зимовского, лежали кучи затвердевшей золы.
  ГЛАВА ПЯТАЯ
  1
  У поскотины собралась пестрая толпа. С утра народ ждал из города солдат, отбывших на службе свой срок. Еще ночью навстречу им выехали отцы. Утомленные ожиданием люди сидели и лежали на траве, тихо разговаривая, молодежь развлекалась, звенела гармошка, визгливыми голосами девки выкрикивали частушки.
 – Едут! – закричали ребятишки, заметив поднявшееся над лесом облако пыли.
 На минуту стало совсем тихо. Люди повскакали со своих мест и, вытянув шеи, стали смотреть по направлению к тракту.
 Ребятишки не врали. Над березником подымался столб пыли. Вскоре послышалось стройное пение:
 Ехали солдаты со службы домой.
 На плечах погоны, на грудях кресты.
 Едут по дороге – навстречу отцы…
 Из березника выехали десятка два телег. Несколько парней на лошадях поскакали навстречу. Теплый ветер полоскал неподпоясанные рубахи верховых.
 Когда телеги, громыхая, стали приближаться к поскотине, толпа заволновалась, сгрудилась возле ворот. Староста Герасим Крутков растолкал людей, не торопясь, с достоинством открыл ворота и с низким поклоном пригласил солдат проехать вперед. Бабы, мужики, ребятишки окружили телеги. Послышались плач, торопливый говор, смех. Старушечий голос выкрикивал:
 – Светики вы мои родные! Сколько годов не виделись! Да и как же мы по вас стосковались!
 Подростки с любопытством и завистью смотрели на солдатские фуражки-бескозырки, на погоны, желтые ремни с тяжелыми пряжками, перешептывались. Жены и матери обнимали солдат, детишки, выросшие за эти годы, дичились отцов, жались к матерям.
 Через какие-нибудь полчаса Матвей Строгов уже сидел в горнице у тестя Евдокима Юткина. В прихожей было полно людей. Мужики, бабы, ребятишки, глядя в открытые двери горницы, не спускали глаз с солдата, насторожившись, ловили каждое его слово.
 На коленях у Матвея вертелся кареглазый Артемка. Ему хотелось побаловаться с отцом, но бабка Агафья строго поглядывала на внука. Дед Фишка восторженно смотрел на племянника: «Эх, и отведут же они теперь с Матвеем душу в тайге!»
 Анна сидела рядом с мужем, радостная, разрумянившаяся, улыбаясь блестящими карими глазами. Она слушала Матвея, но его слова не доходили до ее сознания. Искоса посматривая на него, она думала о своем, отмечала все перемены во внешности Матвея.
 За пять лет он возмужал и раздался в плечах. У глаз и переносья появились морщинки. Над верхней губой выросли густые светло-русые усы. В молодцеватой осанке Матвея была теперь какая-то тяжеловатость, медлительность.
 Вот Матвей сказал что-то (Анна не разобрала, что именно), засмеялся и опустил голову, обнажив шею. Анна чуть не вскрикнула: шея была по-мальчишески нежной, не огрубевшей, как пять лет назад. Матвей махнул рукой, и Анна опять увидела, что большие, длинные руки Матвея по-прежнему аккуратны и приятно смуглы от загара.
 Голос его был, как и раньше, спокойный, чуть глуховатый.
 Анне захотелось скорее увезти мужа на пасеку. Уж теперь он, наверное, возьмется за хозяйство. То, что положено было царем, слава богу, отслужено. Только бы не поманило его опять в тайгу. Не случится этого – пойдет жизнь Строговых на крутой подъем. Ничего, что пять лет потеряно. Еще поживут они на загляденье и зависть другим!
 – Ну, Матюша, а люди там на лицо такие же, как и мы? – спрашивал Евдоким Юткин.
 – Всякие люди живут там, – рассказывал Матвей. – Русские – эти одинаковые с нами. А вот китайцы, корейцы не похожи на нас. Мы, русские, носатые, белее их. У тех русого не встретишь. Волосы как вороненые, с блеском.
 – Ишь ты! Стало быть, чернявый народ, под цыган, – заметил кто-то из мужиков.
 – Вроде тебя, сват Евдоким, – подшутил дед Фишка.
 В горнице и прихожей засмеялись. Евдоким Юткин ухмыльнулся и расчесал пятерней блестящую черную бороду.
 – Каких же там, сынок, людей больше – русских или энтих? – вмешалась Агафья.
 – Русских больше. Русская там сторона, мама.
 Загремела табуретка – это не по-стариковски быстро и шумно вскочил Захар.
 – Вот русский народ какой! Его везде хватает. Знать, наши бабы – что работать, что рожать – не ровня другим.
 Он проговорил все это запальчиво и сел на прежнее место, гордо приосанившись.
 Уже за столом, заставленным тарелками с жареным мясом, солеными огурцами, грибами-рыжиками в сметане, речь зашла о солдатской службе, об офицерах и о слухах про близкую войну на Дальнем Востоке.
 – Ты скажи-ка, Матвеюшка, – спросил Федот Мишуков, старый александровский солдат, – как там эти чернявые – не грозят войной нашей державе?
 – Есть такие, что и грозят, – ответил Матвей. – Мы их не видели, но говорят теперь про них много. На океане живут, на маленьких островах, а называются – японцы.
 Мужики хотя уже и охмелели, но насторожились.
 – Японцы?! Вроде турок, значит, – заметил александровский солдат, – те тоже за морем живут, под Севастополем бивали мы их, – знаю. И, говоришь, на нас войною пойдут?
 – Это – как царь… Офицер говорил, будто вся драка из-за китайских да корейских земель должна произойти. Зарится на эти земли и японец, и француз, и англичанин, и американец. А наш царь тоже побольше старается захватить. Китай – большая страна, да слабая.
 – А зачем царю китайские земли понадобились? – допытывался Федот. – Про то ничего не сказывал офицер?
 – Нет, про это ничего не сказывал, – ответил Матвей.
 Никто из слушающих не заметил, что Матвей смутился: на самом деле никакого офицера не существовало. Слова его о том, что русский царь хочет побольше китайских земель захватить, были сказаны в результате собственных наблюдений.
 Пять лет прослужил Матвей на Дальнем Востоке. Он видел сам и слышал от других, как год от году Маньчжурия и Корея наводнялись войсками, купцами, промышленниками и агентами разных фирм.
 Старые солдаты рассказывали ему, что не так давно в этих местах побывал, будучи еще наследником, царь Николай Второй. По словам очевидцев, был он вял и молчалив, но всем было яснее ясного, что не ради прогулки разъезжал он по Дальнему Востоку.
 – Ну, дорогие гостечки, – прервал серьезный разговор Евдоким, – давайте выпьем по четвертой. Как говорится, без четырех углов избы не бывает.
 Гости выпили и не спеша закусили.
 – А вот, сынок, – вдруг заговорила Агафья, – скажем, чужестранец пойдет на нас войной, – как ты думаешь, не завоюет он нас?
 – Вот дура баба! – воскликнул Захар с усмешкой. – Ай русские чужестранца к себе пустят? В двенадцатом позарился француз на Москву, да и ног не унес.
 Мужики и бабы одобрительно загудели. Но Федот Мишуков не поддержал их.
 – Ты погоди, Захар Максимыч, храбриться, – сказал он, – мы вот лучше служивого спросим. Так ли, Матюша, отец говорит?
 Все смолкли.
 – Так, дядя Федот, так, – сказал Матвей. – Будет угрожать чужестранец нашему народу – несдобровать ему. Накладут ему русские солдаты по первое число. Только вот охоты лезть на чужие земли нет у нас. Уж если начальство приневолит, ну, тогда пойдешь. Ведь разве в земле только дело? Что в ней, в земле, если нечем тебе ее вспахать да засеять? Бывало, сам видел: принесут в роту письма, начнут солдаты читать, посмотришь – один плачет, другой клянет казну или своих же деревенских кровососов. Не от хорошей жизни плачут…
 
– Выпьем, гостечки, еще по одной, – предложил Евдоким.
 Горница наполнилась говором, шумом, и опьяневший дед Фишка, обняв за плечи старуху Федота Мишукова, затянул песню.
 Не любивший водки Матвей Строгов в пьяных компаниях чувствовал себя одиноким. Анна вначале была внимательна к нему, прижималась, шептала что-то о себе, об Артемке, но когда Агафья предложила ей петь, голос ее зазвенел, выделяясь из нестройного хора, и она вся отдалась песне.
 – Эй, Дениска, беги в винопольку, купи еще бутылку водки! – закричал Евдоким сыну.
 – Постой, воротись! – остановил подростка Захар Строгов. – На деньги, купи не бутылку, а четверть.
 – Да куда ты столько, черт-ерыкалка! – пыталась остановить его Агафья.
 Но Захар опрокинул табуретку и, блестя помолодевшими голубыми глазами, закричал:
 – Родного сына, старуха, встречаем! Грех скупиться, сват Евдоким!
 Будто собираясь покурить, Матвей вылез из-за стола и вышел на крыльцо.
 С высокого крыльца юткинского дома хорошо было видно село. Волчьи Норы зеленели огородами и палисадниками. За околицами извивалась речка, по левому берегу ее чернели незасеянные пашни. А дальше тянулись волнообразные холмы, щетинившиеся вековыми сукастыми лиственницами.
 Матвей вдохнул в себя теплый, пахнущий полынью воздух, потянулся так, что хрустнули кости, и, прищурив глаза, долго смотрел на село, на пашни, на лес, на синеющий горизонт.
 Перед ним лежала его родная сибирская земля. Сколько раз с тоской вспоминал он ее там, на Дальнем Востоке!
 Он не торопясь сошел с крыльца и направился к речке. Скоро его догнал Дениска, уже успевший сбегать за водкой.
 – Ну, веди меня на остров. Давно нашим лесным духом не дышал, – покосившись на него, сказал Матвей.
 Белобрысый Дениска важно приосанился. Не простое дело идти рядом с настоящим солдатом. Эх, видели бы его ребята!
 Они спустились к речке и по сырому чистому песку прошли на остров, заросший топольником, ивняком, черемушником.
 Много лет тому назад небыстрая речка образовала у села новое русло. Будто назло хозяйкам, она отвернула от огородов саженей на сто в сторону и, обогнув село полукругом, опять соединилась в один рукав. Лет двадцать – так считали старики – остров был гол и пуст. Лишь изредка туда на самодельных плотах перебирались отчаянные ребятишки. Мало-помалу остров зарастал тальником, топольником, черемушником. Незаметно образовалась настоящая таежная чаща-трущоба. Старое русло забросало песком, мусором, и однажды засушливым летом волченорцы увидели, что на остров есть сухопутный переход.
 Теперь на острове уже подымались высокие тополя, черемуховые и тальниковые ветви стелились над водой. Ребятишки понастроили там пещер и потайных ходов, устраивали охоты на воображаемых волков и медведей. В праздничные дни парни и девки собирались на острове, пели песни, а потом парами расходились и прятались в густых зарослях тальника и черемухи.
 Матвей улыбнулся. На него повеяли юксинские запахи.
 От невысохшего озерка несло плесенью, густые заросли белоголовника дышали медом, от черемушника тянуло чем-то слегка горьковатым. Не хватало только запаха смолы. Прошли годы, а Матвей помнил, как пахнет юксинский кедровник в эти жаркие дни.
 – Стосковался, Матюша? – спросил мальчуган.
 – Стосковался, Денис! Стосковался, брат! – ответил Матвей, не скрывая слез, заблестевших в уголках глаз.
 Они стояли в чаще черемуховых кустов, над ними голубело бездонное небо; посвистывая крыльями, проносились стаи резвившихся ласточек-береговушек.
 – Там по-другому, Денис, – сказал Матвей.
 – Плохо? – насторожился подросток.
 – Нет. Там тоже хорошая земля. У нас вот топольник да ивняк, а там плодовые деревья растут. Солнечно там, не в пример нашим краям. – Матвей помолчал, вздохнул полной грудью, опять улыбнулся. – Хороши там края, а наши лучше. Зверь – и тот к месту привыкает, а о человеке и говорить нечего. Ну, давай сядем вот тут, охолонем маленько. Жарко!
 Он расстегнул ворот мундира и сел на землю.
 Дениска стоял возле него, переминался с ноги на ногу.
 – А земли китайские не видел, Матюша?
 – Отчего же? Видал. Бывало, зайдем с Антоном Топилкиным на сопку – горы там так называются – и смотрим. Деревушка ихняя неподалеку была. Избенки маленькие, из прутьев и глины, фанзами зовутся. Смотришь: на быках землю пашут, воду на себе возят. Работяги! Когда ни посмотри – всё в земле копаются. А живут страсть как бедно.
 – Наши богаче живут?
 – И у нас, Денис, всякие есть, а все-таки, пожалуй, наши лучше живут. Простору у нас больше. Опять же, не везде. В России, говорят, деревни чуть не через каждую версту.
 Дениска слушал солдата затаив дыхание. Теперь ему есть что рассказать товарищам. Теперь даже Филька, рябой драчун, будет относиться к нему как к равному и перестанет дразнить его не совсем понятной, но позорной кличкой – «недоносок».
 – Двадцать семь суток, Денис, ехали мы по железке, – ну и велика же наша земля! Все смотрел да диву давался. Деревень и городов проехали – не счесть. Везде живут люди. Одни пашут, другие из земли золото, каменный уголь добывают, третьи скот разводят. Богатства-то сколько! А народ все в нехватках живет. И, скажи, куда все это девается? А?
 Дениска неловко пошевелился и, чувствуя на себе пристальный взгляд солдата, сказал тоненьким, чуть испуганным голоском:
 – Не знаю, Матюша.
 Матвей засмеялся. Да разве с Дениской, двенадцатилетним мальчишкой, можно разговаривать об этом? Он встал и потянулся. Вот чертова жизнь! Домой вернулся благополучно, все родные живы-здоровы, Юксинская тайга теперь под боком. Так нет же – на душе по-прежнему неспокойно.
 Постояв минуту в раздумье, он сорвал белоголовник и долго нюхал его.
 – Идем домой, Денис. Ищут там, наверное, нас.
 Они тропкой по земляным ступенькам поднялись на кручу. Из дома Юткина доносились веселые песни и топот.
 Плясал дед Фишка. Изредка он выкрикивал:
 – Умру, а ногой дрыгну!
 За столом рядом с Анной сидел Демьян, вернувшийся с мельницы.
 Увидев Матвея, он бросился навстречу ему, но запнулся и упал бы, если бы его не поддержал дед Фишка.
 Короткий, почти квадратный в груди, он подошел к Матвею и, не сказав ни слова, пожал руку.
 От этой его торопливости Матвею стало неприятно. Он вспомнил о своем наказе жене – держаться подальше от Демьяна, и подозрение шевельнулось в его голове. Он взглянул на нее. Анна ответила ему хорошей, чистой улыбкой.
 «Нет, Нюра ни в чем не виновата», – подумал он, но, посмотрев на Демьяна, решил все же при первой возможности допросить жену, как она вела себя без него.
  2
  Без Матвея на пасеке произошли большие перемены. На косогоре, напротив дома, скрытого густым палисадником, стоял новый, крытый тесом амбар. Во дворе появилось теплое стойло. Утрами Агафья выгоняла на пастбище трех коров, нетель, двух телят. По поскотине, оттопырив хвост, носился тонконогий рыжий жеребенок.
 – Разбогатели вы без меня, – говорил Матвей.
 – Это все Нюрины заботы. С отцом много не наживешь. Ему дай волю – он последнее раздаст, – жаловалась Агафья.
 Анна стояла в сторонке, довольная, гордая.
 «Погоди, еще не то будет. Заживем мы на загляденье другим. Посмотри вокруг – земли-то сколько. Лежит она нетронутая, жирная, ждет, когда приложат к ней руки», – думала она.
 Здесь же крутился Артемка.
 – Тять, а я на пегахе верхом езжу, – хвалился мальчик.
 Матвей обнимал сына, смеялся, и как-то непроизвольно в голове рождались мысли: «Неужели этого к ружью не потянет?»
 – Тять, а царь – человек? – спрашивал Артемка.
 – А ты думал, кто?
 – Орел с двумя головами.
 – Кто тебе говорил?
 – Я сам слышал. Дедушка Захар песню пел.
 Матвей смеялся.
 – Нет, сынок, царь – человек.
 – Великан?
 – Какой там великан? Старые солдаты видели его, говорят: так себе, сморчок, рыжий, низенький ростом, неказистый.
 Артемка насторожился. Чем же в таком случае отличен царь от прочих людей? Агафье не нравилось, что Матвей так резко говорит о царе, и она постаралась смягчить его отзыв:
 – Он, сынок, царь-то, богом поставлен. Бог на небе главный, а царь на земле.
 Две-три недели Матвей жил на пасеке, оберегаемый Агафьей. Мать чувствовала, как устал сын от солдатчины, и ухаживала за ним, как за малым ребенком.
 В ильин день разразилась гроза. С утра солнце нещадно жгло землю. Листья берез повяли. Лошади забились в кусты, куры ходили по двору, вяло раскрыв клювы. Артемка выбежал на крыльцо, обжег ноги и, плача, побежал обратно.
 В полдень из-за косогора показалась темно-синяя туча с густо-черными оборванными краями. Она поднималась быстро, точно кто-то подталкивал ее снизу, и вскоре закрыла все небо над пасекой. Налетел бешеный порыв ветра, и в тот же миг заклубилась пыль по дороге, закланялись, застонали березы. Сверкнула яркая, до рези в глазах, молния. Ударил гром, задрожали стекла. Из пихтачей донесся треск выворачиваемых с корнями деревьев.
 Захар зажег в горнице лампадку, встал на колени и начал вслух читать молитву. Увидя Агафью, он закричал на нее, принуждая встать рядом, и, после того как она опустилась на колени, продолжал молиться.
 Снова ударил гром, и с шумом и ветром начался ливень. В несколько минут на земле образовались лужи, а с косогоров, пенясь, как застоявшаяся медовая брага, потекли бурные потоки.
 Но вскоре темно-синяя туча ушла за горизонт, засияло солнце и на небе вспыхнула разноцветная дуга радуги.
 После грозы установились ясные жаркие дни. Посевы озимой ржи созрели почти на две недели раньше обычного. На полях началась страда.
 Матвей и Анна переселились с пасеки в шалаш – поближе к своим посевам. Вечерами Захар и дед Фишка, днем занятые подрезкой меда, привозили харчи.
 Матвей соскучился по крестьянской работе, жал споро, с азартом. Анна старалась не отставать от мужа.
 Вечерами, лежа в шалаше на соломе, Анна убеждала мужа взяться за хозяйство по-настоящему, поднять больше целины, распахать по косогорам гари, построить на речке, пониже пасеки, у большого омута, мельницу. Матвей слушал ее молча, изредка, чтобы не обидеть ее, поддакивал, но чувствовал, что мечты жены не увлекают его. По ночам прислушивался он, как тоскливо, совсем по-осеннему, шумят бельники. И шум этот, вместе с запахом преющих трав, подымал в нем желание уйти скорее в тайгу.
 На Юксе теперь было совсем безлюдно. После того как сгорела заимка, Зимовской осел на многие годы в Сергеве.
 Стыдно радоваться чужой беде, но Матвей не мог скрыть своего удовольствия. Несколько раз он заговаривал о пожаре с дедом Фишкой. Старик ссылался на суд божий, но так смущенно опускал при этом глаза, что Матвей перестал приставать к нему с расспросами.
 Анна радовалась, что Матвей не поминает о тайге.
 «Может быть, одумался мужик, за землю решил взяться», – надеялась она, не переставая мечтать выйти в зажиточные люди.
  3
  Когда Матвей и Анна обмолачивали последние суслоны, на пегом коне, запряженном в широкую телегу, к шалашу подкатил Захар Строгов.
 Он был не один. Остановив лошадь, он снял с телеги мешки и посуду с харчами, а потом повел приехавших с ним людей к месту, где шла молотьба.
 Матвей и Анна опустили цепы и, приложив ладони козырьком ко лбу, старались разглядеть прибывших. Рядом с Захаром шли Федор Ильич Соколовский и незнакомый высокий мужчина.
 Матвей отбросил цеп, заторопился навстречу, но, вспомнив, что он бос и в одной нижней рубашке, сел на солому и быстро надел сапоги и солдатскую защитного цвета рубаху.
 У Анны сжалось сердце.
 «Господи, зачем опять этого принесло?»
 – Эка заработались! Принимайте-ка вот гостей! – крикнул Захар, подходя к току.
 Подавая руку смутившемуся Матвею, Соколовский, улыбаясь, сказал:
 – Гора с горой не сходятся, а человек с человеком, как видите… Кажется, где-то здесь мы с вами били рябчиков? – И он посмотрел на холмик, поросший ровным мелким осинником.
 Матвей усмехнулся: плохо Соколовский помнил местность. На рябчиков они охотились в пихтачах, расположенных к северу от пасеки. Матвей хотел напомнить об этом Соколовскому, но тот подошел к Анне, спросил о здоровье сына.
 Анна смотрела на Соколовского. В первый свой приезд на пасеку он показался ей совсем юным. Щеки его тогда были гладко выбриты, во всей тонкой, подвижной фигуре было что-то подтянутое, даже франтоватое. Теперь же он носил окладистую бороду, был в сапогах, в простой двубортной куртке.
 Анна покраснела, когда Соколовский спросил ее о сыне. Она стояла перед ним босая, с подоткнутой юбкой, с выбившимися прядями пропыленных волос, которые она старалась заправить под платок. Соколовский, заметив ее смущение, повернулся к Матвею.
 – Позвольте вас познакомить: мой друг Тарас Семенович Беляев. Прошу любить и жаловать.
 Перед Матвеем стоял большой рыжеватый человек и протягивал ему руку. Его крупное лицо было исполосовано глубокими морщинами. Под выпуклым лбом, как под крышей, прятались добрые, смеющиеся глаза.
 – Здравствуйте, – просто сказал Беляев и, взглянув на Анну, поклонился ей. – Помешали мы вам, хозяюшка?
 – Да нет, что вы! – отвечала, сразу смягчаясь, Анна. – Мы рады.
 Матвей внимательно посмотрел на Беляева. «С умом человек. А глаза-то, глаза, так и одаривают лаской», – подумал он.
 – Надолго к нам? – спросил он. И когда Беляев ответил, что хотел бы пожить в этих местах подольше, Матвей от всего сердца сказал: – Ну что ж, милости просим! Будьте как дома.
  4
  Соколовский и Беляев сидели на траве возле шалаша. Они пожелали остаться здесь на ночевку, и Захар Строгов уехал на пасеку один. Матвей и Анна работали, торопясь докончить обмолот ржи до наступления темноты.
 Солнце опустилось наполовину за горизонт. Его желто-оранжевые лучи как бы стлались над землей. Расцвеченные осенними красками, мирно стояли зелено-коричневые кусты черемухи, кроткие березки и огненный осинник.
 – Теперь меня на Урале ищут, как думаешь, Федор? – спросил Беляев.
 – Думаю, что не только на Урале, – задумчиво проговорил Соколовский. – Наверно, по всей магистрали расставлены сети. Вот поэтому-то месяц-другой надо переждать здесь. Полиция решит, что ты проскользнул за границу.
 – Работать хочется, Федор, – вздохнул Беляев.
 – Понимаю, Тарас, твое состояние. Но и здесь надо соблюдать осторожность. Учти, что Анна из местных богачей. А вот Матвеем стоит заняться. Охотник, вольная душа…
 Они помолчали, отвлеченные поединком, происходившим высоко в небе. Два ястреба, видимо, подрались из-за какой-то добычи и теперь кружились, сталкивались, падали и опять взлетали ввысь.
 – Борьба за жизнь, – задумчиво проговорил Беляев и, переводя взгляд на Соколовского, усмехнулся. – Да, один охотник но натуре, другой – поневоле.
 – Ты это о чем? – не понял тот.
 – Да о себе, конечно. Вспомнил, как давеча Строгов нас поддел, когда ты сказал, что привез меня охотиться. «Рановато, говорит, зверь не очистился, птица тухнуть будет». Ну какие мы с тобой охотники, раз таких простых вещей не понимаем? Неудачно мы это придумали.
 Солнце опустилось в лес. На желтеющей траве появилась роса. Сумерки быстро сгущались. С озер на гречиху пролетели утки.
 Пришли с тока Матвей и Анна.
 Матвей развел костер. Анна расстелила на земле полотенце и поставила глиняные чашки с окрошкой, берестяные туески с медом и сметаной, вынула из короба и нарезала хлеб.
 Когда все было готово, она пригласила Беляева и Соколовского ужинать. Те пододвинулись к полотенцу. Заметив, с какой неловкостью гости хлебают из чашки, расплескивая из ложек забеленный сметаной квас, Анна сказала:
 – У нас все тут по-простому, по-деревенски. Уж не взыщите.
 
– Ничего. Мы тоже не из бар, – ответил Беляев, и Анне это понравилось.
 Она наблюдала за Беляевым и Соколовским и думала:
 «Тот, большой-то, попроще, а этот и ложку держит по-господски, оттопырив пальцы».
 Соколовский расспрашивал Матвея об урожае, о солдатской службе, о жизни на пасеке и в Волчьих Норах.
 После ужина Анна в котелке перемыла посуду и ушла в шалаш.
 Матвей притащил из березника дров, положил в костер. Пламя объяло сушняк, и вместе с дымом золотым потоком в небо, к звездам, поплыли искры.
 На полях было тихо. Над макушками лиственниц висела ужо серебряная бровь сентябрьского месяца.
 Беляев кутался в пальто. Соколовский вытягивал шею, подставлял свою грудь под жар костра.
 Матвей рассказывал о своей службе на Дальнем Востоке. Рассказ этот был беспорядочен и взволнован.
 – Проехал я через всю Сибирь и Дальний Восток, – говорил Матвей, – и видел, сколько земли пустует. На этой земле еще одну Россию можно поселить. Вот мне и непонятно: зачем царю китайские земли понадобились, когда своих достаточно? И еще слышал я, будто наши с японцами воевать собираются: кажется, наследника они русского обидели. И опять же не пойму: зачем воевать из-за этого? Наследник цел и невредим остался, а война начнется – сколько людей за зря перебьют! Не о чужих землях нам думать, – жизнь свою прихорашивать надо. Посмотришь: люди бьются, работают, а все в дырявых зипунах ходят.
 – Ну, и как же вы объясняете то, что у вас вот и просторы большие, а живет большинство ваших крестьян не лучше, чем в России? – спросил Беляев. – Что вам мешает улучшать, или, как вы говорите, прихорашивать жизнь, Матвей Захарыч?
 Матвей взял палку и, нетерпеливо пошуровав костер, продолжал:
 – Просторы-то большие, да… У нас вот в Волчьих Норах много солдат пришло к пустым дворам. Пока царю служили, богатые мужики все их достатки к своим рукам прибрали. Скотишко за долги поотобрали, раскорчеванные земли задарма скупили. Живи как знаешь! Царь-то, может, и не ведает, как живет народ. А может, ему до нас и дела мало.
 – Поиски истины! Чувствуешь, Тарас? – засмеялся Соколовский.
 Но Беляев не отозвался. Он, казалось, о чем-то думал, устремив неподвижный взгляд на искры, уносившиеся от костра в темное небо.
 – Тарас Семеныч, видать, притомился с дороги, – сказал Матвей и предложил гостям: – Полезайте в шалаш, на всех места хватит.
 – Мы и здесь переночуем, – отказался Соколовский.
 – Озябнете. Под утро морозец ударит, – предупредил Матвей.
 Но гости решили докоротать ночь в содоме у тока.
 Матвей собрал два брезента, полог, несколько мешков и подал их Беляеву.
 – Холод не тетка, – смеясь, проговорил он и, проводив Соколовского и Беляева, полез в шалаш.
 Анна не спала и встретила Матвея желчным шепотом:
 – Что ж так рано пришел? Сидел бы уж до восхода.
 – А тебе жалко?
 – Я о деле забочусь. Им завтра до обеда нежиться можно, а тебе работать надо. Весь овес еще на корню.
 – Ночью все равно работать не будешь.
 – Не об этом я. Не товарищи они нам вовсе – вот что. Подручно ли нам с городскими людьми дружбу водить? Им горя мало, а ты почет им оказывай, от дела отрывайся.
 – Не гнать же их в шею? Чудачка ты, Нюра.
 – Пусть знают, что нам не до них.
 – Как хочешь, а этому не бывать.
 Матвей отвернулся от Анны, закрылся зипуном.
 Анна долго не спала, ворочалась, бормотала что-то, вызывая Матвея на ссору.
 Матвей лежал молча. Засыпая, он думал над вопросом Беляева и не находил ясного ответа.
  5
  Перед снегопадом на пасеку приехал Евдоким Юткин.
 – К тебе, Матюша, выручай, брат.
 – Не то беда какая случилась? – с тревогой спросила Анна.
 – Кому беда, кому радость, – ответил Евдоким. – Вчера бродил я по осинникам и возле Ипатова ложка наткнулся на берлогу. Давай, Матюша, разорим вражье гнездо, а то медведь одолел нас с Демьяном. Летом одного овса десятины две потравил.
 – Да берлога ли? – усомнился Матвей.
 – Она. Я чуть не провалился в нее. Земля вокруг разрыта и трава раскидана, – видно, варнак на постель таскал.
 – Испужался поди, сват? – засмеялся Захар.
 – Испужаешься! Вот, думаю, нечистая сила, подымется сейчас – да и на меня… Рысью до самой избушки бежал…
 Утром земля оделась пушистой пеленой снега. Матвей отправился на поля Юткиных. Деду Фишке нездоровилось. Он лежал на печке, прогревая поясницу.
 С Матвеем напросился Беляев.
 На заимке у Юткиных охотников ждали Евдоким и Демьян.
 – И мы решили, Матюха, поглядеть супостата, – сказал Евдоким.
 Матвей поморщился, увидев Демьяна. Не дело ходить на охоту с человеком, к которому не лежит сердце.
 «А может, пора забыть старое?» – подумал Матвей и сказал:
 – Такой оравой его можно голыми руками взять. Где берлога-то?
 Евдоким повел охотников в осинники.
 Идти было трудно. Высокие осины и колючие елки преграждали дорогу, ветер свистел в мокрых от дождя ветвях, и с них сыпались на охотников холодные капли.
 В версте от берлоги Евдоким трусливо отступил в сторону, и впереди пошел Матвей. Теперь шли еще медленнее, молчали, боясь спугнуть зверя.
 Вскоре Евдоким остановил Матвея.
 – Вон, под корнем осины, видишь? – показал он рукой.
 – Вы подождите тут, а я пойду посмотрю, – сказал Матвей. – Может, ушел мишка. С осени они чуткие.
 Он осторожно стал пробираться к берлоге и через некоторое время вернулся с противоположной стороны.
 – Следов нету – значит там, – сообщил он. – Дыра в берлогу как у печки чело. Видно, большой зверь.
 Матвей улыбнулся и весело посмотрел на Беляева. Ему хотелось так провести облаву на медведя, чтоб охотник из города удивился его смелости и сноровке.
 Было решено, что Матвей шестом поднимает зверя и стреляет в него, когда тот выскочит из берлоги; Евдоким и Демьян, стоя на посту напротив берлоги, стреляют в медведя, если Матвей промахнется или только ранит зверя. Беляев должен стоять за берлогой и стрелять, если медведь побежит в его сторону.
 – Ну как, все ясно? – спросил Матвей, когда обязанности каждого были повторены дважды.
 – А ты сам, Матюха, смотри. Мы в этом деле плохо смекаем, – проговорил Евдоким.
 – Знамо, сам, – подтвердил Демьян и, помолчав немного, добавил: – А нам, может, на деревья залезть? А то по первости как-то робостно.
 – Какая же с дерева стрельба? Чудак ты, Демьян.
 – То-то, может, и чудак. Непривычное нам это дело, Захарыч.
 Охотники проверили ружья. Матвей кинжалом срубил высокую, стройную березку, очистил ее от сучков и расщепил макушку надвое.
 Через минуту все были на своих местах, с ружьями, взятыми наизготовку.
 Придерживая локтем ружье, Матвей засунул в берлогу шест и начал крутить его, стараясь разозлить медведя.
 Скоро из берлоги послышалось злое посапыванье.
 – Расшевелил! – крикнул Матвей.
 Вдруг шест с силой вылетел из берлоги, и Матвей отскочил в сторону. Вздымая землю, из берлоги выскочил медведь. Матвей вскинул к плечу ружье и выстрелил. Зверь взвыл от боли, мордой ткнулся в землю, но быстро вскочил и, подогнув одну лапу под себя, на трех ногах побежал в осинник.
 – Стреляйте! Уйдет! – закричал Матвей.
 Но выстрелов не раздалось. Тогда Матвей сделал два прыжка вперед, с маху опустился на колено и выстрелил вдогонку убегающему зверю.
 По осиннику раскатился дикий, надрывный рев. Медведь присел на задние лапы, замотал головой и рухнул на колоду, поросшую мохом.
 В этот момент выскочила из берлоги медведица. Бешено рявкнув, она бросилась на Матвея и придавила его к земле. Ружье вылетело из рук охотника, но он ловко изогнулся и схватил зверя одной рукой за горло, а другой потянулся за кинжалом. Медведица зафыркала, рванула голову, раскрыла пасть и вцепилась когтями в землю.
 «Почему они не стреляют? Ведь рядом стоят», – пронеслось в голове Матвея.
 Но секунды текли, а выстрелов не было. Медведица свирепела, когтями рвала одежду Матвея, крутила головой, стараясь вонзить зубы в охотника.
 – Помогайте! – закричал Матвей.
 Беляев видел, как Матвей бросился вдогонку за первым медведем и как из берлоги выскочил второй. Несколько секунд он не трогался с места, зная, что недалеко стоят Евдоким и Демьян. Из-за деревьев он не видел, что оба они бросились бежать, как только показался из берлоги первый медведь. По крику Матвея Беляев понял, что произошло что-то неожиданное, и, прыгая через коряжник, побежал на помощь.
 Между лап зверя Матвей увидел сапоги Беляева. Он опустил руку, догадываясь, что Тарас Семенович не даст умереть под зверем. Беляев выстрелил сразу из обоих стволов. Медведица ухнула, осела, обливая Матвея теплой кровью. Тарас Семенович схватил ее за лапу и отволок в сторону.
 Матвей вскочил с земли бледный, без шапки, в изодранном зипуне, с окровавленной рукой, обнаженным боком, исцарапанным когтями зверя.
 – Ну, Тарас Семеныч, спас ты меня. Не жить бы мне, – оглядываясь вокруг и отыскивая глазами Евдокима и Демьяна, проговорил он.
 Беляев сбросил пальто, снял рубаху и разодрал ее на полосы.
 – Я еще давеча подумал, что помощники у тебя, Захарыч, ненадежные, – сказал он, подходя к Матвею, чтобы перевязать раны.
 – Таким охотникам самим бы пулю пустить вдогонку. Дермо, не люди, – выругался Матвей. – Тарас Семеныч, ты собери вон с той пихты смолу, ранки надо смазать.
 – А хуже не будет?
 – Не раз испытано.
 Беляев набрал на кинжал смолы, и Матвей смазал ею глубокие ссадины на руке и на боку.
 После перевязки они стали обдирать медведей. Рана на руке затрудняла Матвею работу. Когда потребовалось очистить шкуру от мяса и сухожилий, он передал кинжал Беляеву.
 Звери были большие и жирные. Матвей набрал в мешок медвежьего сала и свернул шкуры. Беляев взвалил одну шкуру на себя, другую повесил на плечи Матвею, и они пошли на заимку.
 У избушки уже дымился костер, Евдоким и Демьян пили чай. Увидев Матвея с Беляевым, они виновато приподнялись.
 – Убили?
 – Двух?
 – Молите бога, что не подвернулись мне сразу! Я б вам всыпал – век бы помнили, – угрюмо сказал Матвей.
 – Не нарочно мы. Робостно стало, – сказал Демьян.
 – А я вас звал? Сами напросились!
 – Меня Евдоким Платоныч смутил. Он побег, и я не утерпел, за ним вдарился, – оправдывался Демьян.
 – Ты на меня не спирай, Демьян. Впереди ты бежал.
 – Дак это потом было. А первый ты, Евдоким Платоныч, с места тронулся.
 – А мне все равно. После этого мне с вами и разговаривать-то противно!
 Беляев стоял позади Матвея молча. Он хорошо понимал его гнев.
 – Будет тебе кипятиться, Матюха. Ведь мы с тобой не чужие. Садись пить чай да приглашай гостя, – сказал Евдоким.
 Это еще больше обозлило Матвея.
 – Чай? – закричал он. – Может, у тебя и водка припасена тут… помянуть покойничка? Дружки-приятели, дьявол бы вас… душегубов! – Матвей перевел дыхание и уже спокойно обратился к Беляеву: – Айда, Тарас Семеныч, домой. Нам тут делать нечего. – И пошел в сторону, слегка сгибаясь под тяжестью ноши.
 – Матюха, постой! – с беспокойством крикнул Евдоким. – Кони-то… Кони все равно без дела стоят. Езжайте верхами!
 Но Матвей не обернулся.
 От заимки Юткиных до пасеки Строговых, прямо через поля, было верст пять. Матвей всю дорогу молчал, хмурился, и Беляев думал, что охотник страдает от нанесенных ему медведицей ран. Но он ошибался. Случай на охоте всколыхнул в памяти Матвея другой случай, когда Демьян покушался на его жизнь, и он не мог отделаться от нахлынувших на него подозрений.
 К пасеке они подходили в сумерки. Поднявшись на косогор, оба остановились, чтобы передохнуть, и тут у Матвея неожиданно прорвалось:
 – Есть же подлецы на свете!
 – Я не совсем понимаю тебя, Матвей Захарыч, – мягко сказал Беляев. – Юткин как-никак твой тесть. Ну, струсил, за свою жизнь испугался, но зачем же его так…
 – Вы еще не знаете этих людей, Тарас Семеныч, – хмурясь, сказал Матвей. – Это живоглоты, без сердца и совести. От них на деревне стон стоит.
 Матвей встряхнул на плече медвежью шкуру и зашагал к дому.
  6
  Строговы полюбили Беляева. Он держался просто, нередко помогал бабам в домашней работе и особенно много возился с Артемкой.
 Вечерами Тарас Семенович либо читал вслух какую-нибудь книгу, либо рассказывал сказки.
 Сочинял он их сам; рассказывая, гримасничал, говорил на разные голоса.
 Начинались сказки всегда одинаково:
 «В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель, там, где эта сказка сказывается, жил царь. У царя было много работников. Царь был зол и свиреп. Он заставлял работать на него днем и ночью. Работникам жилось тяжело. Царские служки кормили их плохо, одевали кое-как и за всякую провинность или непослушание стегали нагайками. И вот однажды у одной из работниц родился сын. Матери жилось и без того трудно, и она не раз молила бога, чтобы сын ее умер. Когда он подрос, слуги царя заметили его, и царь приказал взять его рабочим на фабрику. Прошло еще несколько лет. Жизнь работников становилась невыносимой. Тогда молодой рабочий начал думать о том, как облегчить жизнь работников».
 Конец сказки бывал различен. Беляев то пускал молодого рабочего скитаться в поисках правды, то подымал работников на войну, то работник погибал за правду. Но всегда царь и его слуги оказывались побежденными, а работники – победителями.
 Нередко, рассказав сказку, Беляев спрашивал Артемку:
 – С кем бы ты пошел, с царскими служками или с рабочим?
 – Конечно, с рабочим. Я бы за ним хоть на край света пошел!
 Глаза мальчика загорались, и он расспрашивал:
 – Дядя Тарас, а он, этот рабочий, живой, он правдашный?
 Беляев серьезно отвечал:
 – Самый настоящий, вот как мы с тобой.
 Как-то раз Матвей с Беляевым на дворе пилили дрова и, разрезав пополам толстый лиственничный кряж, присели на чурбан покурить.
 – Тарас Семеныч, ты Соколовского давно знаешь? – спросил Матвей.
 – Да лет восемь.
 – Чем он теперь занимается? Учением или при должности какой?
 – Ни тем, ни другим. Он революционер.
 – Это как же, Тарас Семеныч, понять? Он, значит, вроде ссыльных поляков? У нас тут раньше их много было. Те против царя бунтовали.
 – Вроде, да не совсем, – ответил Беляев. – Поляки, что тут у вас в ссылке были, бунтовали с единственной целью: отделиться от Российской империи и образовать свое государство. А такие люди, как Соколовский, к другому стремятся. Они хотят устроить другое государство, без царей, без помещиков и фабрикантов, без деления на богатых и бедных, – такое государство, в котором вся власть будет принадлежать народу и все трудящиеся люди станут равными.
 Беляев кратко и простыми словами рассказал Матвею о классовой борьбе. Матвей слушал, забыв о цигарке. Во всем этом было что-то схожее с его мыслями о китайской земле, о богатстве и бедности, о царе, который далек от народа.
 – Тарас Семеныч, а кто первый до этого додумался?
 – О том, что люди делятся на классы по своему имущественному положению, – отвечал Беляев, – давно известно. А вот насчет того, что неимущие придут к власти через борьбу, первым сказал ученый Карл Маркс.
 – А Соколовский – знающий в этом деле?
 – Да. Он за границей у Плеханова и Ульянова был. Это первые марксисты в России. Соколовский и меня втянул в революционную работу. Он у нас на заводе тайным кружком рабочих руководил.
 – Значит, ты, Тарас Семеныч, тоже заодно с Соколовским?
 – Ну конечно! – рассмеялся Беляев. – Ты думаешь, я на охоту приехал? Нужда меня сюда загнала. Я сроду не охотился и охотником поневоле стал. Сам я уральский слесарь. Полгода тому назад в ссылку был осужден. Да вот сбежал. Пока и скрываюсь от полиции, как могу.
 
– Была у меня такая догадка, – засмеялся и Матвей, – вижу, человек на охоту приехал, а охотиться не особо мастак. Да таи уж молчал, спрашивать не смел.
 На крыльцо вышла Анна, в полушалке, накинутом на плечи.
 – Тарас Семеныч, Матюша, идите обедать!
 У двери Тарас Семенович остановился и сказал вполголоса:
 – Открылся я тебе, Матвей Захарыч… Кое-чего, может быть, и не следовало говорить. Да, думаю, не подведешь. Вижу, что тебе и самому не все в этой жизни по нутру приходится.
 – Не бойся, Тарас Семеныч. Все, что говорено, промеж нас одних и останется.
 Не сразу доверился Матвею Беляев. Он долго присматривался к нему, расспрашивал, наблюдал за жизнью пасеки. Случай на охоте связал их крепкой дружбой. Часто они просиживали в темноте у горящей железной печки до вторых петухов, и многое неясное и запутанное в жизни объяснил Беляев Матвею.
 Неожиданно на пасеку приехал человек с письмом от Соколовского. В письме сообщалось, что Беляеву можно вернуться в город.
 Беляев обрадовался, стал торопливо собираться в дорогу.
 Агафья засуетилась, приговаривая:
 – Пожил бы еще, Тарас Семеныч, недельку-другую, куда торопиться-то? В городе еще надоест. А мы попривыкли к тебе, как к родному.
 – Дядя Тарас, ты еще приедешь? – приставал Артемка.
 – Приеду, Артем, обязательно приеду, – обещал Беляев.
 Захар достал из подполья два больших туеска и ушел с ними в амбар накладывать мед. Анна завела квашню, собираясь ночью выпечь на дорогу Беляеву свежего хлеба.
 – Ты, Тарас Семеныч, дичь и пушнину не забудь, – напомнила Агафья.
 Беляев засмеялся.
 – Ничего не возьму, мамаша.
 – Да ты что, Тарас Семеныч, в уме ли? Бросать такое добро! У тебя одних уток без малого полторы сотни набито, – убеждала его Агафья.
 – Ну, раз добро, и пользуйтесь им на здоровье.
 Агафья подпоясалась кушаком, взяла подойник и пошла во двор, раздумывая:
 «Добрый какой. Видно, при деньгах человек».
 На другой день рано утром Беляев уехал.
 Строговы долго вспоминали его.
 – Таких я люблю, – говорила Анна. – Девять недель жил, а хозяйского на копейку не съел. Одной пушнины рублей на двадцать продать можно.
 – С таким мужиком бабам жить легко, – соглашалась со снохой Агафья. – Он тебе и дров натаскает, и печку разожгет, и скот напоить сгоняет. – Она посмотрела на Захара с упреком. – Не тебе, ерыкалка, чета. Ты бабье дело в грош не ставишь.
 Матвей, слушая эти разговоры, прятал усмешку. Он знал, кто такой Беляев, но обещал ему молчать и делал это не без гордости.
  ГЛАВА ШЕСТАЯ
  1
  Дружба Демьяна Штычкова с Евдокимом Юткиным началась в тот самый год, когда уходил Матвей Строгов в солдаты. Однажды, возвратившись из города, Евдоким позвал к себе Штычкова. Демьян робко вошел в дом Юткиных, перекрестился, загнусавил:
 – Чай с сахаром!
 – Чай пить с нами.
 – Только было дело, – отказался Демьян.
 – Садись, Минеич, разговор есть.
 Демьян сбросил дубленый полушубок, несмело пролез за стол.
 Была суббота. Выскобленные полы, застеленные половиками, придавали дому праздничный вид. В горнице у божницы тускло теплилась лампада. Пахло деревянным маслом и гущей.
 За столом сидели: Евдоким, Марфа, их сыновья – Терентий и Прохор, хриповатый дед Платон. Когда Марфа подала Демьяну чай, Евдоким сказал:
 – Разговор, Демьян Минеич, вот о чем. Подрядился я в город товар по тракту возить. Двенадцать саней должен я подать. А запряжных коней у меня, сам знаешь, восемь. Запрягай остальных. Заработок ладный.
 Демьян охотно согласился.
 С этого дня у Евдокима с Демьяном завязалась дружба – крепкая, прочная, как калмыцкий узел.
 На другой год этой дружбы Евдоким и Демьян выстроили на паях маслобойку.
 Приток подвод начинался по санному первопутку. До четвертой недели великого поста маслобойка работала почти беспрерывно. За переработку семян хозяева брали натурой. В погребах и подвалах Евдокима Юткина и Демьяна Штычкова появились кадки с постным маслом. Во дворах, у амбаров, кучами лежали плитки жмыха. Жмыхом откармливали свиней. Тяжелые туши, налитые белым жиром, сбывали в городе владельцам мясных лавок.
 Вслед за маслобойкой Евдоким с Демьяном построили мельницу. В четырех верстах от села мужики запрудили речку, срубили амбар, втащили жернова, поставили мельничное колесо.
 Прошел еще год.
 Как-то осенью к Евдокиму Юткину на кровном жеребце приехал Селиван Голованов, купец второй гильдии.
 Евдоким вылетел навстречу ему, босой, кудлатый, с новой, в серебряном окладе иконой и хлебом-солью на большом блюде.
 – Убери эту деревяшку! – крикнул купец, кнутом указывая на икону.
 – Как вашей милости угодно: все-таки мать божья…
 – Настоящая мать божья на иконах старого письма, а это… с городских барынь малюют.
 Купец был старовером.
 В доме он выпил кружку квасу и объяснил цель своего приезда.
 У купца контракт на поставку овса военному ведомству. Овса требуется много, – видать, война где-то затевается. Евдокиму прямой интерес увеличить посевы овса да, может, сбить на это еще кое-кого из богатых мужиков. Голованов готов выдать задатки и закупить весь урожай оптом по твердой, хорошей цене.
 Евдоким был польщен приездом купца, а его предложение нашел выгодным. Вместе с Демьяном они обмозговали это дело и весной засеяли овсом все поля, какие можно было засеять.
 И вот теперь у Штычковых и Юткиных работало почти все село. В покос, на поденщину, выходило по сто косцов. В страду овес убирали тоже чужие руки. Нанимали больше переселенцев. Нанимали всяко: поденно, подесятинно, сдельно. За день работы жнец получал плицу муки, пригоршню гороха и хозяйский харч. Рабочий день продолжался от зари дотемна.
 Осенью ворота юткинского двора закрывались только на ночь. Днем сюда тянулись люди: одни возвращали взятые весной долги, другие приходили выручать заработки, третьи слезно просили пудовку-две хлеба взаймы до зимнего обмолота.
 В эту пору под навесом около больших весов слышались брань, слезы, упреки. Обиженные мужики и бабы поминали бога, стращали им своего «благодетеля». В ответ по двору разносился свирепый голос Евдокима:
 – Ты меня богом не стращай! Что мне бог? С богом у меня дружба. Дождь пройдет – мельница заработает. Ветер будет – ветрянка завертится. Вёдро будет – пчела меду натаскает. Снег будет – озимые не вымерзнут. Бог прогневается – свечку толстую в церкви поставлю.
 Демьян Штычков чтил Евдокима, как родного отца. Пьянствуя вместе с Евдокимом, он часто говорил ему:
 – Эх, Евдоким Платоныч, и пошто ты Нюрку за меня не выдал?
 – Ты не горюй, Дема, мы с тобой и так родня. А Матюха – ну его к лешему, он таежный человек, не хозяин. Не будет Анне житья с ним, вот увидишь.
 Они обнимались и пели песни. Напившись, Евдоким свирепел, бил работников, сноху, сыновей. Его связывали вожжами, укладывали на кровать.
 Протрезвившись, он кричал:
 – Эй вы, изверги, развяжите!
 Младший сын Дениска развязывал его.
 Евдоким спрашивал:
 – Кто вязал?
 – Известно кто – мама с дедом, – других ты одним взмахом засек бы.
 – Буянил? – допытывался отец.
 – Ну, а то нет? За то и связали.
 – Сильно буянил?
 – Сильнее некуда. Тереху ударил, Михайле чуть глаз не вышиб, Аринке кофту порвал, у мамы чайник из рук вышиб.
 – Разбился?
 – Он не железный, пополам разлетелся.
 – Ф-фу, черт! Принеси мне капусты, да побольше.
 Дениска приносил чашку квашеной капусты. Евдоким съедал ее не отрываясь.
 После таких попоек он часами лежал в постели, потом поднимался, и гневный голос его снова гремел в разных концах двора.
  2
  Матвей не сразу разобрался в том, что произошло на селе за годы его отсутствия. Вначале он заметил только, что Юткины еще больше разбогатели. Но летом, часто бывая в селе и всякий раз навещая своего однополчанина – Антона Топилкина, с которым еще больше сдружился во время солдатчины, Матвей понял, откуда взялось богатство тестя. Половина села ходила в неоплатном долгу у Юткиных и Штычковых. Из бедняков, вроде Топилкиных, они выжимали последние соки. И впервые зародилось в это лето в душе Матвея острое неприязненное чувство к жадному и жестокому по характеру Евдокиму Юткину, которого он и раньше недолюбливал. Дружба Евдокима с Демьяном заставила Матвея после того случая на охоте подозревать тестя еще и в недобрых замыслах. А вскоре произошли события, заставившие Матвея порвать всякие отношения с родней своей жены.
 На святках, перед Новым годом, Демьян Штычков запряг лошадь и поехал по селу выколачивать долги. Он поднялся на гору и остановился у старой избы Ивана Топилкина. Старик Топилкин пилил дрова.
 – Открывай, дед Иван, амбар, за долгами приехал! – закричал Демьян.
 – Благодетель ты мой, Демьян Минеич, отсрочь до нового урожая! Всего-то три пудовки хлеба осталось, – просил старик.
 Не слушая его, Демьян пошел к амбару и широко распахнул дверь.
 – Побойся бога, Демьян Минеич! – крикнул старик.
 К амбару сбежались все домочадцы Топилкиных. Старуха заголосила. Антона дома не было. Он молотил по найму хлеб в соседней деревне. Подростки, сын и дочь Ивана, стояли, испуганно прижимаясь к отцу.
 Никто не решался препятствовать Штычкову. А он выгреб все, что было в закроме, и, усаживаясь в кошевку, сказал старику:
 – Полмешка за тобой осталось. До нового урожая обожду.
 Демьян хлестнул кнутом лошадь и рысью выехал на широкую улицу.
 Через неделю старуха Топилкина с младшим сыном пошла в соседние хлебные деревни собирать милостыню. В крещенские морозы в поле их захватила вьюга, и они затерялись без вести.
 Страшная смерть Топилкиных взбудоражила все село. Демьян притих, по целым дням сидел у Юткиных, а на ночь прочно запирал ворота и спускал с цепей рослых злых кобелей.
 Но гнев сельчан прорвался наружу. На масленой неделе кто-то свел счеты с Евдокимом Юткиным.
 Шел Евдоким вечером пьяный, напевал песню. Кто-то неслышно подкрался к нему сзади и дубинкой ударил по голове. Евдоким потерял сознание, а когда очнулся, ползком добрался до дому. Марфа перевязала ему голову и уложила в постель.
 Весть об этом на другой день разнеслась по всему селу.
 Марфа позвала трех старух сплетниц, одарила их и велела прислушиваться к разговорам в народе. В полдень старухи сообщили ей, что в народе не жалеют Евдокима.
 Юткин прохворал почти до самой пасхи. Поднялся злой, свирепый больше прежнего, сразу же прогнал со двора девку Андрона Коночкина, пришедшую получить заработанное, стал беспощадно взыскивать все долги.
 Платон понял, что злость сына не приведет к добру. Он позвал Евдокима и Марфу в горницу, прикрыл дверь и стал поучать их:
 – Ты не дури, Алдоха, брось злиться. С народом нам ладить надо. Видишь, разгневались люди. Он, народ-то, как дите малое, его иной раз и повеселить не мешает. Чем грозиться попусту, поставь на праздниках мужикам ведра три водки, пусть погуляют. Вот он, народ-то, и поразмякнет, забудет обиды, а потом, опосля, опять построжиться можно. Да не притесняй с долгами-то, объяви, что всяк свой долг может поденщиной отработать.
 Евдоким долго не соглашался, но Платон и Марфа настояли на своем.
 Наступила пасха.
 После обедни Евдоким поставил на телегу пятиведерный бочонок, Марфа вынесла ковш, работник открыл ворота, а Дениска созвал всех, кто бывал на поденщине на юткинских и штычковских полях.
 Во двор Юткиных со всех концов села потянулись мужики и бабы… Пили сколько могли. Охмелевшие, льстили Евдокиму, забыв его притеснения. Дед Платон, поблескивая лысиной, бегал по двору. Довольный своей затеей, он победоносно посматривал на строптивого сына.
 На второй день праздника Демьян Штычков поехал на поля и прискакал оттуда бледный, с недоброй вестью:
 – Наши клади сгорели!
 Евдоким не поверил, поехал сам. На месте кладей овса лежали только кучи серого пепла. Ветер еще не успел разметать его.
 Юткины и Штычковы принялись искать поджигателей. Однако напасть на след не удалось. Даже сплетницы-старухи, которых Марфа на этот раз одарила особенно щедро, ничего узнать не смогли. Поджигатели скрылись в народе, как скрываются бесследно дождевые капли в реке.
 Анна, вернувшись из села на третий день пасхи, с возмущением рассказывала, как волченорские мужики отблагодарили Юткиных и Штычковых за праздничное гулянье, а Матвей молчал и думал:
 «Так им и надо!»
  3
  Еще зимой Евдоким Юткин решил женить своего второго сына, Терентия. Невесту высватали в Балагачевой, у богатого мельника Кондрата Буянова.
 Не успела Анна рассказать все деревенские новости и сплетни, как на пасеку вслед за ней прискакал верхом на серой кобыле Дениска.
 Он вбежал в дом Строговых, запыхавшись.
 – Ты чего прилетел? – обеспокоенно спросила его Анна. – Еще что случилось?
 – Тятя послал. Велел звать всех на свадьбу. Тереху женим!
 – Гм… – гмыкнул дед Фишка, – с них как с гуся вода.
 – Да когда свадьба-то будет?
 – А в это воскресенье и будет, на красную горку, значит, – ответил Дениска и, помолчав, добавил: – У нас теперь все ребята поженились, один я холостой остался.
 Строговы засмеялись, а Дениска поспешил объяснить причину своей радости:
 – Теперь мне вольно будет. А то батя все на привязи держит. Даже на улицу вечерами не пускает. «Ты, говорит, мал, погоди, вот Тереху женим, тогда твой черед гулять». А мне уж четырнадцатый год пошел.
 – Ты не мал! Больше цыпленка, с галку, – подшутил Матвей.
 – Садись обедать, – пригласила Анна брата, – а домой приедешь, скажи бате, что, мол, спасибо передавать велели. На свадьбу все прискачем.
 – Нет, не все. Я не поеду, – сказал Матвей.
 – Почему, Матюша? – удивленно спросил подросток.
 – Не обижайся, Денис, ты хороший парень, а вот отец у тебя…
 – Опять ты, Матюша, за старое, – недовольно проговорила Анна. – Уж и позабыть нора эту охоту распронесчастную. Почитай, с той поры уж сколько прошло.
 Но гулять на свадьбе Матвей наотрез отказался.
 Отказ как ножом резанул по сердцу Евдокима Юткина.
 Ночью во время обычной беседы Марфа говорила мужу:
 – Езжай, Алдоха, сам к сватам да уломай Матюху – без него нельзя нам играть свадьбу. Ты подумай, что люди скажут? И так по селу болтают, что вы с Демьяном Матюху медведями хотели стравить.
 Евдоким долго отругивался, но ехать на пасеку все-таки согласился.
 – Ладно, так и быть, поклонюсь зятю.
 – Поклонись, поклонись, Алдоха. От поклона поясница не заболит.
 На пасеке Евдоким застал всех в сборе.
 Матвей сидел за столом, заряжал патроны. Захар готовил рамки для ульев. Артемка что-то мастерил на пороге.
 – Вы что ж это, сваты, свадьбу расстраиваете? – сказал Евдоким, переступая через порог.
 – Матюша у нас заупрямился, – объяснила Анна.
 Захар промолчал. В душе он одобрял поведение сына, но все же ему было неловко перед сватом. Евдоким ждал, что скажет Матвей. Он нарочно сел напротив зятя. Но тот словно не замечал его.
 – Ты что ж, Матюша, молчишь? – рассердился Захар.
 – Я же сказал, что на свадьбу не поеду.
 Евдоким шагнул вперед и встал перед Матвеем.
 – Давай, Захарыч, мириться. Ай не родня мы? Нам ли враждовать? А если чем обидел, прощенья прошу. Хошь, поклонюсь в ноги?
 – Я не икона, – не отрываясь от работы, проговорил Матвей. – А мириться не буду. Я с тобой не ругался.
 Евдоким поспешно сказал:
 – А коли так – на свадьбу милости просим!
 – Не проси – не поеду. Мне и глядеть-то на вас с Демьяном тошно, – кинув на Евдокима презрительный взгляд, сказал Матвей.
 – Ну, как хошь. Бог с тобой, – пробормотал окончательно сраженный Евдоким.
 
Он повернулся и хотел выйти, но Агафья схватила его за рукав.
 – Ты что, сват? Разве можно без чаю! Нюра, – обратилась она к снохе, – ставь-ка самовар на стол.
 Матвей собрал со стола ружейные припасы и унес их в горницу, потом оделся и вышел из дому.
 Евдоким уехал с пасеки злой. У ворот Анна шепнула ему:
 – А ты не горюй, батя, он еще образумится. Я уговорю его.
 – Была бы честь оказана, – не веря дочери, буркнул Евдоким, – а так и без него обойдемся.
 Утром в день красной горки в село поехали Захар, Агафья и Анна. Матвей с Артемкой и дед Фишка остались дома.
 Старый охотник, чтобы не вязались к нему, притворился хворым. Так же, как и племянник, он возненавидел Евдокима Юткина и Демьяна Штычкова на всю жизнь.
  4
  Двор Юткиных по случаю свадьбы был выметен и усыпан песком, в доме шли последние приготовления.
 В полдень женихова родня на разряженных лентами и цветами лошадях покатила в Балагачеву за невестой.
 На полосатых дугах звенели колокольчики, на сбруе блестели начищенные бляхи. Свадебный поезд, пополненный невестиной родней, возвратился в Волчьи Норы перед вечером.
 У церкви уже толпился народ. Всем хотелось взглянуть на невесту. Она шла, окруженная подругами, опустив глаза, и краснела от громких бесстыдных замечаний, которые неслись из толпы.
 Когда из церкви приехали к Юткиным, новая родня удивила всех своим блеском. Одних девушек – подруг невесты – набралось не меньше десятка. На них были одинаковые белые платья с цветными вышивками, и пели они звонко и слаженно:
 Виноград по горам растет,
 А ягода малина по садам цветет.
 Виноград – свет Терентий Евдокимович.
 А ягода малина – свет Анисьюшка да Кондратьевна.
 Дай им, господи, и совет и любовь,
 Во совете, во любви век прожить.
 Одна из подружек взяла тарелку и стала с нею обходить гостей. На тарелку посыпались пятаки, гривенники. Захар бросил полтинник, Евдоким осторожно, как в церковную кружку, положил медный пятак.
 В толпе, осаждавшей окна юткинского дома, отсутствие Матвея Строгова на свадьбе заметили не сразу.
 – Эй, ребята, а где же Матюха?
 – Верно, где он? – взволновались зеваки.
 – Сказывают, осерчал он на Евдокима за прошлогоднюю охоту. Ладно, он не сробел, а то бы не жить ему. Первого медведя будто из ружья застрелил, другого, сказывают, как схватил за язык, так все нутро ему прочь и вывернул.
 – Силач!
 – Уж что и говорить.
 – И гордяка! На свадьбу, вишь, не приехал.
 – Да и поделом! Им, чертям, Юткиным, только и остается, что в рожу плюнуть. Все село в кулак зажали.
 Свадебная гулянка затянулась почти на неделю.
 Анна уехала раньше. Она была на сносях, и свадебная толкотня утомила ее.
  5
  Перед отъездом Кондрата Буянова домой Евдокиму захотелось показать ему свое хозяйство. Работник Михайла запряг в тележку буланого жеребца, и хозяин, прихватив с собой Демьяна Штычкова, повез свата смотреть маслобойку. Хитрый Кондрат был несловоохотлив.
 – Хорошо облажено, – сказал он, выходя из маслобойки.
 – Это еще что, сват! Ты вот мельницу погляди, – и, не спросив своих спутников, хотят ли они ехать дальше, Евдоким свернул в проулок и повез их за село.
 Пахота еще не начиналась, на полях было пусто, кое-где в ложбинах белели нерастаявшие кучки снега.
 Евдоким покрикивал на жеребца, и тот, оттопырив хвост, мчал тележку так, что у седоков ветер свистел в ушах. Уже начинало смеркаться, и Евдоким торопился засветло доехать до мельницы.
 На плотине, у самой мельницы, буланый остановился и захрапел.
 Евдоким прикрикнул на него, жеребец вздрогнул, но стоял, прядая ушами.
 Демьян соскочил с телеги и побежал посмотреть, что преграждает путь.
 – Мост разворочен, Евдоким Платоныч! – крикнул он.
 – Держи, сват. – Евдоким сунул в руки Кондрата вожжи и побежал к Демьяну.
 Тот стоял на плотине, возле желоба. Мосток через желоб, по которому вода шла к мельничному колесу, был сброшен в пруд. С мельницы донеслись глухие удары. Там что-то рубили.
 – Идем вброд, – сказал Евдоким и шагнул в желоб.
 Вода доходила ему до колен и текла очень быстро. Пошатываясь, Евдоким перебрался на другую сторону. Демьян полез за ним.
 Бегом они бросились к мельнице. Дверь оказалась открытой.
 – Кто там? – закричал Евдоким.
 Никто не отвечал. Но в тот же миг что-то затрещало и бултыхнулось в воду.
 Когда перепуганный Демьян наконец зажег спичку, они увидели бывшего волченорского пастуха Антона Топилкина. Оба бросились на Антона, схватили, закрутили руки назад, связали их кушаком.
 Демьян остервенело ударил Антона кулаком по лицу – раз, другой, третий.
 – Это за что же ты, разбойник, мельницу распорушил? – прерывающимся, злобным голосом спрашивал он. – За что?
 Антон выплюнул кровь изо рта, громко сказал:
 – За все сразу. За мать, за братишку, за Устиньку.
 Антона избили до потери сознания и потащили на телегу.
 Кондрат, прикорнув на телеге, крепко спал и очнулся лишь тогда, когда Демьян выжал ему на лицо мокрый рукав зипуна.
 – Ну и спишь, сват, как убитый, – упрекнул его Евдоким.
 – А это кто? – испугался Кондрат, увидев подле себя стонавшего Антона.
 Пересыпая слова руганью, Евдоким рассказал, что произошло на мельнице, и, повернув буланого, погнал к селу. Когда подъехали к околице, уже совсем стемнело. Евдоким остановил коня у березы, спрыгнул с телеги. Привязав коня, позвал Кондрата и Демьяна. Все трое отошли в сторону, стали совещаться, что делать с Антоном.
 – Вези прямо к старосте, – посоветовал Кондрат. – Пусть до утра в амбар запрет, а днем соберет сходку. Там миру все обскажете, мир сам решит, как наказать подлеца.
 – Неподходяще нам на сходку Антона тащить, – сказал Демьян. – Жаловаться начнет, а народ, чего доброго, на его же сторону встанет.
 – А что у тебя – провинки какие? – спросил Кондрат.
 – Провинки не провинки, а давно он зуб на меня имеет. Видишь, Устиньку даже припомнил. Отбил я ее у него когда-то. А тут старуха Топилкина с парнишкой замерзли. Опять же вроде как я виноват. А я что? Я только свое взял.
 Евдоким помолчал, раздумывая, потом сказал твердо:
 – Пусть мир как хочет судит да рядит, а я завтра к волостному старшине поеду, обскажу ему, что и как. Он ведь родня мне по бабе приходится.
 – Вот-вот, так-то лучше, Евдоким Платоныч, – обрадовался Демьян.
 Сели опять в телегу. Антона развязали и сбросили на пустыре за церковью. По селу прокатили махом.
 На следующий день Евдоким побывал в волости. Старшина приказал изловить Антона. Евдоким, Демьян и сельский староста Герасим Крутков пошли к Топилкиным. Отец Антона заявил им, что он не видел сына со вчерашнего утра. Поехали на поля, но и там Антона не оказалось.
 Прошла неделя, другая. Антон в селе не появлялся.
 В народе пошли слухи, что Евдоким с Демьяном убили Антона. Волченорцы снова заволновались. Старик Иван Топилкин собирался ехать с жалобой к властям, но вернувшиеся из города мужики рассказали, что видели Антона в большом пригородном селе, и народ успокоился.
  ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  1
  Анне хотелось, чтоб во главе будущего большого хозяйства Строговых стоял Матвей. Себе она отводила иную роль: она мечтала быть хорошей хозяйкой при хорошем муже.
 Но перемены на пасеке не увлекли Матвея. Он чужими глазами смотрел на все созданное стараниями жены, будто и две новые коровы, и новые пашни, засеянные рожью-скороспелкой, я рыжий жеребенок получистых кровей принадлежали не ему.
 Это настораживало Анну, и она решила склонить Строговых на новое дело – начать строить мельницу. Мельница могла привязать Матвея к хозяйству и отвлечь от тайги.
 Однажды утром, когда вся семья завтракала, Анна завела разговор:
 – Давайте, мужики, мельницу на Соколинке построим. Чистый заработок. Воды у нас много, лес под боком, а все остальное сгоношим помаленьку. Как ты, мама? – обратилась она к свекрови, поддержкой которой заручилась раньше.
 – Уж чего бы лучше! – воскликнула Агафья. – Всегда были бы с мучкой, да и с доходом. Как ты, старик, думаешь? – взглянула она на Захара.
 – А по мне, хоть завтра начинайте, – скороговоркой выпалил тот.
 Анна и Агафья посмотрели на Матвея. Все теперь зависело от него.
 Матвей покачал головой.
 – Подумать надо. Не знавши броду, не надо лезть в воду. Мельницу построим, а молоть что будем?
 – Рожь, – ответила Анна.
 – А кто к нам повезет ее в такую даль?
 – Этого бояться не надо, Матюша, – заговорила Анна. – Много ли десять верст? Люди и за сорок едут. В случае чего пустим помол вполовину дешевле – отбою не будет.
 Матвей добродушно засмеялся.
 – Так ты всех помольщиков у отца отобьешь. Гневаться он будет.
 Анна ответила, озорно сверкая карими глазами:
 – Пусть гневается! А знаешь пословицу? Кто зевает, тот воду хлебает.
 Все замолчали. Было слышно, как недовольно сопел дед Фишка. Сколько раз собирались они с Матвеем на Юксу – и все что-нибудь задерживало.
 – Ладно, – вдруг горячо заговорил Захар, – мельницу будем строить. Испытка не убыток. Если подвозу не будет, на амбар для пчелы переделаем.
 Агафья всплеснула руками.
 – Ну что ты скажешь! Ровно его нечистый за язык дернет… «На амбар переделаем!» – передразнила она Захара.
 Анна серьезно ответила свекру:
 – Вы только постройте мельницу, а помол будет. Народу с каждым днем прибывает.
 Спустя несколько дней после этого разговора пять плотников-новоселов застучали топорами на берегу речки, у большого омута.
 Анна приходила к срубу за щепками, смотрела на дружно работавших плотников и радовалась.
 Как-то вечером, возвращаясь вместе с Матвеем и плотниками домой, она сказала:
 – Осенью, Матюша, за жерновами в город съездишь. Зимой с батей закрома и колесо сготовите, а на будущий год к страде и пустить можно. Вот между делом и построим мельницу.
 Матвей вяло слушал ее; он смотрел на зеленеющие смолевые пихтачи, тянувшиеся до берегов Юксы, и думал о своем.
 Через несколько дней Анна родила. Плотников пришлось распустить. Сруб мельницы остался незаконченным.
  2
  Когда Анна поправилась, а ребенок, названный Максимом, немного окреп, Матвей решил отправиться на Юксу. Стояло затяжное ненастье, и в поле все равно делать было нечего.
 Дед Фишка суетился, собирал припас, харчи в мешок, торопил Матвея, боясь, как бы какие-нибудь дела вновь не задержали племянника.
 Из дому охотники вышли в один из дождливых дней после успенья и целую неделю бродили по тайге.
 В лесу было тихо. Как и шесть лет назад, в грустной задумчивости приопустив сучья, стояли кедры. По-прежнему с шумом катила Юкса свои мутные воды.
 Матвей знал здесь каждый угол, и всюду ему хотелось побывать, приятно было вспомнить о прошлом.
 После солдатчины и встречи с Беляевым мир повернулся к Матвею какой-то иной стороной. Мысли стали острее и беспокойнее.
 Еще совсем недавно Матвей мало думал о несправедливости купца Кузьмина. Это вспоминалось лишь два раза в год, когда приходилось везти богатому золотопромышленнику большую долю того, что добывалось трудом отца и его, Матвея, на пасеке. Теперь же он не забывал об этом ни на минуту.
 Демьян Штычков разорил семью бывшего запевалы его роты, Антона Топилкина. И все-таки виноватым остался опять Антон. Именно он, а не Демьян Штычков, покинул родное гнездо и ушел одиноко бродить по белому свету.
 Сколько же людей работает на таких вот Кузьминых, штычковых, юткиных? И почему люди терпят эту несправедливость?
 Дед Фишка не замечал задумчивости племянника.
 – Теперь, Матюша, мы с тобой опять одни на Юксе. Все как раньше, до службы, – говорил он, испытывая радость от одного сознания, что они с Матвеем снова идут по тайге, как ее безраздельные хозяева.
 Матвей понимал старика и радовался вместе с ним. Однако внутренне он не был уверен, что все останется, как прежде. Любовь к тайге и охоте жила в его душе с той же силой, что и шесть лет назад, но наряду с этой страстью в нем появилось и другое: тяга к людям.
 Как только выведрилось, Матвей заторопился домой.
 Из тайги охотники возвращались довольные, с тяжелой поклажей на плечах. В мешках лежали вспоротые (чтобы не протухли) глухари и рябчики.
 По пути на пасеку завернули в Балагачеву. Заходить сюда они не собирались, деревня стояла в пяти верстах от тропы. Но ясный день кончился, а к вечеру небо опять заволокло тучами, и ночь начиналась дождем. Где-то за Юксой на темном небосклоне вспыхивали яркие молнии и погромыхивал гром.
 Кинтельян Прохоров и его жена Акулина встретили охотников приветливо.
 – Постарел ты, Захарыч, – ощупывая плечи Матвея, говорил хозяин, – усы, бородку отпустил, да и сам раздался.
 – Да, а был-то какой! – сочувствующе поддакнула Акулина. – Орел! Мы с мужиком все, бывало, любовались.
 – Бегут года. И рад бы остановить их, да не выходит, – с грустной усмешкой сказал Матвей.
 Кинтельян стал жаловаться на судьбу.
 – Живем – коптим небо, – заговорил он, – что летом заработаешь, то зимой съешь. А нынче совсем не знаю, как жить будем. Сена мало заготовили, а хлеб из-за дождей, почитай, весь на корню погнил.
 – Да ведь у вас, кажись, насчет лугов тут раздолье, – не понял Матвей.
 – Лугов-то много, да не достаются они нашему брату. Все хорошие места Сергуха Волков захватил. Луга делили по скоту. А у него, почитай, одних коров десятка два голов будет. Что ж, первый житель в деревне, все под его рукой ходят. Нам с Ариной Добровой достались две делянки в низинах, где одна осока растет.
 – Как Арине-то живется? – спросил дед Фишка.
 Арина была вдовой Изосима Доброва, утонувшего на Юксе вместе с Прибыткиным и Меншиковым.
 Акулина покачала головой.
 – Плохо живется Арине. Бьется баба как рыба об лед.
 – А все Степан Зимовской насмутьянил: бегал по деревне да всем золотые горы сулил, – со злобой сказал Кинтельян.
 – И он, Кинтельян Прохорыч, пострадал. Видел сам – от заимки одни угли остались, – заметил Матвей.
 – Что верно, то верно, – согласился Кинтельян. – А все ж таки живет Зимовской не по-нашему. Нынче по весне лавку в Сергеве открыл, капитал думает сколотить, а потом на Юксе собирается золото искать. Мужики сказывали, опять артель сбивает.
 Матвей изумленно взглянул на деда Фишку. Тот был так поражен этой новостью, что слушал, не сводя глаз с Кинтельяна.
 – Вот жена намедни была в Сергеве. Степан-то Иваныч, говорит, за прилавком в белом фартуке, что твой купец в городе…
 – Этот маху не даст, нет! Добром дело не пойдет – обманывать станет, – вставила Акулина.
 Дед Фишка недовольно сопел трубкой, дергал себя за длинные брови.
 – А лавка-то, Акулина, богатая?
 – Какая, к лешему, богатая! Полок много, да пока пустые больше, – ответила Акулина и, помолчав немного, добавила: – А может, не выкладывает все товары. Он ведь, Зимовской-то, хитрый, не любит свое добро на людях показывать.
 Пока разговаривали, вскипел самовар. Акулина быстро собрала на стол и пригласила гостей ужинать.
 Ночь охотники провели беспокойно. Тучи прошли стороной, и вместо грозы и ливня, которых они ждали, брызгал редкий, ленивый дождик.
 Матвей несколько раз выходил на крыльцо. Попыхивая самокруткой, он смотрел на мутное небо и думал о Юксинской тайге.
 Вспомнился Беляев.
 Зимой, незадолго до его отъезда, Матвей рассказал ему о тревожных выстрелах в тайге, о самоубийце, найденном охотниками, о следователе Прибыткине и о поисках золота в песчаных берегах Юксы.
 Матвей предложил Беляеву приехать весной и отправиться вместе с ним и дедом Фишкой в тайгу на поиски золота.
 
Беляев глухо рассмеялся и проговорил шутливо:
 – Мне, Матвей Захарыч, золота много не надо. С полфунта бы. Послал бы жене с дочурками, им на хлеб на соль пригодится, пока я по белому свету странствую. – Почмокав губами о подаренный ему дедом Фишкой мундштук, сделанный из корня березы, Беляев серьезно продолжал: – Земля наша русская богата, Захарыч. И у нас на Урале, и у вас в Сибири много еще добра лежит нетронутым. Верю, что у вас на Юксе есть золото. Да, может, и не только золото. На этих просторах можно найти все, что захочешь: и каменный уголь, и железную руду, и нефть. Но можем ли мы заниматься этим сейчас? Сам посуди: ну, пойдем мы с тобой на Юксу, – какой из этого толк будет? Трудно двоим-троим без специальных знаний найти золото, а еще труднее взять его. Насмотрелся я на Урале, как там живут старатели. Нищета. Случайные и редкие заработки. Ну, пусть даже мы найдем малую толику золота, поправим немного свою жизнь. А дальше что? Ведь если ставить это дело по-промышленному – огромные капиталы нужны, Вот и выходит, что найдем мы с тобой золото, а воспользуется нашей находкой какой-нибудь богатый промышленник, вроде Кузьмина, да нам же на шею ярмо и повесит. Нет, уж лучше я о другом буду думать. Ты мне как-то говорил, что у тебя сердце кровью обливается, как о китайцах вспомнишь. То же самое и у меня. Ведь наши рабочие и крестьяне, Захарыч, не лучше китайцев живут. Теперь и посуди, стоит ли мне от своего дела отрываться. Надо жизнь эту постылую расшатывать, – вот о чем я думаю.
 Вспоминая теперь этот разговор, Матвей видел, как глубоко прав был Беляев.
 Что они вдвоем с дедом Фишкой могли сделать на этих просторах?
 Зимовской отлично понимал это и начинал по-другому. Торговля принесет ему деньги и силу. И тогда народ за кусок хлеба будет без конца ворочать ему землю, а он – набивать карманы золотом. Получится так, как говорил Беляев: один будет богатеть, а сотни и тысячи – гнуть спину и жить в нищете. Юксинская тайга станет вотчиной Зимовского.
 Никогда еще Матвей не переживал такого смятения. Может быть, только в эту ночь он первый раз в жизни до конца понял, как дорога для него Юкса и как ненавистен ему Зимовской.
 – Народу – не жалко, а вот Зимовскому… – прошептал Матвей и решительно, вслух, произнес: – Не отдам!
 – Ты о чем, Матюша? – спросил из темноты дед Фишка.
 Давно уже, незамеченный, стоял он возле Матвея. Старику тоже не спалось. Неладно складывалась жизнь на старости лет. Сначала Прибыткин, теперь вот Зимовской…
 – Пойдем, дядя, спать. Рассвет скоро, – помедлив с ответом и не удивляясь тому, что старик здесь, проговорил Матвей.
 Утром, когда охотники вышли из Балагачевой, Матвей сказал:
 – Плохи наши дела, дядя. Видишь, что Зимовской замышляет?
 – Бог не допустит этого, Матюша.
 Матвей промолчал. В бога он не особенно верил. Но у деда Фишки бог был фартовый и кое-когда помогал старику.
  3
  На пасеке Матвея ждал Влас, приехавший из города с важной вестью. Матвей увидел его с косогора. Влас сидел подле амбара, и бритая голова его блестела на солнце. Тревожное чувство поднялось в Матвее, когда он подошел к брату.
 Влас шагнул навстречу, улыбнулся и заговорил скрипучим голосом:
 – Третий день тебя жду. Надо вот так! – Он провел пальцем по кадыку.
 – Пошли в дом, – проговорил Матвей, на ходу сбрасывая с плеч мешок с глухарями.
 Захар, Агафья и Артемка засуетились возле охотников, оценивая добычу.
 Анны дома не было: в день приезда Власа она с Максимкой уехала в Волчьи Норы.
 Матвей и дед Фишка опустились на пол у порога, стаскивая промокшие бродни. Влас сел на табуретку, ссутулился, стал сразу меньше.
 – Нерадостную весть привез я тебе, Матвей.
 Матвей, сдерживая дыхание, взглянул на брата.
 – Война, говорят, скоро будет. Да-с.
 Кровь отхлынула от потного лица Матвея.
 – С кем?
 – С японцами. Сказывал верный человек. Нынче зимой пустил я к себе на квартиру тюремного фельдшера Прохоренко. Квартирант исправный, иной месяц вперед платит-с. Так вот он и говорил-с.
 – Да брось ты сыкать! Смерть не люблю! Рассказывай о деле, – сердито сказал Матвей.
 – Так вот он, Прохоренко-то, – заторопился Влас, – военным фельдшером был, а теперь перевелся в тюрьму. Уверяет, что вот-вот война на Дальнем Востоке начнется. Будто англичане японцам против русских помогать будут.
 – Из-за чего же воевать собираются?
 Влас втянул голову в плечи.
 – Про то одному царю известно…
 – Ну пусть один и воюет! – почти крикнул Матвей.
 – На кулачках бы цари и схлестнулись, чем народ-то губить, – засмеялся дед Фишка, но, взглянув на Матвея, ставшего вдруг суровым, умолк.
 Матвей встал с полу, выбросил бродни и мокрые портянки в сени и босой прошел в передний угол.
 – Пропади она пропадом, жизнь такая! Было б за что воевать…
 – Лихоманка жизнь, – хмуро заметил дед Фишка, понимая, что дело для Матвея может обернуться очень плохо.
 Захар и Агафья вздохнули. Артемка по лавке пробрался за стол к отцу и обнял его за плечи. Мальчик видел, что отец взволнован, и пожалел его.
 – Но есть, Матюха, выходец. Тебе можно не ходить на войну, – подымаясь с табуретки, проговорил Влас.
 Матвей взглянул на брата.
 – Поступай в тюрьму надзирателем. Оттуда не берут. С начальником можно все уладить. Я и Прохоренко похлопочем за тебя.
 – Людей в неволе держать? Нашел тюремщика! Ты совсем, Влас, рехнулся! – вспылил Матвей.
 – А убивать людей лучше? Ты об этом подумал?
 Матвей опустил голову и, помолчав, сказал:
 – Ну что ж. Придется поехать самому и все толком разузнать в городе.
 – Непременно-с. Я затем и приехал, – обрадовался Влас.
 Торговые дела Власа шли неважно. Он едва сводил концы с концами, а ссора с отцом лишила его последней поддержки. Надо было сделать что-то доброе для семьи, чтобы восстановить былые отношения. Это и заставило его поспешить на пасеку, как только он узнал о близкой войне.
 В тот же день Матвей поехал в Волчьи Норы. О возможности войны русского царя с японцами уже поговаривали в народе.
 В Волчьих Норах Матвей побывал у солдат, только что демобилизованных из армии. Солдаты рассказывали неутешительные новости. На Дальний Восток шли войска из России. Часть солдат, подлежащих увольнению, была задержана на неизвестный срок.
 Из села Матвей вернулся вместе с Анной.
 При одной мысли об уходе Матвея с пасеки у Анны сжималось сердце. То ласками, то угрозами пыталась она удержать Матвея дома.
 – Ты подумай, Матюша, что будет? Опять все прахом пойдет, – говорила она. – Мельницу вот не достроили. Земли сколько у нас нераспаханной… И мне жить надоело так: не то вдова, не то мужняя жена. А войны, гляди, и совсем не будет.
 Матвей молчал.
 Жизненная дорога перед ним раздваивалась, и он еще не знал, в какую сторону придется идти.
  4
  Через три дня Матвей сидел в доме брата в городе и слушал пылкую речь Власова квартиранта, тюремного фельдшера Прохоренко.
 Небольшой, щупленький, с усиками, закрученными в стрелку, он подскакивал в кресле и кричал, будто перед ним была толпа:
 – Тихий океан и его побережье, дорогой мой, – это кладезь неисчислимых богатств. Сюда тянутся руки всех государств. И Россия не имеет прав отставать! Не надо забывать: мы – могущественная держава мира. Война будет! И скоро, дорогой мой!
 Прохоренко передохнул, хлопнул Матвея по плечу.
 – Россия разобьет, дорогой мой, японцев в полмесяца, но все-таки это будет война. Зачем вам рисковать собой?
 Матвей смотрел на кривляющегося перед ним человека и чувствовал, что слова фельдшера раздражают его.
 – Если жить по правде, господин фельдшер, – сказал Матвей, – то ни русскому царю, ни японскому не надо лезть на китайские земли. Пусть китайцы сами свою жизнь настраивают.
 – Вы наивны, дорогой! – вскочил Прохоренко. – Поймите одно: Китай – это неисчерпаемые богатства…
 – Так у богатства есть свой хозяин. Вот о чем я.
 Прохоренко махнул рукой, схватил со стола пачку газет и выскользнул за дверь.
 – Этому впору городским головой быть, – с гордостью сказал Влас.
 Матвей молча выплюнул окурок на щелястый, некрашеный пол.
 Вечером он пошел к Соколовскому. На многие вопросы тюремный фельдшер не дал ответа. В газетах, на которые он ссылался, было много угроз японцам, бахвальства, но ничего определенного о войне не говорилось.
 Матвей долго блуждал по городу, пока нашел улицу, на которой жил Соколовский. Взойдя на покосившееся парадное крыльцо двухэтажного дома, он дернул за проволоку звонка.
 Вскоре послышались торопливые шаги по лестнице, и дверь широко распахнулась. На пороге стояла высокая молодая женщина. Большие синие глаза ее смотрели на Матвея с любопытством.
 – Мне Соколовского надо, – сказал Матвеи.
 – Такой здесь не живет, – ответила синеглазая женщина.
 – А он здесь жил? Это дом номер двадцать девять? Он сам мне этот адрес давал, – торопясь, проговорил Матвей.
 – Да, он здесь жил. Но теперь не живет. А вы что – его родственник или просто знакомый? – как-то странно спросила синеглазая женщина, продолжая внимательно приглядываться к Матвею.
 – Знакомый, – ответил Матвей и подумал: «Что она, дура? Уж на родственника-то я никак не похож».
 – Ах вон как! – воскликнула женщина, точно услышала что-то неприятное, но, спохватившись, проговорила подчеркнуто любезным тоном: – Сочувствую вам, но где теперь живет Соколовский, не могу вам сказать, – не знаю.
 «Все знает. С того же куста ягодка», – решил Матвей и, помолчав, спросил:
 – А Беляев здесь не проживал?
 – Беляев? Никогда о таком не слышала. Соколовский жил… это так.
 Матвей постоял несколько секунд, обескураженный неудачей, и слегка поклонился.
 – Всего доброго вам!
 – До свиданья! – сухо бросила женщина и хлопнула дверью, но когда Матвей оглянулся, то увидел в щель синие глаза, с интересом наблюдавшие за ним.
 Глаза были полны не то тревоги, не то озорства. Матвей недоумевал: «Смеется или Соколовского прячет?»
 Вместо ясности и спокойствия, которые он хотел получить у Соколовского, он уходил отсюда еще больше обеспокоенный и встревоженный.
 Утром в комнату, запыхавшись, вбежал Прохоренко.
 – Собирайтесь, дорогой мой! Начальник обещал мне принять вас с утра.
 Матвей встал. Собираясь, думал: «Что же делать?»
 Ночь прошла, а он еще не знал, какую дорогу выбрать.
 Фельдшер торопил его. Матвей наскоро умылся, выпил стакан чаю.
 Дорогой, не слушая болтовни фельдшера, он продолжал обдумывать то, что собирался сделать, и очнулся от своих дум лишь в кабинете начальника тюрьмы господина Аукенберга.
 – В солдатах служил? – спросил Аукенберг.
 – Служил. Без малого пять лет.
 – Рядовой?
 – Так точно.
 – Награды получал?
 – Получал. Два золотых от генерала Нищенко.
 – За что?
 – За хорошую стрельбу.
 – Грамотный?
 – Так точно.
 – В бога веруешь? Престолу отечества предан?
 Матвей замялся, ответил не сразу:
 – Известно, как все крестьяне.
 Аукенберг окинул взглядом Матвея, позвонил. В кабинет влетел испуганный чиновник, вытянулся перед начальником. Тот, не глядя на него, сказал, указывая головой на Матвея:
 – Примите этого младшим надзирателем.
 Через полчаса Матвей вышел из конторы тюрьмы, все еще плохо сознавая, что произошло.
 За воротами он догнал толпу арестантов, шедших под конвоем тюремных надзирателей. Арестанты шли медленно, тяжело передвигая ноги.
 Когда Матвей поравнялся с ними и стал всматриваться в их лица, словно разыскивая кого-то, один чумазый арестант взглянул на него большими завистливыми глазами и сказал громко:
 – Эх, воля-матушка!
 – Без разговоров! – крикнул надзиратель.
 По толпе прокатился недовольный говорок.
 Арестанты шли, и Матвею казалось, что они бьют ногами о мостовую с остервенением. Он вдруг повернулся и побежал обратно к тюрьме.
 «Нет! Лучше на войне умереть, чем людей мучить», – думал он.
 Прохожие сторонились его и провожали удивленными взглядами.
 У ворот Матвей столкнулся с начальником тюрьмы. Господин Аукенберг садился в пролетку.
 – Ваше высокоблагородие, отставьте меня. Не по мне это дело, – проговорил Матвей взволнованно.
 Господин Аукенберг взглянул на Матвея и, кажется, не узнал. Пара белых лошадей рванулась вперед, зацокали о камень подковы, посыпались искры. За колесами всклубилась, как пороховой дымок, легкая пыль.
  5
  На этом и кончилась бы злополучная история с поступлением Матвея на службу в тюрьму, если бы на другой день он не встретил Соколовского.
 Началось с того, что Влас стал выговаривать младшему брату скрипучим, надоедливым голосом:
 – Неблагодарный ты! О тебе знатные люди пекутся, добра желают, а ты упрямишься… Ты о семье подумал? Кто твоих сирот кормить будет, если на войне погибнешь? На меня рассчитывать не приходится. Я еле концы с концами свожу. Сам видишь, живу как плотва среди щук. Того и гляди, как бы купчишки со всеми потрохами не проглотили.
 Матвей смотрел на брата скучными глазами, думал о своем и молчал. В комнату быстро вошел фельдшер Прохоренко. Узнав о решении Матвея, он сунул руки в карманы и забегал по комнате.
 – Пожалеете, молодой человек! – крикливо заговорил он. – Пожалеете, да-с! И в другой раз на протекцию не рассчитывайте. Ее не будет-с!
 – Я и говорю… – снова вступился Влас.
 Выслушав все упреки и рассуждения Власа и фельдшера, Матвей вдруг встал и вышел из комнаты, озадачив собеседников своим решительным, сосредоточенным видом.
 Пока его убеждали поступить на службу в тюрьму, у него окончательно созрело решение во что бы то ни стало разыскать Соколовского или Тараса Семеновича Беляева. Только эти люди могли разъяснить ему вопрос о войне и дать умный, дельный совет.
 И вот опять, пройдя лабиринтом кривых безлюдных улочек и переулков, Матвей увидел двухэтажный домик, в котором когда-то жил Соколовский.
 Сердце его забилось от волнения. Он почти не сомневался, что к нему выйдет та же синеглазая женщина. Но как убедить ее в том, что он друг Соколовскому и Беляеву, что ему можно верить?
 Оглянувшись по сторонам, Матвей поднялся на крыльцо и дернул за проволоку. Скрипнула дверь, на лестнице послышались легкие, быстрые шаги. Матвей внутренне подтянулся, намереваясь первыми же словами вызвать к себе доверие синеглазой женщины.
 И верно – это была она. Но Матвей не успел и слова сказать.
 – Вы Строгов? – спросила женщина.
 – Да.
 – Входите скорее.
 Через минуту Матвей сидел в маленькой комнате и внимательно слушал синеглазую женщину. Она объясняла:
 – Федор Ильич находится в другом месте. Я вас провожу к нему, но… необходимы некоторые предосторожности. Я пойду по другой стороне улицы. Вы будете следовать за мной и войдете во двор только тогда, когда я вернусь к воротам и кивну вам.
 – Хорошо, я понял вас, – сказал Матвей. Из всего, что происходило, ему стало ясно, что Соколовский знает о его дружбе с Беляевым и доверяет ему.
 Женщина взглянула в окно, выходившее на улицу, и сказала:
 – Если хотите, пойдем. Спуститесь с крыльца, идите налево. Минут через пять я вас догоню.
 Матвей поднялся, заспешил к выходу.
 – Не торопитесь, пожалуйста, – с улыбкой сказала женщина. – Торопливый всегда привлекает внимание.
 Подавляя нетерпение, Матвей вышел из дома, не спеша спустился с крыльца и зашагал по улице, не оглядываясь.
 Вскоре на другой стороне улицы он увидел синеглазую женщину. Она шла почти на одной линии с Матвеем и только раз оглянулась, чтобы убедиться, что Матвей следует за ней. Путь оказался не близкий. Пришлось свернуть на другую улицу, пересечь пустырь и наконец перейти мост через речку. В каком-то безыменном тупичке женщина вдруг юркнула за ворота одного из домов и долго не появлялась. Матвей дошел до конца тупика и повернул назад. Женщина стояла у ворот дома и усиленно кивала ему головой.
 
Федор Ильич Соколовский принял Матвея в просторной комнате старого, осевшего на один угол дома. В комнате стояли железная кровать, столик, накрытый белой скатертью, три жестких стула и комод, заставленный фотографиями, коробочками и флаконами. Окинув взглядом обстановку, Матвей понял, что живет здесь, по-видимому, женщина.
 Соколовский стоял посредине комнаты. Матвей не сразу узнал его. Похудевшее лицо его словно вытянулось, живые глаза скрывались за синеватыми стеклами очков в золотой оправе. Но вот он снял очки, и глаза сразу стали приветливыми.
 – Сколько лет! Какими судьбами, Строгов?! – воскликнул Соколовский, крепко пожимая руку Матвею. – Давно в городе?
 – Да я уж вчера к вам приходил, – сказал Матвей.
 – Знаю, – улыбнулся Соколовский, – но прошу вас забыть тот адрес… Ну, садитесь, рассказывайте, что у вас нового. Как ваши волченорцы живут?
 Матвей заговорил о том, что больше всего его самого волновало: о силе деревенских богатеев Юткиных и Штычковых, о полном обнищании Топилкиных, о тяжкой доле батраков, о бесконечных поборах, которыми власти притесняют мужиков.
 – А тут еще такая беда: слух прошел, будто царь войну с японцами замышляет, – продолжал Матвей. – У брата тюремный фельдшер квартирует, так он от политиков в тюрьме это слышал. Сначала я не поверил, поехал в село, обошел всех солдат, которые вернулись с Дальнего Востока. Те говорят: «Быть войне!» Я спрашиваю у них: «А из-за чего ей быть-то?» – «Японскому царю, говорят, земель мало стало, на китайские зарится, а наш царь тоже не прочь…»
 Соколовский, почувствовав, что Матвей мучительно ищет правды, рассказал ему о борьбе русского и японского капитализма на Дальнем Востоке, о растущем обострении этой борьбы, которое неизбежно ведет к войне с Японией. От его слов у Матвея будто пелена спала с глаз. То, о чем он смутно догадывался, что постигал чутьем думающего человека, раздвигалось в его сознании, приобретало определенность, становилось убеждением.
 – Ну, пусть батюшка царь на меня в этой войне не рассчитывает! – сказал он с ожесточением в голосе.
 – Вы что же, войны боитесь? – спросил Соколовский, и легкая улыбка пробежала по его губам.
 – Строговы трусами никогда не были. Мой дедушка Наполеона бил, три креста за храбрость имел, – с гордостью проговорил Матвей. – А только эту войну за китайские земли у меня душа не принимает!
 – И как же вы думаете… – помолчав, начал Соколовский, но Матвей не дал ему договорить:
 – Как? А вот так: уйду в тайгу, в самые дебри, и не то что урядник – сам дьявол меня не найдет.
 Соколовский рассмеялся, и смех его был искренним. Матвей посмотрел на него с удивлением: в своем положении он не видел ничего смешного.
 – Разве это выход, Матвей Захарыч? – Улыбка сбежала с лица Соколовского, и он продолжал уже серьезным тоном: – Поймите, Строгов: война противна не только вам, она – горе народное. Но бороться против нее…
 – А что же мне делать? – перебил Матвей. – В тюрьму надзирателем идти? Оттуда, говорят, на войну брать не будут.
 – Это уж не брат ли вам посоветовал?
 – Он. Все уши мне прожужжал. «Неблагодарный, говорит, ты, я тебе про… про… текцию подыскал, а ты упрямишься». А мне, может, совесть не позволяет мучить невинных людей!
 Соколовский встал, прошелся по комнате, о чем-то сосредоточенно думая.
 – А знаете, Строгов, – медленно заговорил он, – ведь это, пожалуй, неплохо: поступить в тюрьму надзирателем и… Определенно неплохая идея! – И уже твердо сказал: – Идите в тюрьму, Матвей Захарыч, идите!
 Матвей даже приподнялся на стуле, с изумлением глядя на Соколовского.
 – Это вы мне советуете?
 – Да, советую. Но при одном, конечно, условии: вы пойдете в тюрьму не мучить невинных людей, а помогать их борьбе. – Соколовский присел на скрипучий, расшатанный стул и устремил задумчивый взгляд в окно. – Если бы вы знали, как нам сейчас тяжело! Беляев уже несколько месяцев сидит в тюрьме, а мы не смогли даже связи наладить с ним…
 – Тарас Семеныч? – дрогнувшим голосом переспросил Матвей. – Такой человек!
 Соколовский горько усмехнулся.
 – Чему вы удивляетесь? Вот такие-то люди и оказываются чаще всего за решеткой. Царизм жестоко расправляется со всеми, кто борется за лучшую долю народа. Разве вы об этом не знаете? Сколько беззаветных борцов революции прошло через сибирские тюрьмы! Сколько их на каторге, в арестантских ротах и на этапах, в далекой ссылке! Царь пытается задушить революцию. А мы не сдаемся! Рано или поздно мы поведем народ к революции, к великому освобождению десятков миллионов крестьян и рабочих, которое станет началом их новой, счастливой и радостной жизни!
 Матвей неотрывно смотрел на Соколовского, увлеченный его горячей речью. «Вот они какие люди! Они добьются своего», – мелькало у него в уме.
 А Соколовский продолжал:
 – Это будет, а пока тюрьма для нас почти неизбежный этап. Сегодня Тарас Семенович в тюрьме, а на воле, завтра нас могут поменять местами. Но как бы ни свирепствовали жандармы царя, наша организация революционеров не перестанет существовать. И для нас важно, очень важно всегда поддерживать между собою нерушимую связь… – Соколовский помолчал немного и прямо обратился к Строгову: – Матвей Захарыч, я сразу увидел и с каждой встречей все больше убеждаюсь, что вы честный человек. Сейчас вы могли бы помочь нам установить связь с нашими товарищами в тюрьме. Вы меня понимаете?
 – Понимаю.
 – Согласны?
 – Согласен.
 Соколовский встал и протянул руку.
 – Я верю вам. Идите в тюрьму и постарайтесь помочь нам. Но будьте осторожны и осмотрительны.
 – Постараюсь, – сказал Матвей, крепко пожимая руку Соколовскому.
 Они договорились о месте будущей встречи, и Матвей, попрощавшись, вышел. До ворот его провожала синеглазая женщина, появившаяся откуда-то, как только кончился разговор.
 – Ты дурь-то из головы выбрось, тебе дело советуют, – принялся за свое Влас, как только на пороге показался Матвей.
 – Да перестань ты зудеть! Завтра пойду на службу, – сказал Матвей, снимая с головы картуз.
 – Ну вот и хорошо! – обрадовался Влас и торопливо зашаркал ногами, направляясь в другую комнату, где жил тюремный фельдшер.
 Матвей подошел к окну и, глядя на проходящих людей, думал: «Тарас Семеныч в тюрьме! Недолго же погулял друг на воле…»
  ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  1
  Глухая окраина сибирского города. Кривые улочки. Узкие переулки. Ветхие деревянные домишки. Дворы, заросшие травой и бурьяном. Рытвины, пустыри, огороды.
 За высокой каменной оградой кладбище, а рядом тюрьма. «Исправительные арестантские роты» – так обозначено на вывеске.
 Остроконечные высокие пали опоясали землю на добрую версту. За палями тюремные постройки: бараки, сараи, наблюдательные будки, черные клетушки-кузни и мастерские, похожие на деревенские бани. Постройки низкие, прочные. Кажется, что они вросли в землю.
 На середине двора – тюремная церковь с низенькой конусообразной колокольней.
 За палями копошатся люди; слышится лязг железа, брань, грустные тюремные песни.
 В первый день службы Матвею Строгову выдали надзирательское обмундирование: черную шинель, солдатские сапоги, форменную тужурку и брюки из грубого темно-синего сукна, фуражку с жестяной кокардой, пару плетеных синих жгутиков на плечи и револьвер с кобурой.
 Тут же, в кладовой, старший надзиратель Дронов сказал Матвею:
 – Завтра поведешь уголовных на работу – бревна из реки выкатывать. Смотри не робей. Озоровать будут – построжись. Бить вздумаешь – бей так, чтоб следов не оставалось.
 Маленький, усатый, он ударил кулаком по столу и закричал грозно:
 – Да службу у меня нести прилежно, а то в момент вылетишь!
 Утром на тюремном дворе Матвею и двум другим надзирателям отрядили несколько десятков арестантов. Их построили по четыре в ряд и повели за город к реке.
 На месте работы, возле штабелей леса, один арестант сказал Матвею:
 – Будешь драться, дядька, – голову тебе свернем на рукомойник. Понял?
 Арестанты захохотали.
 Надрываясь, кто-то крикнул:
 – Ну, что, фараон, молчишь? В мусало хочешь?
 – Тырсни его, Грымза, по циферблату! – подзадоривали другие.
 Старые надзиратели предупредили Матвея, что его будут брать на испытку. Он стоял спокойно, не перечил арестантам, и те поняли, что нового надзирателя трудно вывести из себя.
 Вернулись в тюрьму в сумерки. На вечерней поверке старший надзиратель обнаружил побег одного арестанта.
 Матвея вызвали в контору тюрьмы. Начальник накричал на него и на службе оставил до первого замечания.
 На следующий день арестанты вновь замышляли побег. Они поглядывали на Матвея, перешептывались, посмеивались.
 Матвей отошел в сторону, лег на землю и стал смотреть в небо. Арестанты разгружали баржу, доносилась тоскливая песня о воле.
 Вдруг что-то всплеснулось в реке. Песня оборвалась, послышались крики:
 – Грымза тонет!
 Матвей вскочил с земли и по трапу взбежал на баржу.
 Грымза барахтался в воде, пробовал схватиться за ослизлый бок баржи, но, едва подняв руку, погружался в воду с головой – плавать он не умел.
 Арестанты толпились на борту, переглядывались, но броситься в воду на помощь утопающему никто не решался.
 Матвей сунул первому попавшемуся арестанту кобуру с револьвером, сбросил с себя шинель, сапоги и прыгнул в воду.
 Арестанты замерли. Впервые они видели тюремного надзирателя, спасавшего жизнь подневольному человеку.
 Назначенный на тот день побег не состоялся.
  2
  О поступлении Матвея на службу Анна узнала от соседа Юткиных – Петра Минакова. Утром в воскресенье она шла в церковь. У горы ее догнал Петр.
 – Видел твоего мужика в городе, – сказал он, здороваясь, – ходит при мундире, с револьвером, что твой офицер. Пра! Кланяться велел да наказывал, чтоб о нем не заботилась.
 Анне не верилось, что Матвей все-таки решился остаться в городе.
 – Ты не шутишь, дядя Петр?
 Минаков обиделся.
 – Какие там шутки! Устарел я, молодуха, для шуток.
 Он стеганул лошадь и покатил к речке за водой.
 Несколько минут Анна стояла в раздумье. Пять лет она честно ждала Матвея, надеясь, что после его возвращения с военной службы заживут они на пасеке, не разлучаясь.
 За пять лет многие солдатки поразорились вконец. Возвратившись домой, солдаты недосчитывались то лошади, то коровы; у некоторых оказались и совсем пустые дворы. А ей хоть и тяжело было, а все-таки без мужа ни одно бревно, ни одна овца не сгинула в строговском дворе. Наоборот, многое нажила она одна – своим умом и своими руками.
 Не будь Матвей таким своенравным – живи да радуйся. Ну, я что делать теперь? Ехать к Матвею – значит, хозяйство пустить по ветру. Выходит, что живи одна, тянись в работе изо всех сил да завидуй другим бабам, как их мужья холят.
 – О господи, и за что только ты наказываешь меня! – вздохнула Анна.
 Она забыла, что идет по улице, широко размахивала руками и говорила вслух:
 – И чего только он думает? Бросил хозяйство, бабу, детей… уехал. Ну и пусть, пусть живет один! А я с места не тронусь. В кровь исхлещусь, струпья на руках наживу, а дом не брошу… Нет, нет…
 Ей захотелось сейчас же взяться за работу и наперекор судьбе делать все по-своему.
 У самой церкви Анна повернула обратно и такими же быстрыми шагами направилась к дому Юткиных.
 «Потом помолюсь, а теперь работать, работать», – решила она и, не заходя в дом, стала запрягать коня.
 На крыльцо выскочила Марфа.
 – Ты куда, дочка?
 – В лавку и домой.
 – Что так скоро?
 – День хороший. На поля тороплюсь. В церковь схожу потом, в другой раз.
 – Чаю-то попей хоть, блинов испеку.
 – Нет, мама, тороплюсь, ишь как выведрило.
 На пасеке Анну не ждали.
 – Скоро управилась! – встретила ее во дворе Агафья. – Да ты, никак, плачешь?
 Анна плакала. Проезжая своими полями, она не могла без слез смотреть на гибель урожая – на вороха лежащей на полях почерневшей соломы, на крутые берега речки, где стоял неоконченный сруб мельницы, на пустые, ярко зеленеющие отавой пастбища. Она почувствовала, что не поднять ей одной хозяйства, не управиться с работой.
 – Ты о чем? Ай у сватов опять что стряслось? – тревожно спросила Агафья.
 – Нет, матушка. О Матюше я. В городе он остался. В должности. Все пойдет у нас прахом, все!
 Агафья обняла сноху и, гладя ее по крепкой, широкой спине, стала успокаивать:
 – Дурашка ты моя! Да разве стоит об этом плакать? Раз остался Матюша в городе – значит, нельзя иначе. Матюша, он тоже в омут головой не полезет. А ну как и верно война? Угонят его, изувечат, а то и убить могут. А теперь-то он тут, рядом. Пусть себе с богом служит. Зимой съездишь, попроведаешь. Да, гляди, он и сам вернется, ежели войны, бог даст, совсем не будет.
 Анна успокоилась. Кажется, и в самом деле она понапрасну тревожилась, правильно рассуждает свекровь. Анна поцеловала Агафью и пошла распрягать лошадь. Любила она свекровь больше, чем свою мать. Агафья умела успокоить, убедить, вовремя обласкать…
  3
  Недели две Анна жила спокойно. Но неожиданно на насеку приехал Влас. Анна насторожилась. Влас никогда не приезжал без нужды.
 – За коровой приехал, – сказал Влас. – Матюха корову дал. «Что ж, говорит, ребятишки у тебя без молока живут? Возьми с пасеки корову, все равно за ними ходить некому».
 – Как это некому? – У Анны сердце зашлось от обиды.
 Влас, конечно, приврал. В действительности дело обстояло иначе.
 На другой день после поступления Матвея на службу в тюрьму Влас сказал ему:
 – Ну, Матюха, выручил я тебя, всю жизнь будешь благодарен. Выручай теперь ты меня.
 – Чем же тебя выручать?
 – Деньгами. Торговлю расширять буду.
 – Деньгами? Где же я тебе их возьму?
 – Скот продай.
 – Фи-и! – присвистнул Матвей. – У скота хозяин есть. Да и много ли у нас скота? Продавать совсем нечего.
 Влас замолчал, но отступать и не думал. Дня через два он возобновил этот разговор, а спустя несколько дней стал просить корову.
 Матвей понял, что от Власа не отвязаться, и сердито сказал:
 – Поезжай на пасеку и проси у отца с Анной. Им виднее – они хозяева.
 Услышав перевранные Власом слова мужа, Анна вышла на середину прихожей и, обращаясь к Захару, сказала:
 – Как хочешь, батюшка, а я корову не дам! Матвей за коровами не ходил, и не ему ими распоряжаться.
 Захар сидел на скамейке, опустив нечесаную кудлатую голову. Он переглянулся с Агафьей и понял, что думают они с женой одинаково.
 «Конечно, может, и не стоило бы давать Власу корову. Он в хозяйство копейки не вложил. Но опять-таки он не чужой человек, сын родной, а главное – страдают без молока внучата».
 Анна смотрела на свекра, ждала, что он скажет. Захар встал и решительно заявил:
 – Отдадим Власу Буренку. Пусть ведет…
 – Буренку?! – вскрикнула Анна и, будто на нее надвигалась смерть, повторила: – Буренку, Буренку!
 Сорвав с гвоздя ватную кофту, она заметалась по прихожей, ища платок. Смуглое лицо ее раскраснелось, карие глаза расширились, заблестели.
 – Не дам Буренку! Буренку я нажила, я выходила! – Она толкнула дверь и, не закрыв ее, выбежала во двор.
 – Иди, старик, посмотри, как бы не натворила беды, – проговорила Агафья, – у нее на все духу хватит.
 Захар схватил свой зипун и без шапки выскочил вслед за Анной.
 Влас, покачав головой, тоже поднялся и, низко нагибаясь в дверях, вышел на улицу.
 Анна с хворостиной в руках выгоняла коров из ворот. Она решила загнать их в пихтач, спрятать где-нибудь в чаще, но криком в прихожей она только напортила себе.
 К воротам с уздой в руках подбежал Захар. Ветер рвал полы сто зипуна. Махая уздой, он кричал:
 
– Ты что, сука, делаешь? Убью!
 Он закрыл ворота и, когда Анна попыталась их вновь открыть, ударил ее уздой по спине.
 – Ну, что стоишь, как барин! – закричал он Власу. – Гони корову!
 – Не дам! – в исступлении закричала Анна.
 Разрывая на себе кофту и обнажая тугие груди, она подбежала к Власу и изогнулась перед ним.
 – На, души меня, пей мою кровь, изверг! Грабитель, вор!
 Влас отшатнулся от нее, растерянно попятился назад. Захар толкнул Анну в плечо, она споткнулась, упала на кучу соломы и зарыдала. Потом вскочила и побежала в пихтач.
 С помощью Захара Влас запряг лошадь, привязал к рогам коровы веревку и торопливо двинулся в путь.
  4
  Вряд ли Власу удалось бы так легко провести доверчивого Захара и Агафью, если бы дед Фишка был дома. Но старый охотник был далеко. У него появились новые коварные замыслы против Зимовского, и, узнав, что Матвей остался на службе в городе, он решил осуществить эти замыслы, не откладывая дела в долгий ящик.
 Придя в Сергево уже после захода солнца, дед Фишка переночевал у знакомого мужика и на следующий день с утра отправился ко двору. Зимовского. Ему надо было прежде всего проникнуть в лавку, собственными глазами, убедиться – так ли уж разбогател его недруг, как об этом рассказывал Кинтельян.
 Зимовской жил в большом крестовом доме с белыми наличниками на окнах. Лавка его размещалась в специальной продолговатой пристройке к дому. Широкий двор был наглухо крыт жердями и соломой. Тесовые ворота по-городскому раскрывались на две половины и, кроме того, имели калитку с круглым железным кольцом щеколды.
 «Эк, вражина, домище какой сгрохал», – подумал дед Фишка, подходя к лавке, и остановился в нерешительности: на двери висел замок. Ничего не оставалось, как войти в дом. Подосадовав, что не удалось застать лавочника врасплох, охотник решительно шагнул в сени.
 Степан Иваныч и Василиса недружелюбно встретили старого знакомого. Но деда Фишку это мало трогало. Радостного приема он и не ожидал в этом доме.
 – Здравствуйте! Приятного аппетита! – проговорил еще на пороге старик.
 – Здравствуй, Данилыч! Садись, – ответили почти в один голос Зимовские.
 За столом, кроме них, сидели Егорка – единственное чадо Зимовских – и плечистый пожилой мужик, – видимо, один из их работников.
 – Спасибо, я сытый, – поторопился сказать дед Фишка и, когда сказал это, понял, что поступил необдуманно: на столе возвышалась стопка румяных, вкусно пахнущих блинов, стояли чашки со сметаной и маслом.
 Поэтому, когда его ради приличия, нехотя пригласили выпить чаю, он не стал отнекиваться и, бросив картузишко на широкую деревянную кровать, подошел к столу.
 – Ну, коли так, налей, Василиса. Так и быть выпью чашку!
 Хозяева подвинулись, и дед Фишка сел у окна на лавку. Степан Иваныч грозно посмотрел на своих домочадцев. Дед Фишка усмехнулся про себя:
 «Трусишь, вражина? Ну, я, милый мой, не сегодня рожен. Расспрашивать сейчас не стану».
 За столом старик нарочно вел самые безобидные разговоры.
 Зимовские недоумевающе переглядывались. Им хотелось поскорее узнать, зачем пришел старик в Сергево.
 Когда запас бессвязных рассказов у деда Фишки иссяк, он стал расспрашивать Зимовского. Степан Иваныч прикрикнул на сына и работника, понуждая их скорее кончить завтрак и отправляться на работу. Те быстро допили чай и вышли во двор.
 Хорошо позавтракав, дед Фишка решил наконец сообщить о цели своего прихода.
 – Я к тебе, Степан Иваныч, с бедой.
 Хозяин удивленно поднял голову, насторожился. Василиса остановилась с тарелкой посреди кухни.
 – Рыбешку я, Степан Иваныч, на балагачевских озерах промышляю. Лов хороший, грешно и желать лучше. А соль вышла вся, ни крупинки не осталось. Собирался домой, потом прикинул, думаю – до Сергева все-таки ближе. Тут я, пожалуй, дневкой обернусь.
 – Сколько тебе соли-то, Финоген Данилыч? – спросил Зимовской.
 – Давай с полпуда, а то и больше: фунтов тридцать, – ответил старик.
 Но хитрить умел не только дед Фишка. Зимовскому не хотелось показывать свой двор охотнику, и он выразительно посмотрел на жену.
 – Поди, Василиса, в амбар, насыпь Данилычу соли. А свесим вон на безмене, – сказал Зимовской и, повернувшись к деду Фишке, пояснил: – Лавку-то я сегодня вовсе открывать не буду. На поля надо ехать, делов там пропасть!
 Дед Фишка оторопел. Он понял, что карта его бита, но духом не пал.
 – А мне только б посолонее была, – весело пошутил он, – а из каких закромов – не все ли равно?
 Василиса взяла из его рук посконный мешок, вышла и скоро вернулась обратно с солью.
 Дед Фишка вытащил деньги, расплатился и тотчас же, поблагодарив за угощенье, стал прощаться.
 Зимовской, опасаясь, что старик задумает шарить по двору, проводил его парадным крыльцом прямо на улицу и стоял на пригорке у дома до тех пор, пока охотник не скрылся в пихтаче за деревней.
 – Ну, слава те, унесли черти лешака таежного, – сказал он жене, вернувшись в дом, вытащил из сундука ключ и пошел открывать лавку.
 А дед Фишка между тем лежал в пихтаче возле самых огородов сергевских мужиков, совсем не собираясь возвращаться на пасеку одураченным.
 Не прошло и часу, как старик поднялся и, никем не замеченный, пробрался к огороду Зимовского. Егорка и работник сидели на-бревне и набивали широкие железные лопаты на свежеоструганные черенки.
 Деда Фишку это очень заинтересовало.
 Одним прыжком он перемахнул через прясло и, подойдя к ним, сказал:
 – Егор, отец не уехал еще на поля? Соль-то я, браток, взял, а крючки на жерлицы позабыл. А ведь, почесть, за тем и приходил.
 Услышав голос старика, Егорка растерялся.
 Дед Фишка покосился на лопаты и удивился вслух:
 – Ух, лопат-то сколько!
 Егорка, такой же щупленький, как и отец, поднялся и невнятно пробормотал:
 – Погреб на огороде копать собираемся.
 Дед Фишка сделал вид, что поверил.
 – Погреб – это добрая штука. Дом без погреба – это что штаны без карманов.
 Говоря это, дед Фишка про себя сосчитал лопаты. Всего их было семь. Четыре были уже с черенками. Тут же лежали две кайлы и одна кирка.
 «Не многовато ли для погреба?» – подумал он и спросил у Егорки:
 – Тятя-то в лавке?
 Егорка опустил глаза.
 – Нет, кажись, дома был. – Он встал и хотел позвать отца.
 Но дед Фишка рукой остановил его.
 – Погоди, Егор, не бросай дела. Я и сам управлюсь.
 Едва договорив это, старик юркнул к воротам и через несколько секунд уже подымался на крылечко лавки.
 Когда он вошел в лавку, Зимовской стоял у весов и деревянной плицей бережно сыпал на медную тарелку сахарный песок. За весами пристально наблюдали три бабы: лавочник частенько недовешивал.
 Зимовской никак не предполагал, что дед Фишка может вернуться. Увидев его, он растерялся не меньше Егорки. Деревянная плица в его руке задрожала, а вороватые глаза уставились на охотника с таким испугом, словно в лавку ввалился по крайней мере медведь или разбойник.
 Дед Фишка оценивающим взглядом окинул полки, примечая все мелочи. Но он не мог долго разглядывать товары: надо было чем-то объяснить неожиданное возвращение.
 – Вот и возьми меня, Степан Иваныч, старого дурака, за рупь за семь гривен, – быстро заговорил он. – За чем приходил, то и забыл спросить. Верст пять отмахал, и пришлось воротиться. Крючков для жерлиц мне надо. Будь другом, уступи десяток.
 Зимовской поспешно вытащил из-под прилавка коробку, отсчитал десять крючков.
 Охотник бросил на весы тяжелый медный пятак и опрометью выбежал вон. Ему хотелось создать впечатление торопливости, занятости, и он выполнил это блестяще.
 Истинные намерения деда Фишки для Зимовского так и остались загадкой. Только потом уже, когда Степану Иванычу стало известно, что старик возвратился не улицей, а через огород и видел инструмент, приготовленный для работ на Юксе, он понял, что «лешак таежный» снова его провел.
 Из Сергева дед Фишка направился прямо на пасеку. По дороге настрелял глухарей и домой принес изрядную добычу.
 Передохнув денек, он взялся за работу: мастерил туески, бочата для меда, кадки для соления грибов и капусты. Артемка не отходил от деда. А тот рассказывал ему без умолку были и небылицы из своих таежных похождений, то и дело пряча свои не по-стариковски веселые глаза под нависшими бровями.
  5
  Наступили последние перед осенней непогодой теплые, ясные дни.
 Однажды за ужином дед Фишка сказал:
 – Ты, Агаша, посуши мне сухарей. В тайгу я думаю отправиться. Шишковать буду. В компанию кого-нибудь из Волчьих Нор прихвачу. У них в кедровниках урожай ныне не дюже хороший.
 Агафья в этот же вечер завела квашню на сухари. А утром, кое-как переспав ночь, дед Фишка отправился в Волчьи Норы.
 В селе он заходил к многосемейным мужикам и, не вдаваясь в излишние подробности, говорил:
 – Ну как, браток, шишковать собираетесь? Давай отряжай своего парня в артель ко мне. Гляди, между делом и заработаешь на орехе десятку-другую.
 За какие-нибудь час-полтора Фишка набрал в артель на ореховый промысел пятнадцать парней и молодых мужиков. Больше ему не требовалось.
 Через неделю он вновь появился на селе. Пришла пора выходить в тайгу. Артельщики его были готовы. К пятнадцати прежним присоединились еще четверо парней. Они упрашивали деда Фишку взять их с собой на промысел, и он по доброте своей не смог отказать. Да и не так уж это было плохо. Чем больше выйдет в тайгу народу, тем увереннее он будет чувствовать себя там.
 Добравшись до Юксы, дед Фишка оставил артель на своем стане на дневку, отдыхать, а сам под предлогом поисков хороших мест для промысла отправился рыскать по лесу.
 За день он исколесил, по крайней мере, верст пятьдесят и никаких признаков присутствия человека не обнаружил: значит, Зимовской отсиживался еще дома.
 Вернувшись на стан, старик разделил всю артель на шесть групп и каждой из них отвел определенное место. Артельщики построили на своих участках землянки. И хотя землянки находились одна от другой на сравнительно большом растоянии, вряд ли посторонний рискнул бы селиться между ними: по неписаному таежному закону это не полагалось. К тому же дед Фишка наказал своим артельщикам всех, кто бы ни появлялся в тайге, гнать прочь.
 Сам старик с двумя парнями жил в своей избушке и не столько занимался сбором кедрового ореха, сколько поисками «клада».
 Он изрыл весь Веселый яр, к которому почему-то все время стремился Зимовской. Но как ни старался дед Фишка, найти ему ничего не удалось.
 От людей ему приходилось слышать, что в земле имеются какие-то приметы, по которым можно узнать, где искать золото. Говорили, будто люди выдумали для добычи его даже машины. Дед Фишка и верил этому и не верил.
 Изредка он посещал своих артельщиков. Все-таки и за ними надо было присматривать. Мужики освоились с тайгой и теперь держались в ней смело.
 Но время шло, а Зимовской на Юксе не появлялся. Старик приуныл. Неужели Зимовской не увидит, какова у него, деда Фишки, сила? Не затем он привел мужиков на Юксу, чтобы, не показав их Зимовскому, вести обратно.
 Как-то с одного участка сообщили ему, что в тайге появились чужие люди. Их было трое. Дед Фишка расспросил приметы этих людей и в двух безошибочно признал Егорку Зимовского и работника. Кто был третий, оставалось неясным. Но по всем приметам он не походил на Степана Иваныча.
 Вскоре о встрече с этими людьми деду Фишке сообщили артельщики с другого участка, а день-два спустя – с третьего.
 После этого чужие люда из тайги исчезли, словно в воду канули.
 Дед Фишка сам пробовал искать их, исходил с полсотни верст по окружности, но, по-видимому, они ушли из тайги совсем.
 Старый охотник снова почувствовал себя победителем.
  6
  Зима наступила ночью. Вернее, она не наступила, – она обрушилась со страшной силой, как смерч или ураган.
 С вечера ее никто не ожидал. Закат не по-осеннему был оранжево-прозрачен, а сумерки безветренны.
 Но в полночь Матвей услышал дикий вой ветра: грохотало железо на крышах и, взвизгивая, стучали ставни. А когда утром он открыл глаза, в мрачной, закопченной комнате было необычайно светло. Он взглянул в окно – снег был сияюще бел.
 Второй месяц жил Матвей о бараке тюремных служащих. В большой отведенной ему комнате было пусто и по-холостяцки неприветливо.
 Поднявшись в этот день слишком рано, Матвей от нечего делать решил прибрать немного свою квартиру. Он дважды писал Анне и не переставал ждать ее. Хотелось встретить жену в чистой комнате.
 Протерев мокрой тряпкой окна и собрав метлой из углов паутину, Матвей пошел на дежурство. На улице встретил тюремную вольнонаемную прачку Капку и позвал ее зайти вечером вымыть пол.
 Капка жила в соседнем бараке. О ней Матвей знал только то, что всем было известно. Капка обвинялась в отравлении мужа и находилась в заключении в этой же тюрьме. За недостаточностью улик следствие по ее делу прекратили, но возвращаться домой она не захотела, несмотря на мольбы своих родителей, и осталась в тюрьме, на черной работе. Все считали, что она не совсем в здравом рассудке.
 История Капки заинтересовала Матвея. Встречаясь с ней на тюремном дворе, он не раз хотел заговорить с нею и замечал, что она тоже присматривается к нему.
 Вернувшись с дежурства, Матвей прождал Капку до часу ночи. Он решил, что она уже не придет, разделся и стал читать книжку.
 В дверь постучали. Матвей соскочил с постели, завернулся в одеяло и, подойдя к двери, сбросил крючок.
 Перед ним стояла высокая, стройная женщина с узкими плечами и тонким, гибким станом. Немного косой разрез глаз и чуть вздернутые кверху уголки тонких губ придавали ее лицу насмешливое выражение. Иссиня-черные пышные волосы оттеняли нежную белизну лица и длинной, слегка выгнутой шеи. Это и была Капка.
 – Я думал, ты не придешь, – смущенно сказал Матвей.
 Капка молча улыбнулась ему, прошла на середину комнаты, поставила на пол ведро и, вынув из него горячую, окутанную паром тряпку, направилась в угол.
 Матвей вернулся в постель, взял книжку, но читать не мог, смотрел на гибкий стан Капки, на ее голые ноги. Она тоже оборачивалась и через плечо бросала на него насмешливые взгляды.
 Заметив это, Матвей отбросил книжку.
 – Ты, Капитолина, давно в тюрьме служишь? – спросил он.
 – Второй год.
 – А как сюда попала?
 – Арестовали и посадили.
 – Долго сидела?
 – Около года.
 – А верно, что ты мужа отравила?
 Она засмеялась.
 – Не совсем так: он отравился сам. Но не без моей помощи.
 – Зачем же ты сознаешься?
 – Я только тебе сознаюсь.
 – А вдруг я донесу?
 – Не донесешь. Такие, как ты, не доносят.
 – За что же ты его?
 – За тиранство. Года тиранил! А, да лучше не вспоминать! Ты что читаешь? – вдруг спросила она.
 – Роман, – ответил Матвей.
 – Не роман, а роман, – поправила Капка.
 Матвей недоверчиво посмотрел на нее. Она, должно быть, заметила это.
 – Да, да. Ты не смотри, что я прачка. Я дворянка, в гимназии училась.
 Матвей приподнялся. Ему стало неловко за себя, за свои мысли о Капке, за то, что позвал ее мыть пол у себя в комнате.
 – Так как же ты, Капитолина, в прачках… и вот пол моешь… образованная…
 Капка выпрямилась, отбросила тряпку. В глазах ее блестели искры еле сдерживаемого смеха.
 – Действительно странно: дворянка – и пол моет. И кому же? Мужику! – Она громко расхохоталась, но уже в следующее мгновение смех резко оборвался, темные глаза подернулись дымкой грусти, и глухим голосом она произнесла: – Эх, Строгов, ты там не жил. Там, где я жила, хуже тюрьмы. Я тут хоть в чувствах свободна…
 – Так ты, значит, мстишь своим родителям?
 
– Не только им, всему обществу. Там это прекрасно понимают. Меня уж не раз вызывал господин Аукенберг, все стыдил, уговаривал, выгнать грозился, а я ему: «Выгоните – на панель пойду, себя продавать буду, а в родительский дом не вернусь!» Ну, отступился пока. Тут ведь считают, что рассудком я не вполне нормальна. Боюсь вот только, как бы мои милые родственнички в сумасшедший дом меня не запрятали. Это тоже нередко бывает в нашем обществе, – каких только мерзавцев там нет! Ведь я наследница большого состояния, которым пока никто, кроме меня, распорядиться не может.
 Все-таки Капка оставалась для Матвея загадкой. Полный разрыв с семьей и ненависть к обществу, в котором она выросла, были ему еще понятны. Но что же заставляло ее оставаться в стенах тюрьмы? Прачкой или какой-нибудь судомойкой она могла быть в любом трактире. Этого не узнал Строгов на этот раз, но узнал нечто другое, что заставило его по-новому смотреть на обитателей тюремных камер.
 – Выходит, Капа, – сказал Матвей полушутя-полусерьезно, – все эти воры, убийцы, преступники, что тут сидят, стали тебе милее, чем…
 – Сказки! – перебила Капка, и глаза ее гневно сверкнули. – Что же, по-твоему, я преступница? Ты присмотрись-ка внимательнее к своим арестантам да поговори с ними! Увидишь, что многие из них сидят совсем невинно, за преступления, совершенные другими людьми. А кто толкает людей на преступления, ты думал об этом? Настоящие виновники всегда остаются безнаказанными. Их спасают деньги, положение в обществе, власть.
 – Вот те на! Да откуда же все это у тебя, Капитолина? – изумился Матвей, а про себя подумал: «Как все это верно! Демьяну Штычкову да Евдокиму Юткину давно бы тут надо сидеть, а вот поди ж ты, сделали преступником Антона Топилкина».
 – Говорю тебе, в тюрьме ума набралась, – проговорила Капка с серьезным видом, словно сердясь, и тут же, переходя на обычный шутливый тон, обратилась к Матвею: – Ну, охотник, белье в стирку у тебя есть? Или до жены копить будешь?
  7
  Обида на мужа надолго овладела сердцем Анны. Такой острой боли, какую пришлось испытать ей в тот день, когда Влас угнал со двора Буренку, она никогда не испытывала. Даже проводы Матвея на военную службу пережила проще и легче. Слов нет, тяжело ей было тогда расставаться с мужем, но надежды на будущее, на то, что после отбытия военной службы заживут они с Матвеем полным домом, вселяли в нее бодрость и силы.
 Теперь рухнули и надежды. И, может быть, первый раз в жизни она почувствовала, что все усилия ее перетянуть Матвея на свою сторону тщетны. Кроме тревог да горьких, тягостных дум, это ничего не приносило. Не лучше ли успокоиться, подавить все еще живущую любовь к мужу и примириться с тем, что никогда Матвей хорошим хозяином не будет?
 В течение месяца никуда Анна не выезжала, по целым дням надрывалась на тяжелой мужицкой работе. Вечерами она возилась с сыновьями и думала:
 «Работники, пахари растут. Дай бог, поднялись бы скорее».
 Но они напоминали Матвея: его руки, глаза, губы… И непрошеная, холодящая душу грусть охватывала ее в эти минуты.
 Дед Фишка пропадал в тайге, и часто Артемка приставал к ней:
 – Мам, расскажи о тяте.
 – Далеко твой тятя, – хмурясь, говорила Анна и старалась отвлечь чем-нибудь сына.
 Но Артемка был неумолим, он просил, требовал рассказов об отце.
 – Да расскажи ему что-нибудь, – обращалась к снохе Агафья.
 Анна упорно молчала.
 Тогда Агафья принималась рассказывать внуку о смелости Матвея на охоте, припоминала забавные случаи из его детства и смеялась вместе с Артемкой. О сыне она рассказывала так ярко и с такой теплотой, что Анна не выдерживала и уходила в горницу.
 Как-то Дениска Юткин привез на пасеку письмо, адресованное сестре. Анна увела Дениску в горницу и заставила читать письмо вслух.
 Письмо было от Матвея. Он звал Анну к себе вместе с ребятишками.
 – Поедешь? – спросил Дениска сестру.
 – Мне и тут хорошо, – ответила Анна резко и сама удивилась тому, что не почувствовала в себе ни тоски по Матвею, ни сочувствия к одиночеству, на которое он жаловался.
 Так продолжалось всю осень. Но с наступлением зимы, когда работы по хозяйству сильно поубавилось, в сердце стала закрадываться смутная тоска-неразбериха. Скучно было на пасеке длинными зимними вечерами.
 Грустная задумчивость Анны не ускользнула от внимательных глаз Агафьи. Однажды, обняв сноху и заглядывая ей в глаза, она сказала:
 – Ты что-то тоскуешь, хорошая моя. Взяла бы да поехала в село: на людей посмотрела бы, себя показала. Что ж раньше времени стареть-то!
 Анна и сама думала об этом. Ведь и в самом-то деле: ей и тридцати нет. А велики ли эти годы? Ей еще и петь, и плясать, и любить хочется.
 Когда выпал снег, она собрала в узел свои наряды, спеленала Максимку и по первопутку поехала в Волчьи Норы, к матери погостить.
 В первый же день она отправилась к своим подругам. Все они были замужем, обзавелись хозяйством, народили детей.
 Анна, жаждущая людей и веселья, растормошила их, заставила оглянуться на себя, сбросить тень преждевременно наступающей старости. Вечерами подруги собирались друг к другу с прялками, с вязаньем, засиживались далеко за полночь, вспоминали о девичьей молодости, пели песни.
 В селе Анна получила еще одно письмо от Матвея. Он писал, что стосковался по ней и ребятишкам, просил ее как можно скорее приехать в город.
 Но горячие просьбы Матвея-почти не коснулись ее сердца, со злорадством она подумала:
 «А, тоскуешь? Неправда, прибежишь, голубчик!»
 Письмо она бросила в печку, но когда огонь уже объял его, схватила горящую бумагу и голой ладонью прихлопнула пламя.
 «Что это я? Нельзя так, Матюшей писано», – подумала она и, аккуратно свернув в квадратик обожженный по углам клочок бумаги, положила его в карман юбки.
 Но чувство это было каким-то мимолетным. По-прежнему с нетерпением Анна ждала вечера и, как только зажигались в избах огни, надевала новую юбку, кофту, повязывала голову пуховым полушалком и, наказав матери присматривать за Максимкой, уходила к подругам.
 Однажды у Аграфены Судаковой она засиделась до петухов. Домой пришлось возвращаться одной. Ночь выдалась морозная, ясная. Сгорбленный месяц висел низко-низко: казалось, что он вот-вот заденет одним своим рогом за колокольню и повиснет на сияющем золоченом кресте.
 В ночной тишине хруст снега под ногами казался оглушительно громким. Анна старалась шагать чаще и мягче и оглядывалась по сторонам. Ей чудилось, что люди, разбуженные этим шумом, поднимаются с постелей и смотрят на нее в промерзшие стекла окон.
 У спуска с горы, в трех шагах от нее, из сугроба поднялся человек, закутанный в длинный тулуп.
 Анна отшатнулась в сторону.
 – Ой, кто это?
 Человек добродушно засмеялся:
 – Не пужайся, Нюра, я это.
 – Батюшки, Дема! – удивленно воскликнула Анна. – Ты чего тут?
 – В снегу лежал…
 – Небось пьяный?
 – Капли в рот не брал.
 – А как же это ты, в снегу-то?
 – Тебя ждал. С вечера еще лег.
 – Да ты в уме ли? Морозище-то какой!
 Свирепый ветер пронизывал Анну, она ежилась, топталась на месте.
 – Ой, зябко, руки стынут!
 – Иди ко мне под тулуп, – не то смехом, не то всерьез сказал Демьян, – тут у меня – как на печке.
 Он распахнул полы тулупа, и Анна послушно бросилась к нему, будто кто подтолкнул ее.
  8
  Анна прожила в Волчьих Норах почти до рождества. Ни одного вечера она не сидела дома.
 Скоро по селу поползли слухи: болтали бабы, что ночью видел кто-то Анну в обнимку с Демьяном.
 Дошли эти слухи и до Марфы Юткиной. Услышав, что говорят о дочери, она так и ахнула.
 Как-то, придя домой из церкви, Марфа позвала с собой Анну в хлев, якобы помочь перенести ягнят в избушку, и стала допрашивать дочь:
 – Ты в уме или без ума, Нюрка?
 – О чем ты, мама? – искренне удивилась Анна.
 – Да ты послушай, что люди-то о тебе говорят.
 – Что, мама?
 – Срам слушать.
 Анна поняла, о чем говорили бабы, но это ее мало тронуло.
 – Поди Демьяна припутали? – спросила она.
 – А то кого же, знамо его!
 Марфа пересказала все, что слышала в разговорах у церкви.
 Анна отчаянно махнула рукой и выпалила:
 – Ну и пусть говорят, мне все равно!
 Марфа остолбенела. С минуту она смотрела на дочь молча, стараясь понять, что происходит с той, потом принялась ругать ее:
 – Бесстыдница! У тебя дети, а ты с чужим мужиком спуталась. Ты хоть бы нас пожалела, нам ведь за тебя глаза колоть будут. – Она уткнулась в фартук, громко всхлипывая и сморкаясь.
 – Да что ты ко мне привязалась! – с досадой, но спокойно сказала Анна. – Какой-то кобель сбрехнул, а ты и взаправду…
 – Ты, милая моя, не крутись. Я не трехлетняя. Люди говорить зря не будут. Видели!
 – Видели, видели! – вскипела Анна. – Ну и пусть видели! Я знать никого не хочу. Я сама себе хозяйка.
 – А, так ты вот как! Ну, тогда собирайся и уезжай подобру-поздорову – у меня тебе места нет!
 Марфа выпустила фартук из рук, кулаком вытерла нос я грозно пододвинулась к дочери.
 – Уж чья бы корова мычала, как говорится, а твоя бы молчала, – в упор глядя в материны подслеповатые глаза, едко сказала Анна. – Меня попрекаешь, а сама, я помню, тоже к Андрону Коночкину при потемках бегала. Батя с обозом в город, а ты…
 Марфа не вытерпела, схватила с полу шайку, в которой носила пойло телятам, и запустила ею в дочь. Анна увернулась, шайка стукнулась о стену хлева и покатилась. Пугливые ягнята всполошились и, сбившись в кучу, жалобно заблеяли.
 – Ты рукам волю не давай! – крикнула Анна. – Я теперь не в девках! Тогда ты была мне хозяйка…
 – Бессовестная ты! – задыхаясь, кричала Марфа. – Андроном меня попрекаешь, а то тебе невдомек, что Андрон мне троюродный брат!
 – Зачем же ты к нему без бати бегала? Ай по братцу тосковала? – зло сощурив глаза, съязвила Анна.
 – Во идол-то! – отчаянно всплеснула руками Марфа и затараторила, выбалтывая то, против чего только что возражала: – Я, может, не к одному Андрону бегала, а все-таки про меня люди не болтали невесть чего, не кололи мной глаза мужу да родителям.
 – А за что тебя батя в бане вожжами хлестал?
 Марфа бросилась было снова к шайке, но во дворе послышался скрип ворот и простуженный голос Евдокима:
 – Тырр, холера!
 Марфа плюнула со злости и, выходя из хлева, крикнула:
 – Сегодня же с глаз моих вон!
 – Не гони, и без тебя уеду, – спокойно проговорила Анна.
 Она поправила платок на голове и, переждав, когда отец с матерью зайдут в дом, вышла из хлева.
 Во дворе Анна встретила младшего брата.
 – Запряги коня, Денис, и отвези меня поскорее на пасеку, – попросила она.
 Денис любил сестру, больше потому, пожалуй, что она была женой Матвея, в котором он души не чаял.
 – Что мало гостила?
 – Хватит, домой пора.
 – К Матюхе поехать не думаешь?
 Анна ничего не ответила, только махнула рукой. Потом крепко запахнула полы шубы и молча пошла к воротам.
 – Ты куда? – спросил Денис.
 – Запрягай, я сейчас приду. В лавку надо зайти, – ответила Анна и вышла на улицу.
 Она дошла до горы, повернула в проулок и задами по снегу побрела к гумну Штычковых. На гумне стучали цепы и, громыхая, шумела веялка.
 Анна остановилась возле ометов соломы: дальше идти не хотелось, но Демьян вышел из двора с охапкой пустых мешков и, увидев ее, подошел.
 – Уезжаю я, Дема, – сказала Анна.
 – Чего это заторопилась?
 – С мамой поругалась. Тобой стала попрекать.
 Демьян поморщился.
 – Да чем попрекать-то? Блюдешь себя, как в девках!
 Помолчали. Демьян кусал толстые обветренные губы. Анна щурила карие глаза и смотрела куда-то в сторону.
 – Ну, езжай. Я тоже ночью на мельницу уеду.
 Анна посмотрела на широкое лицо Демьяна. Оно было в трухе и пыли.
 «Работник, хозяин! Человек – что червь: на земле рожден и землею жить должен», – вспомнилась ей мудрость, часто повторяемая ее дедом Платоном Юткиным.
 – Когда теперь свидимся? – спросил Демьян, озираясь по сторонам.
 – Не знаю.
 – На святках не приедешь?
 – Что ты!
 – Может, мне на пасеку приехать?
 – И думать не смей!
 Анна молча повернулась и, не оглядываясь, побрела по снегу обратно. Переходя через речку, она посмотрела на прорубь, в которой бабы полощут белье, и подумала:
 «Утопиться, что ли? Пусть бы он узнал, каково мне без него было».
  ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  1
  В двенадцать часов дня Матвея вызвали в контору тюрьмы. Он торопливо надел шинель и папаху. В конторе стоял переполох: чиновники суетились с бумагами, уборщицы вытирали пыль с пола и окон.
 С минуты на минуту в тюрьму ожидали прокурора.
 С улицы донесся скрип снега и фырканье лошадей. Матвей взглянул в окно. К воротам конторы подкатили легкие городские санки, запряженные парой великолепных рысаков.
 Дверь кабинета распахнулась. На ходу одергивая мундир, господин Аукенберг побежал встречать прокурора. За ним поспешили его помощники.
 Через несколько минут плюгавый хромой человек в медвежьей дохе, громко стукая костылем, ввалился в контору и, небрежно кивнув почтительно изогнувшимся письмоводителям, прошел в кабинет. За ним двинулись начальник тюрьмы и секретарь прокурора. Тяжелая дверь кабинета, обшитая черной клеенкой, захлопнулась, и в конторе стало тихо, как при покойнике.
 Не менее часа прокурор сидел в кабинете начальника. Наконец он вышел в канцелярию, чиновники поднялись со своих мест и застыли в ожидании распоряжений.
 – В бараки! – проговорил начальник тюрьмы.
 Осмотр бараков, в которых размещались уголовные, занял немного времени.
 Не входя в камеру, прокурор спрашивал из коридора в открытую дверь:
 – Жалобы есть?
 И не успевали арестанты раскрыть рта, как он, легко поворачиваясь на костыле, бросал коротко:
 – Жалоб нет. Дальше!
 Вдогонку ему неслась ругань, арестанты били в дверь кулаками, кидали жестяными кружками, но прокурор невозмутимо ковылял по коридору к следующей камере.
 Матвей Строгов ежедневно сталкивался с арестантами и знал их нужды лучше, чем кто-либо другой. Жилось арестантам невыносимо тяжело. В камерах было грязно и душно, в воздухе стояло зловоние от параш, от пота давно не мытых тел.
 Работать арестантов заставляли много, а кормили ржаным хлебом, перемешанным с отрубями, и мучной болтушкой.
 «Хорош блюститель закона», – с ненавистью думал Матвей, неторопливо шагая последним в свите прокурора.
 Закончив посещение уголовных, прокурор направился к политическим. Эти были размещены в глубине двора в двух каменных бараках, узких, длинных, глубоко вросших в землю.
 За все время службы в тюрьме Матвей попал сюда впервые.
 Камеры уголовных разделялись легкими перегородками, двери в бараках были деревянные, из камер доносилась человеческая речь. Здесь же было тихо, сумрачно и, как в погребе, сыро и холодно. Стены толстые, кирпичные, двери обиты железом. В обычное время надзиратели из бараков уголовных сюда не допускались.
 «Крепко запрятаны», – подумал Матвей, оглядывая мрачный Коридор.
 Коридорный, гремя связкой ключей, открыл крайнюю дверь.
 – Встать! – крикнул старший надзиратель Дронов из-за спины прокурора.
 Семь политических заключенных сидели у стола.
 – Встать, прокурор идет! – снова заревел Дронов.
 Заключенные переглянулись, но не поднялись. Дронов замахал руками, ругаясь, шагнул к столу. Начальник тюрьмы, не ручаясь за Дронова, отстранил его рукой.
 – Ваши претензии? – спросил прокурор.
 Один из заключенных, старик, напомнивший Матвею своими густыми бровями деда Фишку, вышел из-за стола.
 
– Наши претензии известны вам, господин прокурор, мы излагали их и устно и письменно. Нас по-прежнему кормят отбросами, нас лишили книг и газет, мы живем в постоянном холоде.
 – Хорошо, я разберу вашу жалобу, – сказал прокурор и вышел.
 В камере поднялся шум:
 – Лицемеры!
 – Вы нас толкаете на голодовку!
 – Мучители!
 Коридорный загремел ключами, и в двери щелкнул замок.
 – Кажется, придется, Роберт Карлович, охладить кое-кому горячую голову в карцере, – сказал прокурор, оборачиваясь к начальнику тюрьмы.
 Аукенберг угодливо засмеялся.
 Вошли в коридор одиночек.
 Дронов забежал вперед прокурора и, когда коридорный открыл первую камеру, заорал:
 – Арестант Никитин, встать!
 – Я уже встал, ваше превосходительство господин ревун, – спокойно сказал Никитин и сел.
 Дронов, прокурор и начальник тюрьмы вошли в камеру. Два коридорных надзирателя и Матвей остановились в дверях.
 – А, старый знакомый, как поживаете? – развязно обратился к заключенному прокурор.
 – Думаю, что это вас меньше всего интересует, – буркнул Никитин, но тут же, решив, видимо, позабавиться над прокурором, с усмешкой спросил: – Ну, а вы как? Вас еще не повысили в должности?
 Прокурора передернуло. Стараясь скрыть свое смущение, он пробормотал:
 – Вы все шутите, Никитин. А шутить в вашем положении, право, не совсем удобно.
 – Почему же? – улыбнулся Никитин. – Жизнерадостность – первейший признак спокойной совести, а совесть может быть спокойна только у человека, который верит в правоту своего деда.
 – Оставьте. Вы по-прежнему фанатик, – отмахнулся прокурор.
 – А вы – слепец.
 – Что? – вздрогнул прокурор.
 – Ну конечно, слепец. Вы не видите простых фактов, не видите, куда движется история. Поймите, что как бы вы ни старались – рабочий класс победит!
 – Молчать! Я пришел не за тем, чтобы выслушивать ваши сумасбродные рассуждения. Прошу короче: ваши претензии?
 – Нет, подождите. По долгу службы вы обязаны меня выслушать…
 Прокурор нагнулся к начальнику тюрьмы и кивком головы указал на надзирателей. Начальник что-то сказал Дронову. Тот быстро повернулся и вполголоса приказал:
 – Строгов, Митрохин, Сидоркин… в коридор, шагом марш! – в прикрыл дверь.
 Пройдя по коридору шагов десять, надзиратели остановились.
 Из камеры донеслось:
 – Боитесь, что они правду узнают?
 Матвею понравился Никитин.
 – Давно сидит? – спросил он коридорного этого барака Сидоркина.
 – Три года. Еще столько осталось.
 – За что посажен?
 – Сказывали, что против царя народ подымал.
 – Жалко, сгниет в этой дыре. Молодой еще, – пожалел Матвей.
 – Поделом, – сказал Сидоркин. – Их, подлецов, окромя как тюрьмой, ничем не обратаешь.
 – Да он тебе что плохого сделал – подлецом ты его называешь? – с досадой проговорил Матвей.
 – И верно! – поддержал Матвея коридорный другого барака Митрохин. – Ругаешь его, а он, может, и сидит-то ни за что. Господское это дело, Садоркин. Нашему брату – потемки.
 – Да так-то он мужик послушный, – уступил Сидоркин. – Иной раз поздно вечером запоет. Скажешь: «Нельзя, мол, нас начальство за это не жалует». Замолчит сразу: «Ладно, дескать, понимаю, – ваше дело тоже подневольное».
 – Ну, вот видишь! – обрадовался Матвей. – А ты…
 Дверь одиночки с грохотом раскрылась, и из камеры вылетел прокурор. Он был красный, потный и злой.
 – Закрыть! – заревел Дронов, выбегая из камеры последним.
 Матвей и Сидоркин бросились к двери. Арестант Никитин стоял посредине камеры и громко хохотал.
 Перед тем как войти в крайнюю одиночку, прокурор вытащил из кармана платок и вытер лицо. Видимо, посещение политических было для него делом нелегким.
 Когда надзиратель Сидоркин открыл одиночку, повторилось то, что происходило у дверей каждой камеры. Дронов выскочил вперед и, надрываясь, рявкнул:
 – Встать, прокурор идет!
 Из камеры послышался насмешливый голос:
 – Ну и пусть идет. Чего ты глотку дерешь? Я не глухой.
 Этот голос кольнул Матвея в сердце. Что-то показалось в нем знакомым.
 «Неужели он?»
 Матвей не ошибся. Около маленького стола, на нарах, укутанный в серое байковое одеяло, сидел Беляев. Длинные пряди светло-русых волос спускались на изрезанное морщинами и складками крупное лицо. Из глубоких глазниц светились задумчивые, немного тоскливые глаза.
 – Итак, я слушаю ваши претензии, – сказал прокурор.
 – Претензии? – зачем-то повторил Беляев и вдруг, взглянув на дверь, увидел Матвея.
 На одно мгновение глаза их встретились. По лицу Беляева, по выражению его глаз было видно, что он потрясен этой встречей.
 – Я слушаю ваши претензии, – повторил прокурор.
 Беляев, заметно волнуясь, сказал:
 – Я болен. Очень болен.
 – Это дело тюремного врача.
 – Да, но от вас зависит разрешение на перевод меня в тюремную больницу.
 – Не вижу к этому никаких оснований.
 – Основание есть: острый ревматизм. Камера, как видите, сырая, почти не отапливается, а у меня нет даже теплой одежды.
 – О теплых вещах пусть позаботятся ваши родственники, друзья… Здесь не богадельня, – уже на ходу бросил прокурор и торопливо заковылял в коридор.
 «Так вот где, Тарас Семеныч, дорогой человек, пришлось свидеться», – думал Матвей, выходя из барака.
 От волнения у него тряслись руки. Чтобы не выдать своего состояния, он засунул их в карманы и крепко сжал в кулаки.
  2
  Много дней Матвей ломал голову над тем, как помочь Беляеву.
 Первой мыслью было – подружиться с коридорным надзирателем Сидоркиным. Матвей начал заходить к нему на квартиру, угощал его водкой, заводил разговоры о тюрьме, об арестантах. Ему хотелось вызвать в Сидоркине жалость, сочувствие к арестантам. Надзиратель слушал его, кивал головой, а Матвей про себя думал:
 «Помоги бог уломать мужика! Может, полено лишнее в печку подбросит или согласится полушубок в камеру передать. Радости-то сколько Тарасу Семенычу будет!..»
 Однажды Матвей совсем было приготовился высказать свою просьбу. Неожиданно Сидоркин откинулся на спинку стула, вытянул ноги и, глядя на Матвея остекленевшими глазами, равнодушно сказал:
 – Жалеть нам всех, Строгов, не приходится. На всех жалости не хватит. Наше дело простое: отслужил – подавай жалованье.
 Кровь точно остановилась в жилах Матвея, когда он подумал, что могло бы произойти, если бы он выболтал Сидоркину свои намерения.
 Придя домой, Матвей лег на кровать и провалялся в постели до позднего вечера.
 Капка, заглянув вечером, внимательно посмотрела на него.
 – Ты, Строгов, – она всегда его звала по фамилии, – болен? Вид у тебя ужасный.
 Матвей не пошевелился.
 – Нет, Капитолина, я здоров. Просто лихо мне, – сказал он, а про себя подумал:
 «Не рассказать ли ей обо всем? Авось что-нибудь дельное посоветует. Бабий ум изворотлив…» И он начал издалека:
 – У тебя, Капитолина, бывали в жизни друзья?
 – Смотря какие, Строгов.
 – Настоящие. Такие, что жизни своей не пожалели бы ради тебя.
 – Таких не было.
 – Жалко.
 – Конечно, жалко, но это не моя вина.
 – Ну, а если бы у тебя были настоящие друзья и один из них попал в беду, что бы ты стала делать?
 Матвей пристально посмотрел на Капку, и она поняла, что вопрос этот не случаен и за ним скрыто что-то тревожащее ее собеседника.
 – Странно! Об этом нечего и спрашивать. Я помогла бы другу любой ценой, – спокойно ответила Капка. Она встала, подошла к Матвею и сказала: – Строгов, к чему ты пытаешь меня? Я вижу, что ты хочешь сказать что-то и не решаешься. Так будем друзьями! Ты можешь доверить мне свою тайну, как я доверила тебе свою.
 – Тогда слушай, Капитолина. Друг у меня тут в тюрьме, в бараке политических. Больной, без теплой одежды, должно быть летом арестовали. В одиночке сидит.
 – Понимаю. В одиночке может погибнуть, – задумчиво проговорила Капка.
 – Ты бы знала, какой это человек, Капитолина! – воскликнул Матвей. – Если бы не он, от меня остались бы теперь одни кости… – И он рассказал об охоте на медведя и о своей дружбе с Беляевым. – Месяц скоро будет, как я его видел. Целый месяц, – с отчаянием закончил он, – и ничем не могу помочь.
 По тону, каким это было сказано, Капка поняла, что больше всего Строгова беспокоит мысль о том, что Беляев, может быть, разуверился в его дружбе.
 Она решила ободрить Матвея.
 – Ну, ничего, Строгов, не печалься. Что-нибудь придумаем. Я помогу тебе. Да он, наверное, и сам понимает, что дело это не пустяковое.
 От слов ли Капки или оттого, что он поделился с ней своей тайной, Матвею стало легче.
  3
  В декабрьскую буранную ночь Матвей долго читал книгу, прислушивался к вою ветра в печной трубе. Заснул – сам не заметил как.
 Рано утром его разбудила Капка. Он проспал ночь в одежде, не потушив лампы и не закрыв дверей.
 – Строгов, проснись! – Капка тормошила его за плечо.
 Матвей вскочил и с удивлением посмотрел вокруг себя, не понимая, почему горит лампа, а не костер, и откуда могла появиться Капка в лесу.
 – Ну, очнись, очнись скорее! Дело есть.
 – Фу-ты! Почудилось, будто в тайге я, – наконец проговорил Матвей.
 – Слушай-ка, – зашептала Капка, – мы с женой Сидоркина подрядились полы мыть в бараке у политических. Сейчас идем туда. Может, твоего друга встречу, что передать ему?
 – Не дури, Капитолина, – сказал Матвей строго, зная, что в бараках политических уборка производится обычно уголовными арестантами.
 Но Капка не шутила.
 – Ты что, дорогой? Я тебе говорю серьезно. Какое-то начальство ждут. Начальник приказал все бараки вымыть.
 Матвей пожал плечами.
 – Скорее, Строгов, меня Сидориха ждет, – торопила Капка.
 – Ты его сразу узнаешь, – заговорил Матвей, – он такой большой, лицо в морщинах, а сидит в самой крайней одиночке.
 – А что сказать ему?
 – Верно, что же сказать ему? – Матвей был взволнован. Ему не верилось, что наконец удастся связаться с Беляевым.
 – Ну, что ты стоишь, как столб! Садись, пиши записку, – распорядилась Капка.
 Матвей взял бумажку, карандаш и скачущими буквами написал:
 «Тарас Семеныч, доверься, напиши, через кого передать тебе одежку. Как болезнь твоя?
 Всегда тебе друг М а т в е й С т р о г о в».
 Он не успел даже перечитать записку. Капка вырвала ее из его рук, сунула за обшлаг жакетки и бросилась было к дверям, но тотчас же вернулась, молча схватила со стола еще клочок бумаги, карандаш и выбежала из комнаты.
 А Матвей, прихлопнув дверь, зашагал из угла в угол, куря папиросу за папиросой.
 Уже наступило время собираться на службу. Но вместо этого он лег на кровать и закрыл глаза, пробуя уснуть.
 Часов в девять кто-то из надзирателей, приоткрыв дверь, сказал:
 – Строгов, тебя на дежурство ждут. Дронов рвет и мечет.
 – Не поднимая головы с постели, Матвей ответил:
 – Хвораю. Не видишь, что ль?
 Да, посыльный надзиратель мог в этом убедиться. Матвей лежал на животе, в брюках и сапогах. В комнате стоял дым и смрад. Несмотря на яркий дневной свет, на столе горела лампа. Она уже начинала гаснуть, сильно пахло керосиновой гарью.
 Почти уже в полдень услышал Матвей в коридоре знакомые Капкины шаги. Он поднялся с кровати так быстро, как, бывало, поднимался на службе в солдатах, заслышав батальонного горниста.
 – Ну, говори скорее, видела или нет? – спросил он, едва Капка переступила порог.
 – Видела!
 Капка достала маленькую скомканную бумажку.
 Матвей быстро развернул ее. Тарас Семеныч написал только два слова: «Здоров. Спасибо».
 Хотя краткость письма и огорчила Матвея, но он был счастлив: Тарас Семеныч узнал наконец, что Матвей по-прежнему ценит их дружбу и готов при первом случае помочь ему.
 – Ну, рассказывай, какой он?
 Капка была взволнована не меньше Матвея.
 – Чуть не сорвалось, Строгов. Когда мы с Сидорихой пришли в барак, Сидоркин говорит нам: «Начинайте мыть вот с этой». Ну и открыл крайнюю камеру, а сам в коридоре остался. Открыл он, я вошла и сразу узнала твоего друга. Сидит на нарах – большой такой, а лицо в морщинах, доброе. Ну, я улучила минуту, сунула ему записку, потом говорю Сидорихе: «Помой, Кондратьевна, коридор, тут я одна справлюсь». Та схватила ведро – и в коридор, а я начинаю мыть пол да все поглядываю на твоего друга. Он развертывает записку, а сам смотрит на дверь. Прочитал, видно обрадовался, в лице переменился, шепчет мне: «Спасибо, спасибо, товарищ». Потом вижу – взял карандаш, пишет. Вдруг Сидоркин входит в камеру, спрашивает: «Кончила?» Я говорю: «Готово!» А сама встала спиной и руку назад закинула. Шевелю пальцами – дескать, давай записку. Догадался он и положил бумажку мне в руку. Вот поэтому в записке только два слова, – не было у него времени написать больше…
 Сдерживая дыхание, Матвей прослушал рассказ Капки, потом стал горячо благодарить ее.
 – Не надо, Строгов. Пустяки. Сама была арестанткой, – смущенно проговорила Капка.
  4
  Во вторую рождественскую ночь, когда тюремные надзиратели, изрядно выпив днем на разговенье, несли службу спустя рукава, – распилив решетку окна, бежал из одиночной камеры важный политический арестант Никитин.
 Обнаружилось это только на рассвете. Часовой сторожевой башни заметил зияющую дыру в окне каменного барака и поднял тревогу. Старший надзиратель Дронов первым делом бросился проверить внутрибарачный пост.
 Сидоркин, прикорнув в углу коридора, спокойно спал. Ударом кулака Дронов разбудил коридорного.
 Немедленно послали гонцов к начальнику тюрьмы. Дома его не застали. Горничная сказала, что барин накануне уехал с визитами и домой еще не возвращался. Кто-то из помощников Аукенберга предложил навестить дом знаменитой проститутки Граньки Клен. Начальника тюрьмы подняли с постели. Он приехал в контору тюрьмы злой, с красными от перепоя глазами.
 Сидоркина посадили на гауптвахту. На все посты, независимо от их важности и значения, выставили еще по одному надзирателю.
 Матвею о побеге Никитина рассказали сослуживцы. Он вспомнил небольшого, крепкого Никитина, вспомнил, как тот хохотал над прокурором, стоя посредине холодной, сырой камеры, и почувствовал тревогу за судьбу этого человека.
 «Счастливой дороги тебе, беглец», – сказал про себя Матвей.
 К полудню суматоха, вызванная побегом Никитина, улеглась.
 На следующий день Матвея вызвали в кабинет начальника.
 Настроен был начальник мирно, держался запанибрата.
 – С праздником, Строгов! – сказал он.
 – Спасибо. Вас также, ваше высокоблагородие! – ответил Матвей, как полагалось по уставу.
 Видно, побег Никитина причинил немало беспокойства господину Аукенбергу.
 – Ты водку пьешь? – спросил он, окидывая усталыми глазами рослую фигуру молодого надзирателя.
 – Самую малость. Не охотник на это, – ответил Матвей, не понимая, к чему тот клонит.
 – Тебе не следует совсем пить. Водка мешает службе, – нравоучительно проговорил Аукенберг.
 – Да уж какая при водке служба! – согласился Матвей и подумал с усмешкой: «Ты себе это, лоб, посоветуй. Проморгали Никитина? Попробуйте поймайте теперь в поле ветер».
 Начальник докурил папиросу и, играя спичечной коробкой, сказал:
 – Отныне ты, Строгов, будешь нести службу у политических. Жалованья будешь получать больше. Только смотри не вздумай пить да спать на дежурстве, как Сидоркин.
 Матвей вскочил. То, что сказал начальник, было так неожиданно! Не сдержав своей радости, он совсем по-ребячьи похвалился:
 – Уж я на посту не засну, ваше высокоблагородие!
 Спохватившись, он забормотал что-то о тяжести ночной службы, пытаясь сгладить впечатление от своей выходки.
 
Но начальник ничего не заметил.
 – Итак, помни, Строгов, – сказал он, – политические – это не уголовные. За ними нужен очень зоркий надзор. Будешь плохо служить – не помилую. Хорошо будешь служить – не забуду. Все в моей власти.
 Матвей козырнул и вышел из кабинета, с трудом сдерживаясь, чтобы от радости не запеть.
  5
  Подпольная квартира находилась почти в центре города, в усадьбе одного именитого купца.
 Матвей быстро нашел купеческую усадьбу и, пройдя с полсотни шагов по узенькому переулку, вошел в калитку.
 Продолговатый флигель с крашеными ставнями был окружен высокими тополями. Кусты сибирской яблони касались ветвями стекол маленьких окон.
 Матвей нерешительно постучал в дверь. К нему вышел старик с тяжелой клюшкой в руках. Он попятился назад, увидев человека в форме тюремного надзирателя, и нетвердым, удивленным голосом опросил:
 – Кого вам надо?
 – Адвоката Сергея Ивановича Рыжкова, – спокойно ответил Матвей.
 Окинув его взглядом и выдавливая улыбку, старик сказал:
 – Не туда попали, милейший! Вам, видно, неправильный адрес дали. Здесь живет доктор Чухвыстов.
 – Ты не морочь мне, папаша, голову. Давай веди к адвокату, – сердито проговорил Матвей, стараясь плечом оттолкнуть старика от двери.
 – Я не допущу насилия! – загораживая собою дверь, воскликнул старик.
 Только теперь Матвей вспомнил о пароле.
 – Фу-ты, черт! – выругался он, больше не сомневаясь, что старик из своих. – Извини, папаша, забыл: братец Сидор Ксенофонтович от души поклон шлет вашей милости!
 Старик на мгновение опешил и, все еще недружелюбно и недоверчиво осматривая Матвея, прошептал:
 – А мы его в гости поджидаем.
 – Ну вот и сговорились! – засмеялся Матвей. – Веди!
 В маленькой прихожей старик остановился.
 – Ольга Львовна! – позвал он кого-то из комнат.
 Послышались торопливые шаги. А когда дверь открылась, Матвей увидел перед собой свою старую синеглазую знакомую.
 Через раскрытую дверь он успел заметить и Соколовского, который быстро прошел в соседнюю комнату.
 – Федор Ильич! – крикнул Матвей и бросился к нему, чуть не оттолкнув женщину. – Я принес письмо из тюрьмы, от Тараса Семеныча, – почему-то шепотом заговорил он, подавая Соколовскому бумажный квадратик.
 Соколовский быстро пробежал глазами по строчкам, схватил Матвея за руку и, крепко сжимая ее, крикнул:
 – Оля, ура! Связь с тюрьмой есть! Садитесь, рассказывайте. Как разыскали нас? Как там Беляев? Впрочем, сначала познакомьтесь: это моя жена и товарищ по работе.
 Матвей обернулся к синеглазой молодой женщине, одетой в простенькое домашнее платье и туфли на босу ногу.
 – Ольга, – улыбаясь, сказала она, протягивая руку.
 За чаем Матвей рассказал и о прокуроре, и о Капке, и о побеге Никитина, который помог ему получить назначение в барак политических. Соколовского интересовало все, и он долго и внимательно расспрашивал о всех тюремных порядках. Потом позвал Матвея в соседнюю комнату и попросил его снять сапоги и форменную тужурку.
 – Зачем это? – удивился Матвей.
 – Придется нагрузить вас литературой, – серьезно ответил Соколовский, – нелегальными книжками, газетами.
 – Вот спасибо, Федор Ильич! Никогда не читал этих – как вы сказали, нелегальных – книжек.
 – Нет, Строгов, с этим вам придется повременить. Да и многого тут вы еще не поймете. Все до последнего листочка я прошу вас передать товарищу Мирону.
 – Мирону?
 – Да. Так всегда называйте Тараса Семеновича, когда будете бывать в этой квартире.
 Соколовский повесил на шею Матвею полотняную сумочку с брошюрами и показал, как нужно, чтобы не попортить газет, обертывать ими ноги.
 Когда Матвей вернулся в столовую и, надев шинель и сверху ремень с кобурой, стал прощаться, Ольга окинула взглядом его крупную фигуру и нерешительно сказала:
 – А что, если… Федя, может быть, мне безопаснее пойти вместе с товарищем Матвеем?
 – Неплохая идея, – тотчас же отозвался Соколовский. – Вряд ли шпики будут обращать внимание на подругу тюремного надзирателя. Только одеться надо соответствующим образом.
 – Я оденусь под купеческую дочку, – засмеялась Ольга. – Как, Матвей Захарович, – вы ухаживаете за купеческими дочками?
 Матвей смущенно улыбнулся, не найдясь, что ответить Ольге Львовне.
 Спустя несколько минут оба вышли в глухой переулок. Было тихо. На землю медленно опускались пушинки снега. Откуда-то доносилась музыка духового оркестра.
 – Это, должно быть, на катке оркестр играет, – заговорила Ольга.
 Звуки оркестра приближались. Звенели медные тарелки, гулко ухал барабан.
 – Не должно бы, – прислушиваясь, сказал Матвей. – Под такую музыку только нам, мужикам, на парадах топать.
 Он оказался прав. Не успели они дойти до перекрестка, как мимо них по широкой улице прошел военный оркестр. Вслед за ним маршировали солдаты с винтовками на плечах, с полной выкладкой. Впереди каждой колонны, гордо посматривая на толпившихся по тротуарам прохожих, шагали офицеры. Солдаты усердно месили ногами рыхлый снег, лица у них были хмурые, невеселые.
 Матвей и Ольга двинулись по широкой оживленной улице. Ольга первая заметила, что происходит что-то необычное. Прошел полк, звуки военной музыки давно заглохли вдали, а народу на тротуарах стало как будто еще больше.
 – Что это там? – останавливаясь, спросила она и показала глазами на противоположную сторону улицы, где перед забором, у какой-то белой афиши, толпился народ.
 – Прощайся с любезным, красотка, – сказал, подмигивая и покручивая ус, остановившийся рядом жандарм. – Война!
 – Призыв? – обратился к нему Матвей.
 – Приказ о мобилизации.
 Ольга дернула Матвея за руку и повела его в сторону.
 – Ненавижу жандармов. Смотрят, словно догола раздевают.
 Около них, совсем рядом с тротуаром, медленно проезжал какой-то мужик в санях. Матвей взглянул ему в лицо, но тот, втянув голову в плечи, скрылся до самой шапки за воротник тулупа.
 – Тыррр… – донеслось до Матвея сзади.
 Мужик встал на колени и, раскрыв рот от изумления, долго смотрел вслед удаляющейся парочке.
  ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  1
  Год выдался на редкость неурожайным. Летом беспрерывно лили дожди. Яровые совсем не вызрели, пришлось скосить на корм скоту, а озимые остались неубранными. И хлеб и травы большею частью погнили на полях и лугах. У многих волченорцев амбары уже давно опустели. Еще с осени бабы начали печь хлеб из муки, смешанной с лебедой и мякиной. Из-за нехватки кормов свиней прирезали еще до рождественского поста; к зимнему николе, как начались морозы, принялись за овец и коров. Всех нерабочих лошадей мужики спешили сбыть татарам-скупщикам.
 В эту зиму нужда заглянула и на пасеку Строговых. К бедам, причиненным ненастным летом, прибавилась еще одна: доходов с пасеки не предвиделось никаких. Взяток меда был совсем плохой – пчелы все дождливое лето просидели в ульях. Захар берег каждый фунт прошлогоднего, засахарившегося меда для подкормки пчел.
 Как-то пошла Анна в амбар, заглянула в сусек и ахнула: чем жить? Подмела все сусеки, зерно ссыпала в мешки. Набралось всего два куля и одна пудовка. Этого хлеба не хватило бы до лета и на еду, а ведь надо еще что-то сберечь на весенний сев.
 Анна привела в амбар свекровь, поделилась с нею своими тревогами. Решили они позвать Захара – он на дворе долбил колодки.
 – Придется, старик, мед продать да хоть немного муки прикупить. Сеять будет нечем, вот и хлеб весь, – указала Агафья на мешки с зерном.
 Захар посмотрел на мешки, на жену и сноху. Агафья и Анна знали, что сейчас будет: старик начнет кричать… Но Захар промолчал. Обе обрадовались: раз не закричал сразу – значит, не закричит вовсе.
 – Я уж думал об этом, – спокойно заговорил Захар.
 Женщины переглянулись: редко с ними разговаривал так своенравный старик.
 – Мед продавать не придется: подкармливать пчелу нечем будет. У нас ведь должок есть. За прошлый год еще Кузьмину воз полагается. Откупиться надо, а то может и с пасеки погнать.
 – Так что же мы будем делать-то? – почти простонала Анна.
 – Сам головы не приложу! – рявкнул Захар.
 Он прошел по амбару, молча повернулся к раскрытой низкой двери. Агафья взглянула ему в спину, качнула головой:
 «Во идол-то!»
 Захар будто почувствовал ее взгляд и, чуть обернувшись, бросил небрежно:
 – Завтра к свату Евдокиму поеду. Чужим муку в долг дает – и нам поди не откажет.
 На другой день Захар и в самом деле, не дожидаясь напоминаний, запряг лошадь и поехал в село.
 Во дворе Юткиных он застал обычную для этой голодной зимы картину: два годовых работника таскали из амбара пудовики с мукой, у весов орудовали сам Евдоким и его отец Платон, тут же толпились мужики и бабы с пустыми мешками в руках. Один из сыновей Евдокима, Терентий, сидел под навесом у широкого чурбака, служившего ему столом, и записывал долги в толстую засаленную тетрадь.
 Заехав во двор, Захар еще от ворот крикнул:
 – Здорово, сваты!
 – Здорово, здорово, сваток! – недовольно ответил дед Платон.
 Евдоким отвернулся в сторону, делая вид, что не заметил Захара. Не радовался он приезду свата. День выдался горячий, и распивать чаи с гостями было некогда.
 Захар провел лошадь в глубь двора и, не выпрягая ее, подошел к амбару.
 Евдоким сыпал рожь из пудовки в широкий мешок. За кромки мешок держала Устинья, жена вернувшегося с Дальнего Востока вместе с Матвеем солдата Ермолая Пьянкова.
 – Вот, Устиньюшка, тебе три пуда. Вернешь в петровки пять. Сама знаешь, хлебу теперь цены нет, а летом, бог даст, урожай будет, он, может, и в треть цены не пойдет, – говорил Евдоким, отставляя пудовку на порог амбара.
 Знал Евдоким: ладный мужик у Пьянковой Устиньи, работящий, хозяйственный. Знал и то, что не вернут Пьянковы долга в петровки. Где им взять хлеба летом? Призаймут еще и семян весной. И придется Ермолаю Пьянкову отрабатывать каждый фунт полученной женой муки на юткинских полях.
 – Сама понесешь или Ермолай захватит? – спросил Евдоким, указывая глазами на мешок.
 – Да где он, Ермолай-то? Сам же, Платоныч, нанял купцу овес возить в город. Забыл, что ли? – недовольно проворчала Устинья.
 – И впрямь забыл, с вами тут совсем голову потеряешь, – скороговоркой бросил Евдоким и снова обратился к молодой женщине: – Коли так, придется тебе расписаться порядка ради для.
 Устинья подошла к чурбаку, поставила в тетради против отпечатка пальца Терентия крестик, потом взвалила мешок на плечо и пошла со двора. Мужики и бабы, стоявшие у амбаров, переглянулись, молча сговариваясь, кому черед просить дальше.
 Из толпы вышел худенький старичок в ветхом, заплатанном полушубке. Борода его скаталась и торчала клином, глаза, скрытые под опухшими больными веками, слезились. Это был Иван Топилкин, отец все еще находившегося в бегах Антона.
 Иван снял шапку, поклонился сначала Платону Юткину, с которым в детстве играл в бабки, потом Евдокиму.
 Захар, наблюдавший за всем этим, усмехнулся вслух:
 – Ты, Иван, ровно перед царями шапку ломаешь.
 Старик Топилкин не взглянул на Захара. Зато Евдоким и дед Платон недружелюбно покосились на него.
 – Ну, чего тебе, Иван, надо? – спросил Платон.
 – Муки бы, Платон Андреич. Совсем голодуха задавила.
 – Хлеба я тебе, Иван, не дам! – отрезал Евдоким, заслонив собой отца.
 – Почему, Евдоким Платоныч? Ай, думаешь, не отработаю? – забеспокоился Иван.
 – Сын твой Антоха обидел меня. В острог бы сукина сына за мельницу надо, да так уж я по доброте простил.
 – Я за сына не ответчик, Евдоким Платоныч! – взмолился Иван.
 – Одной породы! – будто отрубил Евдоким.
 – Что же мне, с голоду подыхать? Ты не даешь, Демьян Штычков не дает, купцы залог требовают, а какой с меня залог? Одно остается – гроб!
 Иван развел руками и взглянул на стоявших позади себя мужиков и баб, но все молчали: боялись за себя. Заступись – и пойдешь со двора с пустым мешком.
 Иван Топилкин опустился перед Платоном на колени, плаксиво забормотал:
 – Сжалься хоть ты, Платон Андреич!
 – Иди, иди, Иван, все равно не дам! – не слушая старика, проговорил Евдоким.
 Тут Захар Строгов не выдержал.
 – Встань, встань, дурак! – закричал он на Ивана и обратился к Евдокиму: – Ну, сват, креста на тебе нет, пошто измываешься над человеком? Ведь на смерть мужика толкаешь!
 Мужики и бабы оживились, кто-то из баб, прячась за спины соседей, сказал:
 – И впрямь кровопиец.
 Черные большие глаза Евдокима Юткина вспыхнули гневом. Он сердито окинул взглядом толпу и двинулся на Захара, размахивая большими руками.
 – Ты, сват, не хозяин здесь! Меня учить незачем! Как мне жить, я сам знаю!
 Захар рванулся вперед.
 – Ты, сват, не маши руками! Я не из пугливых, меня не застращаешь!
 Дед Платон, увидев, что между Евдокимом и Захаром завязывается ссора, что-то шепнул сыну на ухо, но это только подлило масла в огонь.
 Евдоким, свирепея, закричал исступленным голосом:
 – За гольтепу, сват, заступаешься? Ты, Захарка Строгов, сам гольтепа! Ты сам двадцать лет чужой хлеб ел.
 – Я не чужой ел! Свой! Заработанный! Ты чужой хлеб ешь! Чужой! Грабленый! – кричал Захар. От волнения и натуги, с какой он старался перекричать Юткина, у него на щеках проступил яркий румянец.
 Смуглое лицо Евдокима побелело. Кто-то из мужиков, наблюдавших за ссорой, не выдержав, крикнул:
 – Так его, дьявола ненасытного!
 Платон метался около Евдокима и Захара, уговаривая их прекратить ссору. Старик понимал, что возникла она не в урочный час: народ и без того роптал на Юткиных и Штычковых.
 Длинные языки болтали, будто кто-то опять грозится пустить им красного петуха. Всем еще был памятен поджог кладей, учиненный неизвестно кем несколько лет тому назад. Платон побаивался: а ну-ка и в самом деле удумает кто-нибудь повторить!
 На крик из дома прибежала Марфа. Не понимая, что происходит, она несколько секунд с испугом и удивлением смотрела на разгневанных Евдокима и Захара и вдруг заголосила, пытаясь хоть этим прекратить ссору.
 Но Захар и без того решил отступить. Все, что надо, он высказал прямо в глаза, с обычной для него резкостью. Он решительно направился к лошади, хотя дело, из-за которого он приехал в Волчьи Норы, осталось несделанным.
 – Пропадите вы пропадом и с хлебом вашим! Лучше с голоду сдохну, а кланяться вам не буду! – крикнул Захар.
 Платон и Марфа пытались остановить его, зазывали в дом, не советовали из-за пустяков мир терять, но Захар был неумолим.
 Он уехал, ни с кем не простившись.
  2
  Тоскливо и скучно было этой зимой на пасеке Строговых.
 Захар больше не ездил к сватам, не возвращался, как обычно, из Волчьих Нор навеселе и целыми днями возился у своих колод в подвале. Опасался старик: передохнут пчелы – тогда пасеке гибель, а надежда на землю плохая.
 Анна тоже больше не навещала родительский дом. Ехать мириться с матерью первой – гордость не позволяла. Со страхом думала она о том, что придется, может быть, продать лошадей. Тогда конец и ее хозяйству. Без лошадей, без семян пахоты не поднять.
 В доме все ходили хмурые, неразговорчивые, погруженные в свои невеселые думы. Будущее не сулило ничего хорошего.
 Даже дед Фишка потерял свою обычную жизнерадостность. Раза два еще по первой снежной пороше сходил он на охоту, да принес только одного тощего зайца и трех белок. Старик явно скучал по племяннику: брался за то, за другое, но бросал всякое начатое дело незаконченным и больше отлеживался на печи, о чем-то все думал, вздыхая и кряхтя.
 А Артемка, так тот всю душу вымотал у матери. Не успеет утром глаза продрать – и за свое:
 
– Ма-ам, чего же тятя-то опять не приехал?
 Анна не находила себе покоя.
 «Ехать в город, не ехать?» – в который раз спрашивала она себя и все ждала, что Матвей скоро вернется на пасеку. Смутная тревога за мужа, за семью, за будущее своего хозяйства не покидала ее.
 В один из воскресных дней в середине зимы она поехала в Волчьи Норы. Никаких особенных дел на селе у нее не было. Просто захотелось хоть на несколько часов вырваться из дому. Даже самой себе она не хотела признаться, что не могла больше томиться ожиданием, что погнало ее вдруг на село желание узнать, нет ли письма от Матвея. Староста мог передать письмо Юткиным, а те, при нынешних отношениях, и не подумают привезти его на пасеку.
 После сильных снегопадов и метелей ударил крепкий мороз. Рыжий, золотистой масти жеребчик резво бежал, играя селезенкой. Под монотонное поскрипыванье полозьев Анна в сотый раз передумывала всю свою жизнь. И в сотый раз приходила к одному и тому же безутешному выводу: нет, неудачно она вышла замуж за охотника. К крестьянскому хозяйству Матвея не привязать. И раньше-то больше в тайге пропадал, а теперь вот из города не вытянешь. Ни жена, ни дети, видать, не дороги. Даже писать перестал. И войны-то никакой нет. Так, поболтали люди, да и перестали.
 За полверсты до Волчьих Нор Анна остановила коня, подтянула подпругу, поправила чересседельник. Любила она похвалиться перед людьми хорошей упряжкой.
 С бугра хорошо было видно село: на задах дворов чернели ометы соломы и сена, в небе стояло облачко дыма, и ветерок наносил запах гари.
 Анне взгрустнулось. Она вспомнила, как раньше, еще до замужества, приходила вот на этот самый бугор с подругами на троицу, гуляла в зелени березок с венком на голове из весенних цветов. Где-то вот тут, в буераке, у журчащего холодного ручейка, волнуясь, Матвей обнял ее и неумело поцеловал в краешек губ. Анна так ярко представила это, что даже теперь, спустя много лет, ощутила в себе то волнение, которое поднял в ней тогда этот первый поцелуй Матвея.
 Резвой рысью жеребчик бежал к селу. Он точно понимал, чего от него хотела хозяйка, и, колесом выгнув шею, красиво перебирал ногами.
 В проулке, у въезда в Волчьи Норы, донеслись причитания какой-то бабы. Анна подумала:
 «Не к добру это».
 Ломким, рыдающим голосом баба причитала:
 – Ох, да матушка моя ро-одная! Да зачем ты меня спороди-и-ила!..
 «А, видно, Мишучиха умерла», – решила Анна, вспомнив хворавшую старуху, соседку Юткиных, и, чтобы не встречать похороны, остановилась в проулке. Однако на улице никто не показывался, а к причитающей бабе присоединились новые голоса. Какая-то молодка полуохрипшим голосом истошно взвизгивала:
 – Не пущу!.. Вась!.. Не пущу-у!..
 «Нет, это не по мертвому причитают», – поняла Анна и, охваченная тревогой, поспешно задергала вожжами.
 Выехав из проулка на широкую улицу, она увидела толпу народа, сгрудившуюся у подвод.
 – Это почему бабы ревут? – спросила Анна у проходящих парнишек.
 – Японца бить мужиков отправляют, – объяснил на ходу один шустрый мальчуган и, видимо удивленный тем, что Анна до сих пор не знает такой новости, сказал товарищу: – Ну и дура – будто с того света!..
 Анна подъехала к толпе и остановила лошадь. Из двора Никиты Пьянкова в обнимку вышли его сын Ермолай и Мартын Горбачев – старые сослуживцы Матвея. Поддерживаемые с обеих сторон женами, они пьяно орали.
 Эх, да зачем нас забрили в солдаты
Да гонят на Дальний Восток?
А ну, да причем же мы тут виноваты,
Коли вышли на лишний вершок?..
В другом конце кто-то затянул одиноко:
Прощай, родимая сторонка,
Прощай навеки, навсегда…
 – Настя! – кричал какой-то мужик в другом месте. – Лошака береги! Жеребец будет – картина! – И безнадежно добавил: – Эх, все сгинет!
 Скоро к толпе подошли поп, дьякон и Евдоким Юткин, исполнявший обязанности церковного старосты.
 Начался молебен. Надрывая глотку, дьякон провозглашал «здравие государю-императору Николаю Александровичу» и «победу христолюбивому воинству». Но трудно было перекричать толпу. Молебен никто не слушал.
 Через несколько минут, закончив службу, поп тыкал заиндевевший от мороза крест в губы плачущим, обезумевшим от горя солдаткам.
 – Кончай прощание, мужики! – крикнул староста Герасим Крутков, который должен был сопровождать мобилизованных в город.
 Снова начались причитания. Немало Анна прожила на белом свете, а подобного ни разу не слышала.
 Особенно дико, надсадно голосила жена Мартына Горбачева, Пелагея, обычно веселая, бойкая бабенка:
 – Мартынушко мой, да соколик ты мой ненаглядный, да на кого ж ты нас спокидаешь? Да чует мое сердце, да чует мое ретивое: вековать мне век одинешенькой, да только с малыми ребятками!
 Она опустила голову на плечо Мартыну, а он, будто не замечая ее, обнимал гармониста и громко выкрикивал:
 – Поехали! Поехали, Митрофан! На тот свет поехали!
 Отдельным кружком, в стороне от толпы, с батожками в руках стояли старики. Были тут известный зубоскал Петруха Минаков, по прозванию Царь Давид; дед Лыков, по-уличному просто Лычок; Кондрат Гуменнов, прозванный за высокий рост Полтора Кондрата; старый поселенец, начетчик Святого писания Григорий Сапун. Они смотрели на толпу, переговаривались, вспоминали былое. К ним подошел Евдоким Юткин, в волчьей дохе нараспашку и белых, украшенных красной росписью валенках.
 – Ну, что, старики, загоревали? – спросил он. – Война будет короткой. Отец Аполлинарий говорит, что не пройдет и двух недель, как враг будет посрамлен.
 – Тебе, Алдоха, чего горевать! – заговорил Кондрат Гуменнов. – Откупил сынов, оба у тебя дома. А погляди на других – кто работать-то станет? Весной, слышь, пахнет, а земелька – она работу любит.
 – К весне вернутся, – сказал Евдоким.
 – Да ты что, Алдоха, сорочьи яйца ел? «Вернутся», «вернутся»! Мы побольше твоего прожили, – загорячился дед Лычок. – Ее только начни, войну-то, она тебя, как трясина, до ушей затянет.
 – Еще, Евдоким Платоныч, в Писанин сказано… – вступился в разговор Григорий Сапун, но закончить свою мысль ему не удалось.
 Толпа с воем, плачем и стоном двинулась вперед, людская волна подхватила стариков и понесла по улице.
 Анна поехала вслед за толпой. В те короткие минуты, которые провела она среди провожающих, в душе ее произошли перемены. Давно ли думала она о Матвее со злобой, давно ли считала его причиной и виновником неудачно сложившейся жизни? Теперь все переменилось. Появись здесь в этот памятный час Матвей – она бросилась бы ему в ноги. Только теперь, увидев собственными глазами чужое, никакими силами неотвратимое горе, она поняла, как разумно поступил Матвей.
 «Нет, я супротивная, неблагодарная, негодная я», – думала Анна, возвращаясь к себе на пасеку.
 Чувство горячей любви к Матвею, которое она столько времени сдерживала, захватило ее, и она поняла, что нет ничего у нее в жизни дороже его.
 С этого дня она стала готовиться к поездке в город.
  3
  Накануне отъезда в город Анна поехала на ток за соломой. Хотелось ей все дела сделать по двору, чтобы Агафье осталось меньше хлопот. Сбрасывая вилами с копны пласты снега, она и не заметила, как подкатил на санях Демьян.
 – Бог в помощь! – крикнул тот издали.
 – Господи! Откуда ты? – оторвалась Анна от работы.
 – Не вы к нам – так мы к вам, – улыбнулся Демьян, соскакивая с саней.
 Он привязал лошадь к березке и подошел к Анне.
 – Я в городе был. Твоего мужика видел.
 – Брешешь?
 – Провалиться на этом месте!
 – Ну, как он? – Карие глаза Анны заблестели от волнения.
 «Сон-то мой в руку», – подумала она.
 Прошлой ночью ей снился сон: идет она будто по полям, кругом цветы, зелень, рожь колосится, медом пахнет. Вдруг слышит, собака лает. Остановилась она, ждет. Знает, что не может собака одна быть. Кто-то, значит, навстречу ей идет. Проходит минута, другая – нет никого. И собака затихла. Идет она дальше. Вдруг из-за куста на нее собака – прыг. Большая, пестрая, с телка ростом. Анна испугалась, присела, а собака обнюхала ее и давай лизать руки. Хвостом виляет, визжит, ласкается. Утром Анна рассказала об этом Агафье. Свекровь славилась умением разгадывать сны.
 – Это, милая моя, к вестям, – сказала она, выслушав Анну. – Вот посмотри: либо письмо от Матвея получишь, либо сам прискачет.
 Демьян заметил, какой интерес проявляет Анна к вестям, которые он привез, и нарочно не спешил рассказывать. Топтался на одном месте, посмеивался.
 – Ну, как он живет там? – торопила его Анна.
 – Живет неплохо. Не прячется, как ты, от людей.
 – На то он и город. Там никуда от людей не спрячешься, – спокойно проговорила Анна, не понимая намеков Демьяна. – Ну, а ты, Дема, с ним разговаривал?
 – Где там! Он делами был занят, – с усмешкой ответил Демьян.
 – Что он, арестантов гнал?
 – Во-во! Угадала! Только не арестантов, а одну арестанточку. Ничего себе бабочка!
 Демьян захохотал, ноздри его измятого носа дрожали.
 Анна, недоумевая, пожала плечами.
 – Ну, и брехун ты, а я и в самом деле поверила.
 Демьян стал серьезен.
 – Не веришь? Тогда слушай, все до капельки обскажу! – И он, не дожидаясь ее ответа, принялся рассказывать: – Еду я по городу, вижу – Матюха идет. Придержал я коня и еду с ним почти рядом. Идет он с какой-то молодкой и до того с ней любезничает, просто удержу нет. А она привалилась к нему и все в лицо ему заглядывает. Вот лопни глаза мои, если хоть каплю соврал!
 – Побожись!
 – Истинный Христос! – Демьян перекрестился.
 Помутился белый свет в глазах Анны. Плотно сжала она губы, а руки бессильно повисли, как неживые.
 Демьян понял, что своим рассказом он сразил Анну, и принялся с горячностью убеждать ее:
 – Эх, Нюра, не я ли тебе говорил, что Матюха давным-давно и думать о тебе перестал? Брось ты его! Не жди. Затянула его навек городская жизнь. Я отца Аполлинария задарю, он похлопочет перед архиереем да повенчает нас. Заживем с тобой – ох, как! Буду на руках носить. У меня ведь всего полно. Семь кладей с третьего года, мельница, маслобойка. Да что говорить, сама знаешь. Хозяйкой была бы! А у Строговых, вот видишь, гнешь спину, а не уродись хлеб – и живи с пустым брюхом. Может, тебе ребятишки сумленье наводят? Не беда! В большом хозяйстве и им дело найдется.
 Анна отступила от него на полшага и, глядя куда-то в сторону, сказала отчетливо и резко:
 – Уйди, Дема. Уйди, Христа ради! Лихо мне. Уходи!
 Демьян отошел к широкому пню, сел, не спуская глаз с Анны. Она повернулась к нему спиной, сразу как-то сжавшись. Широкие, ладные плечи ее перекосились, крепкая спина потеряла стройность.
 Большими глазами с синеватым отливом на Демьяна и Анну смотрел рыжий жеребчик.
 – Ну, прощай, Дема, мне домой пора. Обрадовал ты меня, – вдруг повернувшись к Демьяну, сказала Анна и, бросившись в сани, хлестнула вожжами коня.
 Жеребчик от неожиданного удара взбрыкнул ногами, обдавая Демьяна снежной пылью, и рванулся вперед. Когда Демьян протер глаза, сани уже неслись по дороге к пасеке.
  4
  К весне война не кончилась. Евдоким Юткин, кричавший о скорой победе, умолк.
 Приближалась пахотная пора. Весна стояла теплая, солнечная. Казалось, природа хотела сторицей вознаградить людей за все беды, причиненные им в прошлогоднее ненастное лето. Но награда запоздала: большинству волченорских крестьян пахать было не на чем, а сеять нечего. Зато Юткины, Штычковы, Крутковы за гроши, за подачки хлебом в голодную зиму забрали у солдаток, да и у многих других крестьян, кто победнее, почти всю землю и готовились на весну и лето подрядить на поденщину половину села. У этих недостатка в семенах не было. На полях у них стояли необмолоченные клади, сложенные еще в страду позапрошлого года.
 Анна долго не могла прийти в себя после того потрясения, какое она испытала при известии, принесенном Демьяном из города. Свое горе, однако, старалась скрывать от домашних, а к весне и совсем успокоилась. Кто его знает: мог и обознаться Демьян, мог и солгать, – от него станет. Да и что за беда, если Матвей прошелся по улице с какой-то знакомой женщиной под ручку, – в городе, почитай, все молодые люди так ходят. Одно ей было совершенно ясно: что бы ни случилось в будущем – надо крепче держаться за землю, не щадя сил и здоровья хлопотать вокруг своего хозяйства.
 Понимала Анна, что война к добру не приведет. У народа поубавится и посева и скота. Весь крестьянский достаток приуменьшится не в один раз. Много ли бабы да старики нахозяйствуют? И чем больше Анна думала об этом, тем сильнее хотелось ей выйти победительницей из этой беды. Разве не хватит у нее сил справиться с пахотой, севом, уборкой? Она могла бы удивить народ своим рвением и хваткой, а главное – показать Матвею, чего она стоит в хозяйстве. Скот ей удалось сохранить. Вот только бы семян достать!
 Решение напрашивалось само собою: выпросить семян не у отца (свекор строго-настрого пригрозил, чтоб и не думала об этом), а у Демьяна Штычкова. Анна была почти уверена, что Штычков не откажет.
 В первое же воскресенье, думая застать Демьяна дома, Анна выехала в Волчьи Норы, прихватив с собою четыре мешка.
 Демьяна дома не оказалось, – за несколько дней до этого он на трех телегах повез продавать в город хлеб.
 «Вот у хороших-то хозяев как, – с завистью подумала Анна, когда услышала об этом. – Их никакой войной не вышибешь из колеи».
 Ей не хотелось возвращаться на пасеку с пустыми мешками, и она решила дождаться Демьяна в Волчьих Норах.
 В сумерках сидела она с женами братьев, судачила о своих бабьих делах. Вдруг вбежал Дениска.
 – Ермолая Пьянкова убили! – крикнул он с порога.
 Анна вздрогнула. Сразу вспомнились проводы: Ермолай Пьянков идет в обнимку с Мартыном Горбачевым, их поддерживают жены – Устинья и Пелагея. Бабы плачут, припадают к мужьям на плечи, а мужья орут:
 А ну, да при чем же мы здесь виноваты,
 Коли вышли на лишний вершок?..
 – Ты откуда знаешь? – спросила Анна брата.
 – Из волости пакет привезли. Народ к Пьянковым со всего села бежит.
 Анна что-то еще хотела спросить у Дениски, но тому не терпелось, он бросился к двери – и на улицу.
 – Пошли, бабы, сами узнаем! – заторопилась Анна.
 В избенке Пьянковых было полно народу. Мать Ермолая сидела на кровати и тихо плакала. Устинья стояла у окна, закрыв лицо фартуком. С полатей непонимающими глазами смотрели два мальчика-погодка. Сердцем они чувствовали, что с их тятькой стряслась большая беда.
 За столом, под божницей, сидел сельский староста Герасим Крутков. В руках он держал бумажку, а на столе лежал бережно разорванный пакет.
 – Да ты погоди, Устинья, голосить-то, я еще не дочитал, – говорил староста рыдающей жене Ермолая.
 Устинья подавила рыдания и приподняла голову.
 – Эй, бабы, тихо! Буду читать дальше! – прикрикнул староста на баб, собиравшихся заголосить.
 – Читай сначала, – попросил кто-то из вновь вошедших в избу.
 И Герасим торжественно начал:
 – «Настоящим сообщаю, что рядовой Ермолай Никитович Пьянков убит в бою с японцами. Ермолай Пьянков пал смертью храбрых за царя и отечество и похоронен вместе с другими сынами великого русского отечества, погибшими в первом бою, с воинскими почестями. Согласно приказу его высокоблагородия полковника Успенского, при сем прилагаю один рубль шестьдесят копеек содержания рядового Пьянкова за последний месяц для вручения семье покойного.
 Командир батальона подполковник И в а н ц е в.
 Действующая армия. Маньчжурия».
 Едва Герасим кончил читать, как изба наполнилась рыданиями, Бабы и ребятишки заголосили, закричали. Мужики насупились, опустили головы, пряча глаза.
 Когда причитания несколько стихли, Герасим Крутков выложил на стол деньги, присланные из полка.
 
– Ну, хватит, Устинья, что ж попусту плакать! Ермолая теперь все равно не вернешь, – уговаривал вдову староста, – пересчитай-ка вот деньги-то.
 Устинья взяла у него серебряные монеты, посмотрела на них с болью, исказившей лицо, и вдруг бросила деньги в лицо старосте.
 – Дешево купили! Отдайте Ермоху! Отца ребятенкам отдайте! – Она упала на пол, задыхаясь от рыданий.
 Испуганные бабы засуетились, не зная, что делать. Анна схватила ведро и стала брызгать водой на лицо Устинье.
 – Мужики, прошу выйти из избы! – обратился Герасим Крутков к односельчанам.
 Люди потянулись к двери, а потом на улицу.
 Дед Лычок, собрав вокруг себя стариков, рассуждал, помахивая перед своими «годками» искривленным указательным пальцем:
 – Нет, нет, ребята, круто взял молодой царь. Гляди-ко, давно ли править начал, а япошку какого-то раздразнил. Ну, леший бы с ним, да мужику это кровь. Переведет народ, ей-богу!
 – Царю-то тебя бы надо спросить, дед Григорий! – подшутил кто-то из молодых мужиков.
 – А что ты думаешь, сробел бы? – загорелся дед Лычок. – Я, милый мой, на действительной каждый день с генералом виделся. К его конюшням был за главного приставлен, а квартира его тут же напротив находилась.
 Разошлись в потемках. В избе остались родные Устиньи, некоторые жены солдат, сослуживцев Ермолая, и Анна.
 Устинья очнулась и сидела за столом безмолвно, опустив голову. Анна кормила ребятишек, старалась заговорить с бабами, отвлечь их от тяжких дум, но бабы молчали, концами платков вытирая глаза.
 Ермолая Пьянкова оплакивало все село. Это была первая весточка с фронта. Завтра могла прийти вторая, третья, четвертая – кто знает, сколько война унесет человеческих жизней!
 Анна плакала вместе со всеми. Ей пока не угрожала опасность остаться вдовой, но бабье горе не было для нее чужим.
  5
  Демьян вернулся с богатой прибылью. В городе он накупил хомутов, шлей и на удивление всему селу вез новенькую поблескивавшую зеленым лаком сеялку.
 Приехал вечером, а утром следующего дня пришел к Юткиным похвалиться своими покупками.
 Анна, улучив подходящую минуту, шепнула Демьяну:
 – Под кручей ждать буду!
 И тут же, на виду у Демьяна, оделась и вышла.
 День был будний, и никто не видел, как торопливо спустилась она под кручу и по зыбкому, не высохшему после вешнего половодья песку пробежала на остров, к высоким тополям. Тут она остановилась, поправила платок на голове.
 Демьян не заставил себя долго ждать. Анна увидела его, когда он еще спускался с кручи. В широком картузе, в броднях, в длинном зипуне без опояски, широколицый и низкий, он показался ей безобразным. Невольно сравнивая его с Матвеем, она подумала:
 «О господи, и такой урод мог быть моим мужем!»
 – Ну, здравствуй, здравствуй, Евдокимовна! – сказал, подходя, Демьян гнусавым, дрожащим от волнения голосом.
 Анна стояла, привалившись плечом к тополю.
 Демьян обнял ее, и хотя он был в эту минуту невыносимо противен ей, она не оттолкнула его.
 – У меня к тебе, Дема, дело есть, – заговорила Анна. – Я ведь еще позавчера приехала, да разве тебя дома застанешь. Все по хозяйству радеешь.
 Демьян принял это как похвалу и заулыбался.
 – Ты семян мне дашь, Дема? Мешка три-четыре. Из первого обмолота верну, – заторопилась Анна и смущенно опустила голову, скрывая краску, выступившую на лице.
 В родительском доме она часто видела мужиков и баб, приходивших к ее отцу просить выручки. Она видела их в покорном поклоне, без шапок. Но никогда она не думала: легко ли им, этим просящим людям?
 – Семян? – к чему-то переспросил Демьян. – Семян дам, семена еще есть. Триста пудовок роздал людям, а три куля для тебя уж как-нибудь найду. Ну, пойдем, пойдем скорее. – Он подхватил ее под руку и стал увлекать в глубь острова, в черемушник.
 Анна шагнула за ним и остановилась. Вдруг поняла: «За семена купить хочет».
 Жизнь стала какой-то мучительной, постылой. Почему-то вспомнилось вчерашнее: бабы, плач, слезы, безутешная боль. И оттого все происходящее теперь стало страшным и ненавистным. Захотелось оттолкнуть Демьяна, плюнуть в его гнусную рожу. Сдержалась с трудом.
 – Ты куда меня тащишь? – спросила она его недружелюбно.
 – Туда, – неопределенно мотнул головой Демьян.
 – Постыдись, Дема! Ты совсем одурел!
 Анна повернулась и хотела уйти, но он грубо схватил ее за руку и потянул за собой.
 К ее счастью, совсем вблизи от них раздались голоса ребятишек. Демьян отпустил руку Анны.
 – Черти их тут носят, – недовольно прогнусавил он.
 – Когда же, Дема, дашь семена-то? Тороплюсь я, – проговорила Анна, вытирая уголком платка зардевшееся лицо.
 – Завтра утром возьмешь. Работникам велю приготовить. А сегодня, как стемнеет, тут ждать тебя буду. Придешь?
 «Завтра утром возьмешь», – Анну это резнуло как ножом.
 С острова она возвращалась подавленная. В груди клокотала злоба на Демьяна и обида на жизнь, которая обернулась лихом.
 Чувствуя, что ей не удержаться от слез, она не пошла в дом, а забралась на сеновал и там дала волю слезам.
 На сеновале и нашла ее мать.
 Анна не стала скрывать своего горя.
 – Сеять, мама, нечем.
 Эти слова объяснили все.
 Марфа задумалась.
 – Ты погоди, дочка, умирать-то раньше времени, – опускаясь на сено, проговорила Марфа. – После обеда отец с дедом на мельницу собираются. Пусть их леший унесет, тогда я насыплю тебе три куля ржи – и езжай скорей с богом. Да смотри молчи, а то греха не оберешься. Отец дюже на свата Захара сердит.
 Анна относилась к матери сдержанно, с холодком и, бывало, частенько с нею ругалась, но тут она обняла ее и прошептала:
 – Спасибо тебе, мама. Хоть ты меня жалеешь.
 На следующий день Захар и Анна с Артемкой и Максимкой поехали в город: Захар – упросить Кузьмина подождать с долгом, Анна – повидаться с мужем.
 Пробыла Анна в городе всего неделю, но вернулась домой радостная, бодрая и, не медля ни одного дня, принялась за полевые работы.
  6
  В самый разгар пахоты Демьян Штычков поехал на поля, чтобы проверить работу своих батраков и поденщиков.
 В логу, неподалеку от его шалаша, лошадь всхрапнула и остановилась. Демьян ехал лежа. Он дернул вожжи, но лошадь стояла. Послышался шорох. Кто-то подходил к телеге. Демьян приподнялся, и капельки холодного пота выступили у него на лбу: сбоку дороги с осиновыми стяжками в руках стояли Парфен, Силантий и Савелий Бакулины, братья Ксюхи Бакулиной, батрачки Штычковых.
 Рослые бородатые силачи Бакулины давно собирались посчитаться с Демьяном.
 Весной Ксюха забеременела от хозяина. Когда она сказала Демьяну об этом, он повалил ее на пол и стал коленом давить живот. Ксюха вырвалась, убежала и с тех пор в доме у Штычковых не появлялась.
 Бакулины отправили Ксюху в другую деревню, к старшей сестре, и она жила там, прячась от позора.
 Демьян первые дни тревожился, а потом решил, что все обошлось.
 И вдруг – вот тебе на, бакулинские бородачи! «Ускакать бы», – подумал Демьян, но было поздно. Братья Бакулины стояли у телеги, не спуская с плеч осиновых стяжков. Старший, Парфен, поздоровался с Демьяном, приподняв картуз.
 – Не в хорошем месте встретились, Демьян Минеич, – сказал он, – не прогневайся, сам виноват. Опозорил ты нас перед всем миром.
 Демьян, боязливо посматривая на братьев, пожал плечами.
 – Сама, слышь, Парфен, на шею вешалась, – проговорил он робко.
 – Сама? Это как же? – закричал Силантий.
 Старший успокоил его:
 – Погоди, Силантий, не горячись. Мы ведь все, Демьян Минеич, знаем. Одним словом, нас не обманешь.
 Демьян попробовал отговориться:
 – Ей-богу, Парфен, сама лезла… Я отбивался, а она лезла…
 Парфен усмехнулся.
 – Ты что, Демьян Минеич, думаешь, мы трехлетние?
 – Да что тут разговаривать! Бей его!
 К телеге с поднятым стяжком подбежал младший брат, Савелий, стоявший у куста за дорогой. Демьян закричал, подымая руки, защищаясь ими от стяжков:
 – Погоди, мужики!
 Савелий придержал стяжок, Парфен и Силантий отступили немного в сторону.
 – Вы тут бить меня собираетесь, а за что? – скороговоркой загнусавил Демьян. – Верно, от меня Ксюха забрюхатила, ну так я рази отказываюсь? Я ее даже венчаться звал. Не пошла. Сама не захотела.
 – Венчаться? – переспросили братья.
 Демьян нерешительно кивнул головой.
 – Не обманываешь? – спросил Парфен.
 Демьян опять кивнул головой.
 – Чистая правда.
 Братья переглянулись.
 – Коли так, – сказал Парфен, – заворачивай, Демьян Минеич, поедем в село на запой.
 Демьян покорился, кряхтя и морщась, как от боли, полез на телегу.
 Со свадьбой пришлось торопиться. Венчались в будний день: не хотелось с этаким позором лезть в церковь в праздник, на народ. Но любопытных набилось в церковь невпроворот. Некоторые, прослышав о свадьбе, приехали с полей.
 Во время венчания в церкви стоял шум. По углам шептались, посмеивались:
 – А что, добро! Знай гуляй себе на здоровье! Сегодня свадьба, завтра крестины!
 От стыда Ксюха стояла под венцом белее стены. Жених тяжело вздыхал, по лицу его текли струйки пота.
  Недели через три после возвращения из города Анне захотелось соленого, а немного времени спустя ее стало тошнить. Поделившись со свекровью своими предположениями, она поехала в Волчьи Норы, собираясь послать оттуда письмо Матвею.
 Дом Юткиных напоминал лазарет. На ящике, охая, лежал дед Платон. На кровати, уткнувшись в подушку, стонал Евдоким, возле него на табурете стояла большая деревянная чашка с кислой капустой. Марфа мочила в холодной воде холщовые полотенца. В доме стоял крутой запах винного перегара.
 Анна не удивилась: эта картина была знакома ей с детства.
 – Где они так нализались? – спросила она у матери.
 – На свадьбе.
 – На какой свадьбе?
 – Ох, господи, да неужели не знаешь? Демка Штычков женился.
 – На ком?
 – На Ксюхе Бакулиной.
 – Он что, сдурел? Страда на дворе. Ай потерпеть нельзя?
 – Да он обгулял ее, где ж тут терпеть?
 Марфа рассказала дочери все, что знала от баб. Анна слушала, и краска стыда все больше заливала ее лицо. Она ничего не чувствовала больше к Демьяну, ничего, кроме омерзения.
 Вечером Анна сходила к дьячку. Под ее диктовку он исписал мелким, бисерным почерком два листочка бумаги.
 Анна коротко сообщала мужу о своей беременности, подробно рассказывала о том, как справилась с пахотой и севом, и в самом конце письма, зная, как это важно для Матвея, упомянула о женитьбе Демьяна Штычкова.
  ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  1
  Однажды к Матвею Строгову нагрянул нежданный гость – Антон Топилкин.
 Бывший волченорский пастух выглядел настоящим бродягой. О нем Матвей ничего не слышал с тех пор, как тот, изрубив большое колесо на мельнице Штычковых и Юткиных, бесследно скрылся из родного села.
 Матвей обрадовался гостю. В молодости они вместе ходили по вечеркам, а в солдатах служили в одной роте.
 – Ты откуда, служба? Как нашел-то меня? – спросил Матвей.
 – Земля слухами полнится, – засмеялся Антон. – Мужиков волченорских встретил на базаре, вот и пошел к тебе. От зимы лета ищу. Покорми, служба, третий день маковой росинки во рту не было. В ночлежке живу. Ну, а ты как? Давно это нацепил? – кивнул он на Матвееву форму. – Сам али поневоле пошел?
 Матвей сбегал на кухню за кипятком, достал из-за форточки остатки колбасы, нарезал хлеба, наколол сахару и пригласил гостя за стол.
 Заговорили.
 Антон проклинал свою жизнь. Когда он вернулся с заработков из соседней деревни и отец рассказал ему, что Демьян Штычков, отобрав за долги весь хлеб, принудил Топилкиных идти просить милостыню, у него кровь закипела от лютой злости. Понял он тогда, что пришла пора посчитаться с Демьяном.
 В сердце все еще жила обида за Устиньку, за ее горькую жизнь в доме Штычковых, за ее страшную смерть. Не соблазни Демьян своим богатством да посулами хорошей жизни Устиньку – может быть, жил бы теперь Антон Топилкин в Волчьих Норах с женой и детьми, не рыскал бы по белу свету горемычным бродягой.
 Жестокую расправу собирался учинить Антон над Демьяном. В тот вечер, когда ему удалось изрубить мельничное колесо, хотел он пробраться лесом на поля к Штычковым и пустить красного петуха в Демьяновы клади. Если бы удалось это, несдобровал бы и Демьянов крестовый дом в Волчьих Норах.
 Но все обернулось иначе.
 Слушая Антона, Матвей смотрел на него и дивился. Как не похож он был на прежнего запевалу первой роты, веселого балагура и скомороха, забавлявшего солдат в часы досуга своими шутейными представлениями! Вспомнилось, как еще в Волчьих Норах пастух Антон забавлял все село. «Слышь, Антон, изобрази Соловья-разбойника», – просили его, бывало, ребятишки, и он начинал свистеть так, что люди бросали работу и сбегались слушать его. Особенно ловко изображал Антон сельского дурачка Андрюху Клинка. Он копировал дурака с такой точностью, что старики, наблюдавшие его игру, говаривали: «Тебя, Антоха, к царю бы шутом. Уморил бы того со смеху».
 Теперь перед Матвеем сидел человек, раздавленный жизнью, – оборванный, испитой, с морщинами на лице и тоскливыми глазами.
 – Где же ты пропадал все это время, Антон?
 – Летом батрачил, осенью поступил кочегаром на спичечную фабрику, во время забастовки попал в каталажку. Вышел, а тут война началась, мобилизация. Думал сначала: пойду на войну, все равно подыхать. А как вспомнил, чем меня в родном селе встретили, когда пришел из солдатчины, – плюнул и не пошел. За какую такую землю я должен кровь свою проливать, раз у меня последний кусок отняли? А потом уж никуда и на работу-то нельзя было поступить. Ведь хорошо еще к воинскому начальнику пошлют да на фронт отправят, а то и засудить могут. Ну вот, так-то и докатился до ночлежки…
 Матвей задумался: как помочь другу, чем? «Хорошо бы ему тоже надзирателем устроиться, – шевелилась в голове мысль, – сразу со всеми бедами бы разделался: сыт, одет и суда за уклонение от мобилизации можно не опасаться. Да ведь разве примут такого? – Матвей взглянул на рванину, в которую был одет Антон, и тотчас отбросил эту мысль: – Нет, не примут».
 Так ничего и не придумав, он предложил:
 – Живи, Антоха, пока у меня. Комната большая. Передохнешь, приведешь себя в порядок, а там посмотрим, что делать…
 Скоро Матвею представился случай выручить товарища из беды.
 Начальнику тюрьмы прислали нового помощника. От конторских писарей надзирателям скоро стало известно, что крупный чиновник в столице, статский советник Елисеев, прибыл в Сибирь на исправление: не то с женщинами промотал, не то проиграл в карты крупную сумму казенных денег. Беляев, предполагая, что новый помощник будет выслуживаться и введет более строгий режим, посоветовал Матвею присмотреться к Елисееву и разузнать: что за птица?
 Матвей зачастил в контору. Там всегда можно было услышать какую-нибудь новость. Чиновники охотно выбалтывали все, что касалось начальства.
 Однажды Матвею посчастливилось. Как только он перешагнул порог конторы, его позвали к начальнику тюрьмы. Матвей вошел в кабинет. Рядом с начальником стоял высокий лысый мужчина.
 – Вот, Венедикт Андреевич, – сказал начальник лысому человеку, – это надзиратель Строгов, из барака политических.
 – Прекрасно! Будем знакомы, – развязно проговорил лысый.
 «Э, да это новый помощник», – догадался Матвей и с любопытством осмотрел Елисеева.
 – Есть, Строгов, дело к тебе, – обратился начальник к Матвею. – Господин Елисеев большой ценитель памятников старины и набожный человек. В нашем городе он впервые. Покажи ему собор, Воскресенскую церковь. Кстати, и вечерни скоро начнутся… А теперь поди скажи кучеру, пусть подаст лошадь к воротам.
 
Через несколько минут Матвей сидел в пролетке рядом с помощником начальника. Изредка Елисеев задавал вопросы:
 – Где здесь лучший ресторан?
 – В гостинице «Европа».
 – А где театр?
 – На Ямской, за мостом.
 – Простите, а на какой улице находятся милые заведения?
 – Какие?
 – Милые.
 – Не знаю таких.
 – Ах, какой вы! В таком случае расшифрую: дома терпимости.
 – А-а! Говорят, есть, а где – не могу знать.
 – Как же, дорогой мой, вы не знаете? – удивился Елисеев. – Такой молодой, красивый мужчина…
 Первую остановку сделали у нового собора. Серой громадой собор высился на широкой площади, окруженной тополями.
 На вечерню народу собралось мало. Тускло горели свечи. В полумраке, освещаемая десятком свечей, ярко блестела золотая, усыпанная драгоценными камнями риза большой иконы Казанской богоматери. Перед чудотворной иконой, составлявшей главную достопримечательность собора, стояла молодая женщина в длинном белом платье с осиной талией.
 Немного отойдя от дверей, Елисеев вдруг остановился, с удивительной быстротой втиснул монокль в орбиту глаза и зашептал:
 – Что за прелесть! Чья такая, не знаете?
 – Это Казанская.
 – Недурна, черт возьми! И, должно быть, богатая?
 – Самая богатая в городе. Золотопромышленник тут один все старается…
 – А-а, понятно! Содержанка, значит.
 – Вы о ком?
 – Да вот об этой дамочке.
 – А я – об иконе.
 – А ну вас! – отмахнулся Елисеев и повернулся к дверям.
 Из нового собора Матвей повез своего начальника в старый, из старого хотел везти в Воскресенскую церковь, но Елисеев этому решительно воспротивился:
 – Хватит! Помолились – теперь к девочкам.
 Не доходя до ворот ограды, он остановился и обратился к Матвею:
 – Я понимаю, вас смущает этот тюремный кучер. Так я его отпущу. Возьмем извозца, и тогда вы мне покажете все злачные места, не правда ли?
 Матвея осенила счастливая мысль.
 – Правду говорю, ваше высокоблагородие, – ответил он Елисееву почтительно, – не знаю таких мест. Деревенский я. А вот приятель у меня есть, так тот по всем притонам и ночлежкам прошел.
 – Из воров, значит?
 – Нет, что вы! Честнейший парень и смирный, курицу не обидит. Нужда заставила. Мы с ним из одной деревни.
 – Где он, этот ваш приятель?
 – Да вместе мы живем, в одной комнате.
 – Тогда вот что, – сказал Елисеев, – вы подвезите меня к ресторану «Европа», а сами тем временем, пока я ужинаю, поедете к себе на квартиру. Пусть этот ваш приятель… как его зовут?
 – Антон Топилкин.
 – Пусть сейчас же приезжает к ресторану, лошадей отпустит, а меня подождет в подъезде.
 Матвей замялся, стоя в нерешительности.
 – Что, заплатить надо? – спросил Елисеев. – Скажите ему, за этим дело не станет.
 – Нет, не то. Одежонка-то у него, видите ли… Вот если бы вы разрешили переодеть его в мою форму? Мне сегодня на дежурство не идти…
 – Разрешаю, – бросил Елисеев и направился к пролетке.
 Антон Топилкин надел в этот вечер надзирательскую форму, и она осталась на нем. На другой день его приняли на службу в тюрьму: Елисеев назначил его на первую же вакантную должность – постовым на вышке.
 Ночью Матвей рассказал Беляеву о своей проделке, и они от души посмеялись.
  2
  Через месяц после этой истории на квартире подпольщика Федора Соколовского состоялся важный разговор.
 – Моему другу, – говорил Соколовский, – грозит каторга. Хочется мне ему побег устроить, да не хочется вас подводить, товарищ Матвей. Скажите, у вас нет знакомых из внешней охраны тюрьмы?
 – Как же, есть.
 – Кто?
 – Вышковый надзиратель Антон Топилкин.
 – Верный человек?
 – Верней некуда.
 – Давно его знаете?
 – Росли вместе.
 – А почему он пошел на службу в тюрьму?
 Матвей коротко рассказал о жизни Антона.
 – Он знает о том, что вы связаны со мной и Беляевым?
 Матвей смутился.
 – Был разговор.
 – Ну?
 – А он так сказал: «С этими людьми, говорит, что за новую жизнь стоят, я еще во время забастовки на спичечной фабрике пошел, за то и в каталажке очутился».
 – Приведите его с собой, Строгов. Но смотрите, все на вашей совести.
 – Не беспокойтесь. За этого головой ручаюсь.
  Однажды Матвей спросил друга:
 – Ты не забыл, Антон, где Соколовский квартирует?
 – Припоминаю.
 – Найдешь один?
 – Найду.
 – Ну, раз найдешь, зайди сегодня к нему вечером. Он ждать тебя будет.
 – Меня? – удивился Антон.
 Уже больше двух месяцев Антон не видел Соколовского, и ему казалось, что тот позабыл о нем.
 Вечером Антон сходил к Соколовскому, а потом зачастил в рабочий станционный поселок. Матвей не расспрашивал Антона, зачем он ходит на станцию. Друзья не то что не доверяли друг другу, но берегли свои тайны и без нужды не открывали их.
 Однако по тому, как Антон, возвратившись со станции, бережно прятал в постель какие-то тонкие книжечки и возбужденно говорил о жизни, Матвей догадывался, что его друг посещает рабочий кружок.
 А некоторое время спустя Антон и сам сознался в этом Матвею.
 Вечером сидели они за чаем. Матвей не отрывался от брошюрки, которую во время ночного дежурства надо было передать Беляеву. Антон взглянул на будильник, висевший на гвоздике, бросил курить и, обжигаясь, торопливо стал пить чай.
 – Торопишься? – чуть насмешливо обратился к нему Матвей.
 – К девяти надо быть, – озабоченно проговорил Антон.
 Он понял, что Матвей догадывается, куда он ходит.
 – Поди из студентов кто-нибудь к вам приставлен? – поинтересовался Матвей.
 – Нет. Из своих, – ответил Антон и, отхлебнув из чашки чай, добавил: – Станционный. Говорят, будто кузнец. А кто его знает? Ну, слышь, и знаток!
 – Чурбана на такое дело не поставят, – заметил Матвей и, поглядывая на товарища, с улыбкой спросил: – Ну, а ты-то как, Антоха, – разумеешь немного?
 – Прозреваю, – рассмеялся Антон.
 – Ну-ну, давай. Я уж давно с Тарасом Семенычем эту науку прохожу. Да и читаю, как видишь, немало.
 Антон вскочил и стал одеваться. Матвей глядел на него и улыбался хорошей, дружеской улыбкой.
 – Ты чего щеришься? – не выдержав, спросил Антон.
 – Чудно мне над тобой, черт рыжий.
 – Что я, шут, что ли?
 – Нет. Не шут. Переменился ты. На глазах переменился. Гляжу и не узнаю тебя.
  3
  В середине сентября нахлынули на Сибирь с просторов Ледовитого океана холодные северные ветры. Небо помрачнело, и зарядил до самых заморозков мелкий, сеющий дождь.
 Начальник тюрьмы Аукенберг, уроженец юга России, не переносил сибирской осени. Ежегодно в первых числах октября он уезжал в Одессу, к берегам благодатного Черного моря… В эту осень все дела по управлению тюрьмой начальник на время своего отпуска возложил на своего помощника Елисеева.
 В тюрьме к Елисееву относились с почтением. Как-никак статский советник, пройдоха, в самом Петербурге связи имеет.
 Даже старший надзиратель Дронов – гроза всей тюрьмы, переслуживший уже добрый десяток начальников, – и тот как-то притих, боясь вызвать чем-либо недовольство Елисеева. Все служащие тюрьмы, да и арестанты, были уверены, что первый помощник, оставшись за начальника, непременно станет вводить в тюрьме новые порядки, проявит особое усердие к службе и будет очень строг с подчиненными.
 Но прошло несколько дней, и все, начиная со второго помощника начальника тюрьмы до последнего арестанта, увидели совершенно обратное.
 Елисеев к служебным делам не проявлял никакого интереса. Ночи он проводил в ресторанах, у знакомых за карточным столом, а днем спал. Другие помощники начальника тоже не отличались большим радением к службе.
 Прошла неделя после отъезда Аукенберга, и весь тюремный режим, над введением которого он столько трудился, начал расползаться, как старая, изношенная арестантская куртка. Оживленная, шумная жизнь в камерах затягивалась далеко за полночь. В конторе появились десятки просителей, легко получавших свидания с арестантами. Особенно много нахлынуло «невест» к политическим. Елисеев изредка появлялся в конторе и, не желая обременять себя серьезными занятиями, без разбору удовлетворял просьбы всех посетителей.
 В эту пору как раз Соколовский через Матвея переправил Беляеву важные материалы о расколе на Втором съезде Российской социал-демократической рабочей партии.
 Минуя сотни самых разнообразных преград, транспорт с партийной литературой, отправленной из Женевы, благополучно дошел до Сибири. Глубоко законспирированные революционные кружки принялись изучать и осмысливать суть происходящих событий.
 В недрах революционного движения началась та великая размежевка, огромное значение которой выяснилось только многие годы спустя.
 Три ночи Тарас Семенович Беляев не подходил к волчку, вчитываясь еще и еще раз в брошюры, листовки и письма, присланные Соколовским. В четвертую ночь условным стуком в дверь Беляев подозвал Матвея к себе.
 В камере было совершенно темно.
 Шепотом Тарас Семенович поздоровался с Матвеем, протянув из темноты свою руку. Матвей крепко пожал ее и усмехнулся: казалось, что руку подает дверь.
 Беляев спросил:
 – Верно, что начальник уехал в отпуск?
 – Верно.
 – Елисеев замещает?
 – Он.
 – Пьянствует?
 – Напропалую. Сегодня вовсе в конторе не был.
 – Ну и пусть пьет себе на здоровье, – сказал Беляев, наверное, улыбнувшись. По голосу чувствовалось, что шутит.
 – А ты как знаешь? – спросил Матвей.
 – По беспроволочному телеграфу, – ответил Беляев опять с шутливой ноткой в голосе. – Рушится режим Аукенберга? – помолчав немного, спросил он.
 – Падает, – ответил Матвей. – Никому ни до чего дела нет. Один Дронов еще суетится.
 – Выслуживается?
 – Всех надзирателей запалил. Одного меня боится. Я ему пригрозил: «Будешь вязаться – зашибу». Стороной обходит.
 Оба засмеялись, сдерживаясь, чтобы не захохотать громко.
 – Табачку, Захарыч, не отсыплешь?
 – Возьми. Вечером восьмушку купил. Не распочал еще. – Матвей вытащил из кармана табак и просунул руку в волчок, в темноту.
 – Вот хорошо! Курю запоем. Сроду так не курил.
 – Что так?
 – На душе неспокойно.
 – По семье тоскуешь?
 – К этому привык. Еще заботы есть.
 Матвею очень хотелось спросить: какие? Но он промолчал, счел это неудобным, зная, что есть тайны, о которых Беляев говорить никому не станет.
 Но Беляев заговорил сам.
 Надо организовать собрание социал-демократов. Кроме них, никто не должен знать об этом собрании. Одиночка Беляева слишком мала, чтобы вместить всех нужных людей. Матвей предложил использовать пустующую камеру, расположенную напротив уборных. От других одиночек ее отделяла камера Беляева, а от общих камер – другая пустующая камера. Удобна она была еще и потому, что из окна коридорчика там хорошо видно сторожевую пышку.
 Рискованное дело затеяли Беляев с Матвеем. На первый взгляд план казался легко выполнимым. Собрание удобнее всего было провести ночью (в те годы тюремное начальство еще не додумалось до того, чтобы на ночь забирать ключи от камер в контору). Но кто мог поручиться, что Антону удастся своевременно предупредить об опасности? Матвей и Антон долго ломали голову над этим вопросом. Решили: в случае ночного обхода Антон заслонит спиной фонарь на вышке, при крайней же, непредвиденной опасности совсем погасит фонарь или выстрелит из винтовки, чтобы отвлечь на себя внимание: нечаянно, мол, или померещилось что-то.
 В полночь Матвей обошел всех приглашенных на собрание и каждому дал прочесть коротенькую инструкцию, как вести себя, написанную Тарасом Семеновичем.
 Когда на каланче пожарник отбил два часа, Матвей подошел к камере Беляева. Тарас Семенович, видимо, был уже наготове и на стук отозвался немедля.
 Матвей открыл волчок; из камеры пахнуло сыростью и табачным дымом.
 – Ну как, Тарас Семеныч? – спросил Матвей.
 Беляев ответил вопросом:
 – Как там, на воле-то?
 – Хорошо. Елисеев еще с вечера уехал. Кучер мне сказал, что увез его к Граньке Клен. Значит, на всю ночку. Второй помощник уехал на охоту. Дронов вечером с бабой к вечерне ходил. Спит, наверно. На вышке – Антон Топилкин.
 – Значит, начнем? – спросил Беляев.
 В темноте Матвей не видел лица Беляева, но почувствовал на себе его взгляд.
 – Давайте. Мешкать некогда, – проговорил он и стал быстро Отмыкать замки.
 Приглашенные на цыпочках, один за другим, проходили коридором в камеру напротив уборных.
 В несколько минут камера заполнилась людьми. Все размещались в строгом порядке, разговаривали вполголоса. Окно камеры было завешено одеялом.
 Матвей со своего наблюдательного поста с любопытством поглядывал в открытую дверь камеры.
 Рядом с бородатым стариком стоял юнец, одетый в форму гимназиста. Поодаль от гимназиста и старика – студент в черной тужурке с синими петлицами. Тут же пожилой арестант в засаленной рубашке без пояса. Это был машинист с железной дороги. О нем Матвею рассказывал кое-что Беляев. Машинист сидел за отказ везти солдат на подавление забастовки рабочих стекольного завода.
 Да, каких людей тут не было!
 На несколько секунд Матвей потерял Беляева из виду и вдруг услышал знакомый приглушенный голос:
 – Товарищи, нам надо очень коротко обсудить то, что волнует сейчас всю нашу партию. Сами видите, обстановка не располагает к длинным речам. С воли я получил задание комитета доложить вам о той борьбе, которая развернулась в партии после Второго съезда.
 Покашливая в кулак и внимательно осматривая насторожившихся слушателей, Беляев продолжал:
 – Прежде всего я хочу сообщить вам последнее решение нашего комитета, которое я целиком и полностью разделяю. Неделю тому назад наш комитет большинством голосов высказался за построение нашей партии на той основе, которая разработана Лениным.
 Беляев замолчал на минуту, выжидая чего-то. Никто не проронил ни слова. Но Беляев внимательными глазами бывалого пропагандиста рассмотрел самое важное для себя, чего, впрочем, втайне и ожидал. Люди не одинаково отнеслись к его словам. У одних он видел во взгляде сочувствие и одобрение, у других затаенную усмешку, у третьих в глазах была какая-то неопределенность и растерянность. И если вторых надо было разбить в споре, то этих последних требовалось убедить в правильности позиции большинства.
 Беляев снова заговорил. Он рассказал о том, как партия пришла к расколу. Говорил Тарас Семенович не очень гладко, размахивал руками и часто замолкал, чтобы найти нужное слово. Но речь его отличалась простотой и искренностью и убеждала, как сама правда.
 Пока докладчик ничего не прибавлял от себя. Он излагал только факты. Перед слушателями вставала живая картина работы Второго съезда, напряженной и страстной борьбы на нем Ленина и его сторонников за боевую партию рабочего класса.
 Когда Беляев начал рассказывать о том, как лидеры меньшинства уже на второй день после съезда своими раскольническими действиями пытались дезорганизовать партийную работу, в его голосе послышались гневные нотки.
 Но вот Беляев сделал минутную паузу. Собрание с напряжением ожидало, что скажет он дальше. Все понимали, что он будет полемизировать с противниками. И Беляев приступил к этому не без волнения.
 – Давайте трезво и здраво посмотрим, – сказал Беляев, – как будет выглядеть партия, если строить ее по схеме, предложенной Мартовым. Вот как будет выглядеть состав партии но Мартову. – Он поднял руку так, что ее стало видно всем, и, пригибая пальцы, продолжал: – Организации революционеров – раз, организация рабочих, признанные партийными, – два; организации рабочих, признанные независимыми, – три; одиночки из интеллигентов, исполняющие разные партийные поручения, – четыре и пять – все стачечники, которых, по мнению Мартова, независимо от сознательности и роли в рабочем движении, следует считать членами партии. Разве не ясно, что подобную партию, созданную из разнородных элементов, никогда не удастся спаять единой волей, единой целью и единой дисциплиной? А без этих условий нет боеспособной партии! Разве не ясно после этого, что партия, созданная по схеме Мартова, будет хвостистской партией, неспособной повести рабочий класс на самоотверженную борьбу против самодержавия и капитализма? Мартов и его сторонники хотят превратить партию в какой-то кисель. Ленин зовет нас к созданию партии, пронизанной идейностью, спаянной железной дисциплиной, – такой партии, которая поднимет трудящихся России на борьбу, поможет им свалить самодержавие и затем двинуться к социалистической революции.
 
Теперь уже слушатели не могли молчать, и камера наполнилась шумом от движения, вздохов и замечаний вполголоса.
 Матвею не пришлось выслушать всю речь Беляева. Он все время отрывался к окну, к входным дверям в коридоре, напрягал зрение, прислушивался, – от его внимания зависело все.
 «Только бы Антон не прозевал!» – думал Матвей, понимая, какую ответственность взяли они на себя.
 Стали выступать другие. Не все одобряли речь Беляева. Речистый студент нападал на докладчика, легко бросал слушателям трудные, непонятные слова:
 – Сторонники Мартова не отрицают классовой дифференциации и, как последовательные революционеры, стоят на точке зрения необходимости вовлечения в партию всех сколько-нибудь революционных элементов. Сторонники Ленина хотят превратить партию в касту. Мы хотим сделать ее массовой и этим придать ей силу. Даже ребенку понятно, что чем больше членов партии, тем она сильнее.
 – Да, если эти члены преданы партии и работают! – почти крикнул кто-то, перебив оратора.
 – Это неважно. Число и само по себе имеет значение, – нашелся оратор.
 Собрание заволновалось.
 – Товарищи, не забывайтесь! – предупредил Беляев. – Надо соблюдать тишину.
 В камере стало душно. Лампа чадила, и свет ее с каждой минутой блекнул.
 Вслед за студентом выступил машинист. Речь его была не бойкой, но Матвей слушал ее со вниманием, позабыв смотреть на фонарь.
 – Странно мне было слушать товарища Горского, – говорил машинист, – плохо он знает жизнь. Еще хуже видит ее. По его выходит: зазывай в партию кого попало, лишь бы сочувствовал ей. А работать кто будет? Мы ведь партию создаем не для сочувствия. Нам борьба нужна. А как же бороться без дисциплины? Верно Мирон сказал – это будет не партия, а кисель. Разброд один, и только! Тут, скажем, надо какое-нибудь задание партии исполнять, жизнь свою, может, за это положить, а наши члены партии в ответ: это мы не можем, мы ведь, мол, только сочувствуем. Какая это будет партия? С такой партией нам еще сотни лет гнуть спину перед царем и хозяевами. А нам, рабочим, товарищи, и так уж невмоготу. Хватит! Я так, Мирон, думаю.
 Матвею понравилась речь машиниста.
 Сильным порывом ветер ударил в окно, где-то загремели водосточные трубы.
 Матвей взглянул в окно и обмер. Вышка, на которой стоял Антон, потонула в темноте. Фонарь не светился.
 «Прозевал! Может быть, давно уж», – пронеслось в голове у Матвея.
 Он бросился к двери в камеру, махая руками, и хриплым голосом крикнул:
 – По местам! Скорее по камерам!
 Без суеты люди хлынули в коридор. Прежде чем запереть камеру, Матвей еще раз взглянул в окно: на вышке свет то загорался неровным, скачущим пламенем, то потухал.
 «А! Видно, фонарь погас, спички Антон жжет», – догадался Матвей.
 – Назад! Все в порядке! – крикнул он с облегчением.
 Собрание продолжалось.
 Но Матвей не отвлекался теперь. Он смотрел на фонарь вышки и, как испуганный лось, ловил ухом каждый шорох.
 Спор длился до пяти часов. Продолжать собрание становилось опасно. Матвей подозвал к себе Беляева.
 – Тарас Семеныч, светать скоро будет.
 – Кончаем, кончаем, Захарыч.
 Спорщики были непримиримы. Тюремные условия не давали развернуться страстям по-настоящему. Люди воздерживались от громких возгласов, от шума, но возбужденные лица говорила о том, как сильно волнует их все происходящее на собрании.
 Радость охватила Матвея, когда он увидел, что большинство поднятием рук голосовало за предложение Беляева.
 «Народ чует, где правда», – подумал он.
 За предложение студента Горского подняли руки только три интеллигента, разжалованный офицер и гимназист.
 Юнца почему-то Матвею стало жалко, и он подумал:
 «Эх ты, дурашка, не туда суешься».
 Разошлись быстро и бесшумно.
 Матвей закрыл последнюю камеру, прошелся по коридору, присматриваясь, не осталось ли на полу бумажек, окурков, и, когда закончил обход, почувствовал во всем теле усталость.
 Но сознание того, что он сделал что-то хорошее, наполняло его никогда еще не испытанным чувством гордости за себя. И он, позабыв о времени и усталости, ходил по коридору до самой смены.
  4
  В конце октября подпольный комитет большевиков вынес постановление об организации побега Беляева и возложил это дело на Соколовского. В его распоряжение были выделены деньги, люди, адреса явок и паспорта.
 Соколовский не замедлил привлечь к себе на помощь Матвея с Антоном. В течение месяца они, при содействии самого Беляева, разработали более десятка планов побега. Но все эти планы не давали гарантии полного успеха и потому не удовлетворяли ни самого Соколовского, ни партийный комитет.
 Побег Беляева откладывался.
 Почти две недели изо дня в день, из ночи в ночь бушевала вьюга. Низкие тюремные постройки замело снегом, а возле палой образовались высокие, затвердевшие сугробы.
 Тюремные дворы забило снегом чуть не вровень с крышами бараков. Арестанты на прогулках вязли в снегу по колено.
 Ранее город выделялся на снежном поле чернотой своих строений, теперь как будто дымился из-под земли.
 В эту сгинь-непогодицу в губернию принесла нелегкая из Петербурга товарища министра юстиции.
 В любой день товарищ министра мог посетить арестантские роты, но показать ему тюрьму в таком виде было нельзя.
 Предусмотрительный Аукенберг отдал приказ: как только стихнет метель, выгнать из бараков всех арестантов и в один день очистить от снега тюремные дворы.
 И вот наступил тихий ясный день. Арестантов вывели из бараков и, вооружив лопатами, метлами, досками, заставили сгребать снег. На каждый барак отрядили по нескольку лошадей вразнопряжку.
 Сгребаемый арестантами снег вывозили со дворов на отвалы. Возложить эту работу на арестантов боялись. Начальник тюрьмы приказал вывозку снега поручить надзирателям.
 Когда Матвей, получив на конном дворе трое саней с коробами для снега, подъехал к арестантам своего барака, он увидел Беляева. И хотя это было очень некстати, он удивился вслух:
 – И Беляев тут!
 Антон не знал Беляева. Ему очень хотелось, чтобы Матвей показал этого человека, о котором он слышал столько хорошего, но спросить было рискованно, и он молча стал рассматривать арестантов, стараясь угадать, кто же из них Беляев.
 А Беляев стоял позади других и смотрел на Матвея безотрывным, сосредоточенным взглядом. Этот взгляд говорил красноречивее всяких слов. Жизнь представляла удобный случай, и было бы преступлением не использовать его. Матвей выскочил из короба, политические сразу же оттиснули его в сторону, где стоял Беляев. Сделано это было, очевидно, намеренно, потому что в ту же минуту Матвей услышал голос Беляева:
 – Захарыч, действуем?
 – Выходит, везет нам нынче, – ответил Матвей, не оборачиваясь, и закричал так, чтобы слышали его другие надзиратели: – Дружней, дружней, ребята!
 Арестанты торопливо заработали лопатами, короба быстро наполнились снегом. Беляев сказал:
 – Сейчас не поспеть. Вернетесь – буду наготове.
 Выплюнув окурок, Матвей полуобернулся к Беляеву и опустил глаза.
 – На серого старайся попасть. Короб глубже. За часовыми на вышке следите. Оттуда все видно, – тихо проговорил он и отошел в сторону, чувствуя, как дрожь начинает охватывать все его тело.
 Через несколько минут сани с наполненными снегом коробами потянулись к воротам. На двух из них, стоя на задках и держа в руках вожжи, ехали Матвей и Антон Топилкин.
 С отвала вернулись через полчаса.
 С первого взгляда Матвей заметил во дворе перемены. Заключенные одиночных камер, работавшие ранее почти по всему двору, стянулись теперь в одно место.
 – Давай сюда короба! – закричали они, когда надзиратели въехали во двор.
 Догадываясь, что все это проделывается не зря, Антон Топилкин выскочил из короба и подошел к дежурному надзирателю Митрохину.
 – Покурим, что ль, Ефим Иваныч! – крикнул он шутливо еще издали. – А то дремлется что-то.
 – Табачок если есть, пошто не покурить? – ответил дежурный.
 Антон отошел немного от арестантов, вытащил из кармана кисет. Другие надзиратели потянулись за ним. Дорогой Антон успел перекинуться несколькими словами с Матвеем и теперь особенно охотно угощал сослуживцев табаком.
 Матвей подошел к закуривающим последним.
 – Ну, кто тут у вас табачком угощает? – смеясь, спросил он.
 – А ты, я смотрю, целкий парень на чужие кисеты, – сказал Антон, и надзиратели рассмеялись.
 В этот момент Беляева втолкнули в короб и засыпали снегом.
 Матвей не видел, как проделали это, но знал, что Беляев уже в коробе, и посочувствовал ему:
 «Озябнет в снегу, холодище-то какой».
 Надзиратели подошли к своим лошадям, встали на задки саней, и двор опять наполнился визгом полозьев и хрустом снега.
 Впереди ехал надзиратель Подковыкин, за ним Антон Топилкин, позади них – Матвей. Пока все шло хорошо.
 Выехали за ворота тюрьмы. Приотстав немного, Матвей, нагнувшись к коробу, тихо спросил:
 – Жив, Тарас Семеныч?
 – Чуть дышу.
 – Зябко?
 – Не жарко.
 – Ты в бушлате?
 – Машинист свой плащ дал, сверху бушлата натянул.
 Через минуту из короба снова раздался голос Беляева:
 – В случае чего, Захарыч, отказывайся. Тверди одно: знать ничего не знаю. Подсунули, мол, и все.
 Матвею захотелось подбодрить Беляева, и он сказал:
 – Ничего, Тарас Семеныч, пройдет!
 Он помолчал и, чувствуя, что расставание с Беляевым наполняет его сердце тоской, проговорил с волнением:
 – Если, Тарас Семеныч, на воле туго придется, знай, что всегда помогу. Война кончится – на пасеку уйду, в тайгу. Приезжай – рад буду, – и закончил мечтательно: – А если новая жизнь подоспеет, обязательно приезжай, – на Юксу отправимся, всю тайгу облазим.
 Слова Матвея, видимо, глубоко тронули Беляева. Он откашлялся и проговорил отрывисто:
 – Такое не забывается! Спасибо за все тебе, друг.
 Подъехали к крутому берегу.
 По предположениям Матвея, на отвале не должно было возникнуть никаких затруднений. Надзиратель, ехавший первым, освободил свой короб и отвел лошадей от места свалки. Матвей проговорил так, чтобы слышал Беляев:
 – Повалился снежок под кручу в самую речку!
 По голосу Матвея Беляев понял, конечно, что все идет хорошо.
 Но вот Подковыкин, оставив свою лошадь, вернулся на отвал и молча, с хмурым выражением лица стал смотреть на заречную сторону.
 Антон подмигнул Матвею. Но тот и без того видел, что происходит. Положиться на сочувствие этого надзирателя было невозможно, он не упустил бы случая выслужиться перед начальством.
 Матвея бросило в жар. Мозг его лихорадочно работал. Антон, занятый той же мыслью, что и Матвей, медленно подвел лошадь к отвалу и, кряхтя, стал лопатой выбрасывать снег из короба. Но он, так же как и Матвей, понимал, что тянуть долго невыгодно: к отвалу мог подойти из тюрьмы новый обоз.
 Не раздумывая больше, Матвей спрыгнул в снег и направился к Подковыкину. Проходя мимо Топилкина, сказал:
 – Ты, Антоха, по дружбе, может, и мой короб опростаешь? А мы с Подковыкиным покурим пока.
 – Ловкий ты парень, Матюха! Все норовишь чужими руками работать, – бросил Антон ему вслед и скорчил одну из тех гримас, которыми так смешил народ.
 Подковыкин захохотал, принимая разговор друзей за чистую монету, закашлялся, потом стал отплевываться.
 Антон помедлил несколько секунд и серьезно сказал Матвею:
 – Так и быть уж, закуривайте. А то вон у Подковыкина аж слюна появилась…
 Матвей встал перед Подковыкиным, заслоняя собой место свалки, и вынул кисет.
 Антон взял под уздцы лошадь Матвея, и в одно мгновение сани оказались над обрывом. В следующий миг он опрокинул под кручу и короб. Так же проворно забросал видневшиеся куски одежды Беляева снегом. Не прошло и трех минут, как он уже курил и балагурил с надзирателями.
 Чтобы не провалить Беляева в последнюю минуту, Матвей и Антон говорили и смеялись громко. Это означало, что Беляеву выходить из-под кручи еще рано.
 Смех получался у них искренний, веселый.
 – Поехали, мужики, – вдруг спохватился Матвей, – а то не похвалит нас начальник за такую работу.
 Он подошел к своей лошади. Вслед за ним нехотя потянулись и Антон с Подковыкиным.
 Давая знать Беляеву, что опасность миновала, Антон Топилкин затянул пастушью песню, потом начал свистеть, кудахтать, лаять, мычать. Всю дорогу надзиратели покатывались со смеху.
 У въезда в город дорога, извиваясь, поползла на холм, образованный из наносов снега.
 Матвей вытянул шею и посмотрел на реку.
 На ослепительно белом покрове заречной равнины, быстро удаляясь к городскому предместью, шел человек. И хотя ни лица, ни одежды его нельзя было разобрать, Матвей знал, что это уходит Беляев.
 …Вопреки ожиданиям, за побег Беляева надзиратели коридора одиночек отделались очень легким наказанием. Начальник тюрьмы объявил им в приказе по строгому выговору за халатность и только Митрохина – дежурного надзирателя в тот день – подверг трехсуточному аресту.
 Мягкость наказания сами надзиратели объясняли тем, что главная оплошность была допущена самим начальником. Приказ о выводе на очистку двора политических, тем более из одиночных камер, вряд ли мог пройти для него самого безнаказанно.
 К тому же, кроме Беляева, в этот день из тюрьмы скрылись Двое уголовных. Начальство решило, что побег всех троих был подготовлен сообща.
 Долго Матвей тосковал по Беляеву, тревожился за него. Когда Соколовский сообщил, что Тарас Семенович благополучно добрался до явочной квартиры, Матвей обрадовался, но все-таки ощущение какой-то внутренней пустоты не покидало его. Беседы с Беляевым давно превратились для него в ежедневную потребность. Свободного времени у Матвея стало больше, и он опять принялся за чтение книг.
  5
  Раз-другой в неделю Матвей ходил на базар. О питании приходилось заботиться ему. Антон к хозяйственным делам был не приспособлен, и когда случалось ему бывать на базаре, он часто из-за пристрастия к сладкому покупал не то, что требовалось.
 Матвей, убедившись, что Антона не переделаешь, все хозяйственные заботы сосредоточил в своих руках.
 Однажды, вернувшись с базара, Матвей, толкнув дверь своей комнаты, почувствовал, что она закрыта. Это удивило его. У них обычно двери изнутри не закрывались. «Бабу, видно, какую-то, черт рыжий, в гости привел», – подумал Матвей и, отойдя от двери, пожалел, что пришел рано.
 Но делать было нечего, и, постояв несколько минут в раздумье, он тихонько, но требовательно постучал в дверь. Антон открыл не сразу. Войдя в комнату, Матвей окинул ее взглядом, но в ней постороннего никого не было.
 Это его еще больше удивило. Он посмотрел под одну кровать, под другую, засмеялся и спросил:
 – Ты с какой это стати заперся? Я уж думал, у тебя гостья. Кто тебя знает, может, ты жениться задумал?
 Антон закрючил опять дверь, что-то пробурчал себе под нос и, вытащив из-под своей постели сверточек, сел на пол посредине комнаты. Матвей с интересом посмотрел на него, продолжая стоять у стола. Антон развернул сверток, и по полу рассыпались части разобранных револьверов.
 – Вот из-за них, чертей, и сижу взаперти. Неловко, если недобрый человек прихватит, – объяснил Антон.
 – Где ты столько набрал? Чьи это?
 – Парень один дал. «Попробуй, говорит, собери. Ты человек военный. За платой не постою». – Антон сдержанно улыбнулся и погрузился в работу.
 Матвей, больше ни о чем не расспрашивая сослуживца, принялся чистить к обеду картошку.
 Прошло дней десять – пятнадцать. Антон собрал револьверы и благополучно сдал их «одному парню».
 Вернувшись как-то с дежурства, он толкнул дверь и почувствовал, что она закрыта. После бессонной ночи хотелось спать и ноги подламывались от усталости. Антон с нетерпением постучал.
 
– Ты, Антоха? – послышался голос Матвея.
 – Нет, не я, Иисус Христос с неба явился, – с раздражением ответил Топилкин.
 – Ну, проходи скорее, – пропуская в дверь Антона, сказал Матвей и вновь закрыл дверь на крючок.
 Антон осмотрел комнату. Возле кровати Матвея лежали заржавленные части разобранных револьверов.
 – Вот так раз! Где ты столько набрал? Чьи это?
 Матвей вспомнил, как ему Топилкин ответил на такие же вопросы.
 – Парень один дал. «Попробуй, говорит, собери. Ты человек военный. За платой не постою».
 Антон затрясся от смеха.
 Друзья работали на одно и то же дело. Первый – по заданию станционной партийной организации большевиков, а второй – по заданию председателя подпольного большевистского комитета Соколовского.
  ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  1
  В начале нового, 1905 года разразились грозные революционные бури. Экстренная телеграмма, переданная из Петербурга в ночь с девятого на десятое января безвестным телеграфистом в десятки городов, оповестила о страшных кровавых событиях в столице.
 О расстреле мирной манифестации рабочих у Зимнего дворца первым принес сообщение Антон Топилкин.
 – Ты подумай, служба, что делается! – сверкая глазами, говорил Антон. – Царь расстреливает своих же рабочих! Значит, что свои, что япошки – ему все едино?! Неужели после этого найдется хоть один человек, у которого повернется язык сказать: «Наш батюшка царь»? Кобелю бесхвостому он батюшка!
 Вскоре после «кровавого воскресенья» большевики организовали в городе демонстрацию протеста. Готовились к демонстрации конспиративно. Матвей Строгов стал свидетелем ее совершенно случайно.
 Накануне демонстрации Антон Топилкин намекал ему на что-то исключительно серьезное, что на следующий день должно произойти в городе, но Матвей ничего не понял. Утром он пошел прогуляться. День был ясный, солнечный, морозный, ветерок играл на пустырях снегом. Дойдя до центра, Матвей остановился возле моста и стал смотреть на прохожих. Откуда-то издали донеслось стройное пение. Матвей прислушался. Похоже было, что идет крестный ход. Но что за чудо: слышались звуки знакомой «Марсельезы». Нарастая, они приближались.
 Скоро из-под горы показались первые ряды демонстрантов. Над ними развевались два красных флага, а на красном транспаранте белыми буквами было написано:
 «Долой самодержавие! Долой царя-убийцу!»
 На мосту собрались толпы людей. Матвей продвинулся немного вперед и стал разглядывать демонстрацию. В первом ряду он увидел Соколовского. Сутулясь, тот шел рядом с юным знаменосцем.
 «Вот они что задумали!» – пронеслось в голове Матвея, и ему захотелось пролезть сквозь толпу и присоединиться к демонстрантам.
 Забыв о своей надзирательской форме, он принялся расталкивать людей, но чей-то истошный возглас остановил его:
 – Казаки!
 От этого возгласа толпа подалась назад, Матвея прижали к перилам.
 Казаки мчались по другой стороне набережной. С высокого моста, который был на изгибе реки и отделялся от улицы площадью, было хорошо видно казаков и демонстрантов.
 Из-под копыт сытых, резвых лошадей брызгами разлетался избитый подковами снег. Взнузданные лошади всхрапывали, выгибали шеи, до красноты раздували мягкие ноздри.
 Живая лава огромным клубком катилась навстречу демонстрации. У Матвея перехватило дыхание. Перед отрядом казаков колонна демонстрантов казалась беззащитной. Но, точно по какому-то сговору, демонстранты крепче сомкнулись, а знаменосцы вскинули выше красные полотнища.
 Порывы холодного ветра подхватывали кумач флагов и рвали его ввысь, точно хотели показать всему городу.
 Но вдруг пение оборвалось, в рядах демонстрантов произошло замешательство. Вслед за этим послышались выстрелы и крики:
 – Полицейские!
 Эти возгласы показались Матвею странными. Он не видел полицейских. Но выстрелы участились, и он понял, что полицейские, переодетые в штатское платье, напали на демонстрантов с тыла.
 Казаки, как будто ожидавшие этого, рванулись вперед. Напуганные обыватели кинулись врассыпную, сшибая друг друга. А у демонстрантов с казаками и полицейскими завязалась ожесточенная драка.
 Казаки неистовствовали. В их руках мелькали шашки и плети.
 Особенно свирепствовал один чубатый казак. Лошадь его подымалась на дыбы, подминала под себя людей, а он хлестал плетью направо и налево.
 У Матвея будто что-то загорелось в груди. Расталкивая людей, он побежал вперед, отстегивая кобуру револьвера.
 «Смажу сейчас гада!» От возбуждения кровь стучала в висках.
 Но кто-то из демонстрантов опередил Матвея: озверевший казак подпрыгнул на седле, покачнулся, схватился руками за голову и упал с лошади.
 Демонстранты, прорвав кольцо полицейских и казаков, бросились во дворы и переулки. Не прошло и четверти часа, как площадь опустела. Матвей вернулся домой и долго не мог успокоиться. Ему хотелось поделиться своими впечатлениями с Антоном, а тот, как назло, не возвращался.
 Матвей ходил по комнате, ложился на кровать, вставал и опять ложился.
 Наконец, уже в сумерках, пришел Антон. Голова у него была перевязана белой марлей, он с трудом стоял на ногах.
 Матвей помог товарищу раздеться и, когда тот лег на кровать, спросил его:
 – Ты был там?
 Антон, морщась от боли, указал глазами на дверь. Матвей закрыл дверь на крючок, присел к нему на кровать и тихо сказал:
 – Тебя сегодня же посадят. Надо бежать!
 – Чудак ты! Я был переодет и, видишь, усы и бороду сбрил.
 Матвей согласился: в таком виде и он не узнал бы Антона.
 – Убитые есть? Соколовский как? – спросил он.
 – Ничего еще не знаю, – со стоном сказал Антон и, помолчав, продолжал: – Если, Матюха, кто пронюхает насчет моей головы, говори, что по пьяной лавочке наклепали.
 Матвей посмотрел ему в глаза и улыбнулся дружески, тепло.
 – Ты знаешь, Матюха, – встревоженно зашептал Антон, – когда они налетели на нас, у меня будто пожар начался внутри. Рванулся я вперед, и сам не знаю, откуда силы взялись. Подыму руку, тряхну – летит из седла. Ну, думаю, получай сполна! Не заметил, как и голову рассекли. Эх, брат, людей бы нам побольше, мы бы не этакую кашу заварили…
 – А мне не сказал, черт рыжий! – прервал его Матвей.
 – Тебе нельзя. Ты в другом деле нужен. А молчать обязан, как член партии.
 – Ох, черт! – воскликнул Матвей и сжал Антона так крепко, что тот застонал.
  2
  Чем дальше затягивалась война, тем больше росла дороговизна. Городской люд платил за хлеб втридорога, в деревне наживались богачи. Беднота не вылезала из долгов, из недоимок по налогам, из кулацкой кабалы. Но не только война несла разорение крестьянскому хозяйству.
 Еще по рассказам Анны во время побывки ее в городе Матвей узнал, как развернулись Юткины, Штычковы, Крутковы, купцы Голованов и Белин, как бессовестно наживались они на народной нужде. Встречаясь на базаре или на постоялом дворе с волченорскими мужиками, Матвей не раз слышал их жалобы на горькое житье-бытье.
 Да, шла война – тяжелая, бессмысленная, приносившая один позор поражений. После сдачи Порт-Артура последовал разгром русской армии под Мукденом, после Мукдена – страшная гибель всего русского флота под Цусимой. В народе росло недовольство войной, дороговизной, всей нищей жизнью, неспособностью и нежеланием царского правительства облегчить положение трудового люда. По фабрикам и заводам прокатилась волна политических стачек и демонстраций, рабочие открыто выступили на штурм самодержавия. В России крестьяне громили помещичьи имения. Выходило, что одну безрассудную войну ведет царь в Маньчжурии, против японцев, другую, еще более безумную, в России – против своего же народа.
 Так думал Матвей, уже убедившийся в том, что Соколовский был тысячу раз прав, когда предсказывал начало революции.
 Матвей шел на постоялый двор. Дела на пасеке становились все хуже – из года в год рос долг Кузьмину. Сокращались и посевы. Надо было с кем-нибудь из земляков переслать Анне деньги.
 В полутемной, наполненной сизым табачным дымом большой чайной постоялого двора купца Голованова было шумно и душно. В переднем углу сидел какой-то одноногий солдат с костылями, вокруг него толпились мужики. Матвей огляделся и, не заметив никого из земляков, сел в сторонке на лавку, прислушался. Разговор шел о войне.
 – Ты скажи, служивый, – донимал солдата разбитной рыжебородый мужик, – неужто уж япошка-то так дюже хорошо воюет, что русскому с ним не совладать?
 – Дай нашим такое оружие, и наши воевать хорошо будут, – ответил солдат. Помолчав немного, он продолжал: – У них одних пулеметов сколько, – а нашим приходилось почти с голыми руками в бой ходить.
 – Ишь ты! А ведь держава, говорят, с гулькин нос, – вырвалось у другого мужика.
 – Был у нас в роте один московский мастеровой, грамотный парень, так он нам тайком от офицеров сказывал, будто японцы десять лет всякое оружие и амуницию копили, а наши понадеялись на «ура», да и напоролись.
 – А как с одевкой, с едой было?
 – Из-за этого сильно не бедствовали, а вот оружия маловато было. Однова получаем приказ построиться – и к железке, винтовки из эшелона получать. Ладно, подходим. Распечатывают вагоны, смотрим… иконы. И смех и грех! Куда ж нам столько? Воевать ими не будешь.
 Мужики покачали головами, невесело посмеялись.
 – Ну, а офицеры дюже над солдатами строгость блюдут? – спросил опять рыжебородый, видимо гордясь тем, что направляет разговор.
 – Всяких офицеров пришлось повидать. Конечно, офицеры все-таки не родня солдату, но были и обходительные. Был у нас полуротный Симов. Смельчага мужик. Бывало, идем на японцев, так он всегда впереди. Ну, таких все ж таки мало, – усмехнулся солдат, – больше свою шкуру берегут.
 – А бивали солдат? – спросил кто-то из мужиков.
 – Ну, а то разве бывает без этого? – ответил солдат просто. – У нас в роте батальонный одного саблей пырнул: честь, вишь, ему тот не отдал. Конечно, волнение вышло. Снесли мы все оружие в кучу: «На, мол, воюй сам». Командир кричит: «Вызову сотню казаков, всех порубят!» – «А мы, говорим, из пушек палить начнем». У нас свои часовые у орудий и денежных ящиков стояли. Дня три так жили. Потом другая часть пришла, у нас многих солдат позабрали, сказывали, будто судили их полевым судом. Верно, все больше из городских. Народ отчаянный. Попался и этот московский мастеровой. Тот, бывало, все меня спрашивал: «Скажи, Мартын, за кого ты воюешь?» – «Ну, за кого, мол, известно: за себя, за Россию». – «Чудак ты, говорит, Мартын. Ты не за себя воюешь, а за царя. Тебе от этой войны разор один».
 – А что, разве не разор? Истинная правда, – разноголосо загудели мужики.
 – Да, совсем обеднял народишко, – снова раздался тенористый голос рыжебородого мужика. – А жаловаться не моги, живо упекут в каталажку. Сказывали, будто зимой в Петербурге попробовал народ пойти к царю жаловаться, так, слышь, и близко ко дворцу не пустил. Всех начисто казаки порубили.
 «Мартын! Неужели это Мартын Горбачев из Волчьих Нор, товарищ по солдатской службе? – Матвей сорвался с места и, протолкавшись вперед, стал пристально всматриваться в лицо одноногого инвалида. – Быть того не может! Тот был богатырь богатырем, а этот… Нет, не он! Этот и лицом старше лет на двадцать».
 Солдат поднял на Матвея тоскливые глаза. Крепкие, большие руки его тряслись, верхняя губа подергивалась, точно внутри ее была пружинка. Лицо, опаленное порохом, было все в синих крапинках и напоминало дроздиное пестрое яйцо.
 – Не признаешь?
 – Мартын, ты ли это, браток?
 – Я, Матвей, – попробовал улыбнуться Мартын и, опираясь на костыли, стал подниматься с лавки.
 Матвей подхватил его, обнял, потом отступил на шаг.
 – Эх, брат ты мой, что от тебя осталось! Как же теперь жить-то будешь?
 – Вот как хошь, так и живи. На одной ноге по пашне не попрыгаешь.
 Мартын поник головой, стоял, расставив костыли, и вид у него был жалкий, беспомощный. Матвей усадил его на лавку и сам сел рядом. Мужики, покачивая головами, разошлись по своим местам.
 Матвей заказал чаю, колбасы, хлеба, немного водки, Мартын подбодрился и много рассказал интересного из того, что хотелось знать Матвею.
 Волченорских мужиков в этот день на постоялом дворе не оказалось. Прощаясь с приятелем, Матвей вынул четыре красненькие и протянул Мартыну.
 – Держи, служба. Расходуй тут на еду до попутчиков, а остальные передай жене. Не пропьешь?
 – Что ты, Матвей, – с обидой проговорил Мартын. – Все до копейки отдам Анне, у меня есть еще немного денег. А пить мне и нельзя много-то, доктора запретили…
 Выйдя с постоялого двора, Матвей прямо направился к Соколовскому, чтобы рассказать ему о своей встрече с инвалидом, а главное – передать, что ость теперь и в деревне свои люди.
  3
  Жарким июльским днем Матвей после ночного дежурства поднялся поздно. Умылся. Перед обломком зеркала причесал густые русые волосы, ножницами чуть укоротил отросшие усы и сел пить чай.
 Вдруг в дверь постучали. Подумав, что это дурачится Антон Топилкин, мастер на шутки, он крикнул:
 – Дури, дури там больше, чай как раз и простынет!
 Дверь легонько скрипнула, и женский голос спросил:
 – Можно?
 Матвей обернулся. В узкое отверстие немного приоткрытой двери на него смотрели большие синие глаза. Он вскочил с табуретки и, смущенный беспорядком, царившим в комнате, несколько секунд не знал, за что приняться: приглашать ли неожиданную гостью в комнату или схватить веник и замести сор в угол.
 Ольга Львовна вошла, не дождавшись его приглашения. Она сделала вид, что не замечает ни беспорядка в комнате, ни смущения хозяина, и, поздоровавшись, присела на табуретку.
 – Мы одни? А стены у вас не имеют ушей? – спросила она а улыбнулась просто и хорошо…
 И от этой шутки, от теплоты, с какой она произнесла эти слова, Матвею стало легко, и смущение исчезло.
 – Не бойтесь. Стены надежные.
 Ольга Львовна вынула из сумочки листок-прокламацию и протянула Матвею.
 – Вот то, что вы просили. Федор Ильич советует распространить.
 – «Про царя, про войну, про нужду народную», – тихо читал Матвей.
 – Дайте спички.
 Матвей подал, и через секунду листок вспыхнул в его руке красноватым пламенем.
 Ольга Львовна передала Матвею адрес квартиры, где ему и Антону предстояло вечером получить листовки, сообщила пароль и собралась уходить.
 – До свидания, – проговорила она, но, сделав несколько шагов к двери, остановилась. – Если меня здесь заметили и у вас спросят, кто я, что вы скажете?
 Матвей окинул ее глазами. Она стояла перед ним в длинном темном платье с глухим, высоким воротником, подпираемым косточками до самых ушей, в большой черной шляпе.
 – Я скажу, что приходила жена брата, – проговорил Матвей, – брат, мол, захворал, навестить его звала.
 – Брат у вас кто?
 – Лавочник.
 Она кивнула головой.
 – Чудесно! Я, кажется, в этом наряде на лавочницу и похожу. – Она комично приподняла плечи, взмахнула шелковой сумочкой на длинном шнуре и вышла.
 Матвей прикрыл за ней дверь и, возвратясь к столу, подумал:
 «Ой, не попадись, голубушка! Глаза-то у тебя больно приметные. Синь так и брызжет».
 Вечером Матвей с Антоном получили по большой пачке листовок.
 Матвей быстро справился с заданием. На постоялом дворе купца Голованова ему посчастливилось встретить жену Мартына Горбачева, приезжавшую в город за грошовой солдатской пенсией мужу, и двух фронтовиков из Жирова и Балагачевой, возвращавшихся домой с белыми билетами. Половину листовок Матвей послал Мартыну с запиской, остальные поделил между фронтовиками. Можно было не сомневаться, что фронтовики не подведут и листовки попадут куда надо.
 Антон ночь простоял на вышке, а ранним утром вышел на тракт и роздал листовки крестьянам, возвращавшимся из города в дальние деревни. Отдав последнюю листовку неграмотному мужику с наставлением «обязательно прочесть на сходке», Антон спрыгнул с телеги. Мимо галопом пронеслась полусотня казаков. Антон посмотрел им вслед и по-разбойничьи оглушительно свистнул. Лошадь у мужика шарахнулась в сторону.
 
– Тпру-у! – крикнул мужик, останавливая лошадь, и выругался: – Дьявол вас носит, окаянных!
 – А не любишь ты, дядя, я вижу, чубатых, – рассмеялся Антон.
 – За что их любить-то, – проворчал мужик. – Один моего паренька так саданул нагайкой по голове, нечистая сила, аж до самой кости рассек. В больницу вот попроведать ездил.
 – Где работает паренек-то?
 – В депо. Забастовка, вишь, у них там идет. Все чугунку хотят остановить.
 – Знаю, дядя. Там у меня крестный живет. И твоего паренька, сдается мне, знаю. Ну, бывай здоров, да не забудь о сходке, – сказал Антон и быстро зашагал к городу.
 У самого въезда в город, завернув за угол какого-то постоялого двора, Антон наткнулся на двух полицейских. Клинками шашек они сдирали с забора крепко наклеенные прокламации, – точь-в-точь такие же, как сам Антон только что раздавал мужикам. Сердце у Антона дрогнуло от радости. Значит, не один он хорошо поработал нынче.
 Дома Антон преспокойно напился чаю и собрался отдыхать. Только снял сапоги, вбегает посыльный из конторы.
 – Топилкин, к начальнику!
 У Антона заныло сердце. Почувствовал он, что стряслось неладное.
 Аукенберг сидел в кресле за большим письменным столом. Антон козырнул и, кинув взгляд на стол начальника, увидел листовку.
 «Предал кто-то», – вспоминая все прошедшее утро, подумал он.
 Горько было сознавать, что не оправдал он доверия и не сделал порученного дела аккуратно, как другие. Мысли об этом вытеснили и подавили страх за себя.
 «Сам сгибну, а товарищей не выдам», – мысленно подбадривал себя Антон.
 А начальник нарочно медлил, бросал на вышкового надзирателя испытующие взгляды и все шевелил пальцами, точно что-то ощупывал ими.
 – Ты что же, Топилкин, давно у социалистов служишь? Много они тебе платят за распространение прокламаций? – тихо проговорил наконец Аукенберг.
 – Я что-то не пойму, ваше высокоблагородие, о чем вы? О каких прокламациях? – сказал Антон подчеркнуто грубовато.
 – Что ж, по-твоему, эта листовка сама на постовую вышку залетела?
 Начальник не подозревал, насколько важно было знать это Антону. Тот вмиг сообразил, что его не предали, а подвел он себя сам, обронив листовку ночью, когда перекладывал из сапог за пазуху.
 – Дык эту бумажку я сам бросил на вышке, ваше высокоблагородие, – проговорил Антон, стараясь всем своим видом убедить Аукенберга, что он не видит в этом ничего предосудительного.
 – Сам бросил? Я в этом не сомневаюсь! – возмутился начальник. – А ты знаешь, что это за бумажка? Ты ее читал?
 – Никак нет. Мы только по-крупному читать можем, а там дюже мелко. В глазах рябит.
 Антон приоткрыл свои толстые губы и немигающими глазами уставился на разгневанного начальника. Лицо его приняло тупое выражение, как у дурачка Андрюхи Клинка.
 – Но позволь, где же ты взял эту листовку? – строго спросил Аукенберг. – Не с неба же она к тебе свалилась?
 Антон, выдерживая свою роль до конца, засмеялся, хотя в вопросе начальника не было ничего смешного, и забормотал равнодушно, с улыбкой:
 – Знамо, она, эта бумажка, не с неба слетела. Что верно, то верно. А только я ее сам бросил. Их на Болотной видимо-невидимо валялось. Вижу, народ хватает, ну и я одну прихватил…
 Аукенберг вскочил с кресла и, стукнув кулаком об стол, закричал:
 – Врешь, каналья! Эту прокламацию тебе дали социалисты. Кто дал? Говори!
 В это время в контору вошел Матвей Строгов. Через неплотно прикрытую дверь кабинета он слышал крик начальника.
 Матвей нагнулся к уху делопроизводителя, спросил:
 – Кто у начальника?
 – Топилкин с прокламацией влопался. Говорит, что поднял на Болотной.
 «Надо выручать», – решил Матвей и направился к дверям кабинета.
 Начальник взволнованно ходил за столом, и багровая щека у него подергивалась нервным тиком.
 – Вместо чистосердечного признания, – говорил он, задыхаясь от волнения, – как это требуется от тебя по долгу службы, ты начинаешь лгать… лгать без зазрения совести!
 – Но он не врет, ваше высокоблагородие, – самовольно войдя в кабинет, проговорил Матвей.
 Аукенберг остановился с приподнятой рукой.
 – Прокламацию Топилкин поднял на улице, и я ему велел отдать ее вам, – торопился высказаться Матвей, опасаясь, что начальник выгонит его прежде, чем он успеет это сказать.
 Но тот стоял не двигаясь и слушал.
 Матвей повернулся к Антону и оттого, что втайне негодовал на него, спросил со злостью в голосе:
 – Ты почему не отдал бумажку начальнику? Я же тебе говорил, что она бунтарская! Дурило чертово!
 Антон переступил с ноги на ногу и сделал это так смешно, что Матвею сразу вспомнился волченорский дурачок, и он чуть не рассмеялся.
 – То-то, что говорил, – забормотал Антон, – а мне, вишь, невдомек. Думаю, брошу ее тут, на вышке, – и делов только. Гляди, сопреет.
 Матвей понял, что в этих словах Антона кое-что было специально для него. Он еще не знал, каким путем листовка оказалась в руках начальника, и упоминание Антона о вышке все объяснило ему.
 – «Гляди, сопреет», – передразнил он Антона. – Раз своего понятия не имеешь, – слушайся других. Хорошо еще, что на вышке бросил, – свои подобрали. А бросил бы где-нибудь на улице – и получай каторгу!
 Антон стоял, опустив голову, пожимая плечами, разводил руками и, вздыхая, говорил вполголоса:
 – Вот еще бяда-то!..
 Аукенберг наблюдал за Антоном и, когда убедился, что все было так, как изображают надзиратели, опустился в кресло.
 – В следующий раз, Топилкин, – сказал он, – подобные листовки доставляй мне лично в любое время дня и ночи. А за сегодняшнее объявляю выговор. Вы свободны. – Он движением руки показал надзирателям на двери.
 Они по-военному повернулись и вышли.
 На другой день Матвей сообщил о происшедшем Соколовскому. Федор Ильич похвалил его за находчивость и посоветовал сделать все, чтобы начальник уверился в искренности Антона.
 Возвращаясь вечером домой, Матвей купил экстренный выпуск телеграмм. Антон в эту ночь не дежурил. Матвей прочел сообщения с фронта, бросил желтый листок на стол и, уже лежа в достели, рассказал Антону о беседе с Соколовским.
 В два часа ночи Антон оделся и направился к дому, в котором жил начальник тюрьмы. Взойдя на крыльцо, он резко дернул проволоку звонка.
 Дверь открыла прислуга, рыхлая, толстомордая девка.
 – Начальника давай! Буди начальника! – заорал Антон.
 Испуганная ревом, девка бросилась в спальню барина. Через минуту-две в халате, с помятым, взволнованным лицом вышел сам Аукенберг.
 – Что случилось? Побег? Бунт? – спросил он дрожащим голосом.
 Антон поспешно извлек из кармана шинели желтый листок и заторопился, скрадывая концы слов:
 – Вот туточки, ваш выс-благородь, поднял. Гляжу, лежит. Посмотрел – по-печатному писано.
 Аукенберг развернул листок, и брови его поднялись.
 – Ты, Топилкин, болван! Не смей мне больше носить таких бумажек!
 Антон, открыв рот, собирался сказать что-то.
 – Вон! – неистово рявкнул Аукенберг.
 Антон вылетел пулей.
 Утром Антон, изображая в лицах всю сцену, заставил Матвея хохотать до слез.
  4
  Долго большевистский подпольный комитет вел деятельную подготовку к всеобщей забастовке. Наконец наступил день, когда по приказу стачечного комитета все предприятия города прекратили работу.
 Забастовщики требовали созыва учредительного собрания, предоставления народу демократических свобод, восьмичасового рабочего дня, повышения заработной платы, отпусков. Всеобщая забастовка началась так организованно, что ни предприниматели, ни городские и губернские власти ничего не сумели противопоставить ей. Полиция попробовала окружить депо, но, наткнувшись на серьезный отпор вооруженных рабочих, отступила.
 Несколько дней город был фактически в руках бастующих. Матвей и Антон ходили по притихшим улицам, смотрели на закрытые магазины, потухшие трубы заводов, рассуждали и радовались: вот, мол, какова сила рабочих – захотят остановить жизнь, и остановят; пусть-ка попробуют капиталисты пожить без кормильцев! Друзьям казалось, что до новой жизни остался один шаг. Но вскоре произошли большие перемены.
 Из соседнего города губернатору доставили царский манифест от семнадцатого октября.
 Печатники бастовали, и первое время манифест пришлось размножать от руки. Его немедленно расклеили по улицам. Толпы людей собирались около заборов, на которых висели большие исписанные листы бумаги, и оживленно обсуждали манифест.
 В тот же день стачечный комитет в самом большом здании города собрал митинг забастовщиков. Купечество и духовенство в свою очередь провели в церквах молебны и проповеди. Предвидя возможность нападения полиции и черносотенцев на митинг, большевики позаботились об охране. Кроме специальных дружин, были приглашены вооруженные одиночки. В число этих одиночек попали Матвей Строгов и Антон Топилкин. О митинге их известила Ольга Львовна.
 Они пришли на митинг с опозданием. Городской театр был уже битком набит. Вокруг театра и по улицам, примыкающим к нему, патрулировали рабочие из охраны.
 С большим трудом Матвей с Антоном пробились вверх, на галерку. Со сцены, которую из-за тесноты видели немногие, до них долетали слова оратора.
 – Антоха, слышишь, Федор Ильич говорит, – сказал Матвей, узнав голос Соколовского.
 – Манифест – это удар по революции, – разносилось по театру. – Манифест рассчитан на то, чтобы поколебать единство, которое установил рабочий класс с крестьянством, солдатами и служащими. Манифест – это уступка прежде всего буржуазии. Он не меняет положения трудящихся. Социал-демократы большевики призывают рабочих, крестьян, служащих, солдат не увлекаться обещаниями царя и красивыми фразами заигрывающих с ними либералов. Добиться коренного улучшения жизни трудящихся мы сумеем не реформами, предложенными сверху, не подачками, а революцией, свержением ненавистного всему народу самодержавия.
 От имени социал-демократов большевиков я предлагаю сохранить фронт всеобщей забастовки, создать совет рабочих депутатов и передать всю власть в его руки.
 В зале поднялся шум. Крики «браво!», «правильно!», аплодисменты слились со свистом и возгласами «долой!».
 Антон толкнул Матвея локтем в бок. Он был удивлен этой разноголосицей, Ему казалось, что кто-кто, а бастующие должны понимать, что манифестом царь спасает свою шкуру.
 Когда шум стих, председатель собрания предоставил слово новому оратору. Его певучий, красивый голос показался Матвею знакомым. Он вытянулся весь, насколько мог, и через головы впереди сидящих увидел на сцене студента Горского. Это был тот самый Горский, который на памятном собрании в тюрьме с яростью защищал позицию Мартова на Втором съезде партии.
 Горский недавно вышел из тюрьмы и теперь руководил в городе меньшевиками. Он считал, что манифест – это завоевание революции, и потому надо не вставать к нему в оппозицию, а использовать все то, что им предоставлено, призывал немедленно закончить забастовку и на демократических началах произвести выборы в городскую думу.
 Горскому не дали договорить. В зале поднялся шум и гвалт. Кто-то с галерки кричал громко:
 – Долой предателей! Изменники! Подлизули буржуйские!
 Оратор не уходил с трибуны и, когда немного стихло, пропел своим певучим голосом:
 – Мы не хотим без нужды проливать кровь и потому отзываем своих представителей из стачечного комитета.
 В зал будто бросили бомбу. Люди поднялись со своих мест, а какой-то расторопный паренек запустил в Горского калошей. Тот замахал руками, прокричал в зал что-то злое и торопливо скрылся за сценой.
 Матвей, стараясь перекричать общий шум, рассказывал Антону в самое ухо:
 – Знаю я этого. Он и в тюрьме против Беляева народ мутил.
 В это время в разных местах театра появились новые ораторы. Это были большевики, и среди них Матвей и Антон вновь увидели Соколовского.
 Председатель собрания, стоявший за столом, долго пытался навести порядок, но, видя бесплодность своих усилий, бросил колокольчик и ушел.
 Потом на сцене появился опять Горский. Он что-то прокричал, по-прежнему размахивая руками, и поспешил по сходням к запасному выходу, ведущему на улицу. Вслед за ним потянулись его единомышленники – в дверях мелькали бобровые шапки приказчиков, студенческие шинели, чиновничьи картузы.
 В зале остались железнодорожники, грузчики, водники, но фронт общегородской забастовки был расстроен.
 Ночью, всего лишь через несколько часов после объявления царского манифеста, началось то, что предсказывал на собрании большевик Соколовский. Отряд полицейских и солдат внезапно налетел на депо и окружил забастовщиков, превративших красное задымленное здание в неприступный бастион.
  5
  В обед политические обнаружили в бачке с супом крысу. Они отказались есть и потребовали к себе начальника. Тот не явился. Тогда политические объявили голодовку и потребовали прокурора. Это требование возымело действие. Начальник незамедлительно прибыл в барак.
 Политическим был заказан новый обед. На кухню послана ревизия. Письменный протест на имя прокурора принят.
 Но через час начальник одумался, приказал суп, в котором обнаружили крысу, не выливать, а выдать на ужин уголовным.
 Матвея это решение начальника возмутило.
 – Ваше высокоблагородие, – сказал он, – уголовные разве не люди?
 Начальник закричал на него:
 – Строгов, не забывайся! Я здесь хозяин…
 Матвей выскочил из канцелярии, задыхаясь от гнева. Он побежал к Топилкину и рассказал ему о приказе начальника.
 Антон хладнокровно выслушал Матвея.
 – Надо не допустить этого и проучить начальника.
 Они решили действовать.
 Матвей, во избежание подозрений, должен был уйти куда-нибудь. Всю работу взял на себя Антон Топилкин. Ему предстояло после возвращения уголовных с работы пройти к ним во двор, встретить уголовника Яшку Пройди-свет и сообщить ему о крысе. В случае, если Пройди-свет усомнился бы в искренности Антона, Антон должен был сказать, что его послал Матвей Строгов. Пройди-свет любил дядьку Строгова.
 День клонился к вечеру. Матвей побродил по улицам и решил зайти к брату. У Власа он застал гостей.
 За столом сидели: старший пристав Синегубов, купец Голованов с сыном и невесткой, священник отец Абросим, поручик Хвостов с женой, контролер акцизного управления Семин.
 Как видно, гости только что сели. Все еще были трезвые и разговаривали мирно, тихо, с уважением друг к другу.
 Влас без радушия встретил младшего брата. Он заметил в глазах Матвея не то озорство, не то злобу. Матвей разделся, поздоровался с гостями, без жеманства, просто, и спросил:
 – Ты, Влас, в честь чего это пирушку устроил?
 Влас поднял угловатые, костлявые плечи, сказал с поддельной радостью в голосе:
 – Чудак! Николай-то Александрович, наш батюшка царь, цел и невредим остался!
 – Э, нашел чему радоваться!.. – засмеялся Матвей.
 От этих слов Матвея зарозовело нестареющее лицо Власа. Он принялся угощать гостей, явно желая замять резкость брата. Но контролер акцизного управления Семин уцепился за слова Матвея:
 – А вас разве это не радует? Скажите, не радует?
 Матвей засмеялся злым смешком.
 – А почему меня будет радовать?
 – Странно! Все честные люди радуются этому… фю-фю-фю. А вы, кажется, придерживаетесь иной точки зрения… фю-фю-фю.
 – Все честные люди?! Это кто же – честные люди? Не вы ли уж? – Матвей уничтожающе посмотрел на акцизного чиновника.
 – Помилуйте, – растерялся контролер. – Вы, кажется…
 – Это вам кажется, – сказал резко Матвей. – Честные люди! Знаем мы этих честных людей, знаем и честность царя. Девятое января никто еще не забыл.
 Влас вытягивал под столом ноги, толкал ими, пытаясь остановить Матвея. Но тот поджал ноги, и как Влас ни старался дотянуться до него – не мог. Его удары приходились по ногам невестки купца Голованова и отца Абросима. Они морщились, прятали ноги под стулья.
 
– Да вы, кажется, и в честности царя сомневаетесь? Фю-фю-фю.
 Влас понял, что спор не приостановить. Он усиленно принялся потчевать гостей вином. Все, за исключением контролера акцизного управления Семина, охотно пили. Но тот отталкивал от себя рюмку, яростно бросался на Матвея, кричал. Матвей говорил спокойно, и это еще больше злило чиновника.
 – Нечего сказать, хорошего учителя честности нашли!
 Но тут Матвей хватил через край. Захмелевшие гости беспокойно задвигались, зашептались, строго, с укором взглянули на Власа, на двери, поручик даже зафыркал. Контролер поднялся.
 – Господа, – заговорил он взволнованно, – господа, это же социал-демократ, это же фю-фю-фю, черт знает что такое!
 Матвей схватил чиновника за плечо, усадил его на стул и быстро вышел из-за стола.
 – Садитесь, пейте, а то не достанется… Я уйду.
 Отдуваясь, чиновник прошептал:
 – Нет, это невозможно, господа…
 – Выпейте, выпейте, Илья Кузьмич. – Влас пододвинул к нему рюмку. – Успокойтесь. У меня брат-то шутник. Вы думаете, он это и вправду завел с вами спор? Он всегда так людей на испытку берет. Послушаешь – будто ему на каторге место. А потом он вас же за стойкость и похвалит. Веру вашу проверяет. Прочен ли, дескать.
 – Неужели?
 – Вот как! – изумлялись гости.
 – Да, да, – не смущаясь, подтвердил Влас. – Всегда таким манером людей на испытку берет. А так-то он у меня служака. Награды получал.
 Захмелевшие гости поверили, смеялись над горячностью контролера, да Семин и сам заколебался.
 – Ах, какой оригинал! Фю-фю-фю. Остроумно! А как он, знаете, распалил меня! Просто и сейчас не могу успокоиться.
 Влас поднес всем по рюмке и торопливо вышел в кухню. Он боялся, что Матвей вот-вот вернется. В кухне, где Матвей курил самокрутку, Влас набросился на брата:
 – Ты что, Матюха, с ума сошел? Да ведь тебя самого за это посадить могут!
 В другой раз Влас бы строже обошелся с братом, но теперь он боялся рассердить его. Знал, что если рассердит – не миновать беды. Ему хотелось сейчас, чтоб Матвей ушел от него.
 – Ты думаешь, я и в самом деле ради царя пирушку устроил? – говорил Влас. – Как же! Сто целковых истратил. Царь, что ли, мне даст? Дожидайся! Мне надо, чтобы Голованов векселя отсрочил. Понял, куда я гну? Ну, иди, иди, Матюха. Мне к гостям надо.
 Влас ушел. Матвей подумал: «И верно, лучше уйти, чтоб не мутило». Он оделся, заглянул в дверь комнаты, где были гости, попрощался:
 – До свидания, господа!
 Гости проводили его улыбками и возгласами:
 – Ах, оригинал какой!
 – Остроумно, правда, Жорж?
 – Фю-фю-фю!
 Ночью Матвей узнал у Антона, что вечером уголовные подняли бунт, разгромили кухню и поддержали протест политических.
  6
  Этот день был полон неожиданностей.
 Днем, сдав дежурство и наскоро пообедав, Матвей отправился на базар прикупить кое-что для общего хозяйства с Антоном.
 Когда он вернулся с базара, застал в тюрьме полный переполох. Среди бела дня бежал крупный аферист, красавец Яшка Пройди-свет.
 Настоящего имени Яшки никто не знал. Но, судя по его манерам, он когда-то вращался в высшем обществе. Яшка хорошо говорил по-французски. Чиновники много судачили об этом, удивлялись, но в Яшкино благородное происхождение все-таки не верили.
 Но однажды в тюрьму пожаловала роскошно одетая петербургская дама. Она не захотела иметь дело с мелкими чиновниками и потребовала свидания с самим начальником тюрьмы. Начальник принял ее немедленно.
 Через несколько минут Яшку вызвали в комнату свиданий. Петербургская дама оказалась его матерью.
 Яшка не растерялся и удивленно спросил:
 – Пардон, мадам, за кого вы меня принимаете? Вы, очевидно, ошиблись.
 – Илюша, родной мой, ну к чему это опять? Папа просит прощения. Вот его письмо. Забудь, мой мальчик, обиду. Вернись. Мы так одиноки, – со слезами на глазах заговорила женщина.
 – Оставьте меня в покое, мадам. Я вас не знаю.
 Матери стоило больших усилий не разрыдаться. Но она сдержалась и попросила присутствовавшего при свидании тюремного чиновника оставить ее одну с сыном. Разговор с глазу на глаз продолжался с полчаса. Вдруг дверь раскрылась, и дама обрадованно крикнула:
 – Господа, он согласен признать меня!
 Чиновник вошел в комнату свиданий. Яшка Пройди-свет холодно смотрел на мать.
 – Ну, Илюша, родной, скажи этим господам, что ты мой сын. Скажи – и ты будешь на свободе!
 Яшка Пройди-свет поднял голову и спокойно заявил:
 – Я не могу сказать этого. Я вижу вас первый раз в жизни, мадам.
 Мать упала в обморок, а Яшку увели в камеру.
 Петербургская дама уехала, ничего не добившись, но загадочность, которой была окутана личность Яшки, исчезла.
 Семнадцати лет от роду молодой граф, сын богатого помещика, проиграл в карты десять тысяч рублей. Денег с собой у него не оказалось, и пришлось дать подписку. Старый помещик был скуп. Деньги он уплатил, а сына в присутствии его друзей и возлюбленной назвал мошенником. Оскорбленный сын бежал из дома, связался с преступным миром и теперь кочевал из тюрьмы в тюрьму, отвечая на все мольбы родителей вернуться домой отказом.
 Все знали, что Яшка Пройди-свет не раз совершал побеги из тюрем. Событие взволновало тюремное начальство не своей неожиданностью, а таинственностью. Многие видели, как Яшка вместе с арестантами своего коридора шел в баню, как он последним вошел в соседнее с раздевалкой помещение, где парикмахер из уголовных обслуживал в определенные часы то арестантов, то тюремных надзирателей. А из бани Яшка не вернулся. В раздевалке после него остался только бушлат с записной книжкой в кармане, куда он аккуратно заносил свои картежные долги, да смена грязного белья.
 Даже старые радзиратели в недоумении разводили руками: всякие побеги видали они в своей жизни, а такого номера еще никто не выкидывал. Не голым же бежал арестант!
 Только Матвей догадывался, как могло произойти это. Яшка Пройди-свет был переодет в надзирательскую форму, сшитую Капкой по Матвеевой мерке. Матвей ждал, когда заглянет Капка, чтобы проверить свои подозрения. Однако Капка не пришла ни в этот вечер, ни в следующий.
 Исчезновение Капки никого не удивило. Матвей открыл наконец тайну, которая была известна надзирателям уголовного отделения тюрьмы: Капку уже давно повенчал тюремный поп с Яшкой Пройди-свет.
 Спустя два дня после исчезновения Капки парикмахер сунул Матвею записку. Придя к себе в комнату, Матвей с живым любопытством прочел:
 «Милый Строгов! Я все устроила так, что никому неприятностей не будет. Я ухожу к мужу, графу Яшке Пройди-свет. Я нашла свою судьбу (будет ли она счастлива, не знаю), желаю тебе найти свою. Прощай!
 К а п и т о л и н а».
 Матвей несколько раз перечитал письмо Капки и от души пожелал ей счастья.
  7
  В начале ноября Антон Топилкин выхлопотал себе недельный отпуск и решил поехать в Волчьи Норы – проведать отца и сестру. Накануне отпуска днем он получил в конторе расчет, а вечером пошел на станцию. Ночью он домой не вернулся. Не пришел и наутро. Матвей решил, что Антону подвернулись попутчики и он уехал.
 Но в полдень к Матвею пришел молодой паренек с худеньким, узким личиком и серьезными глазами. Он был одет в телогрейку, широкие штаны, заправленные в большие сапоги.
 Войдя в комнату, паренек внимательно пригляделся к Матвею и только после этого справился, точно ли он видит перед собой Строгова.
 – Меня послал к вам Топилкин, – сказал паренек глуховатым голосом.
 – Топилкин? Да ведь он уехал в деревню.
 – Никуда он не уезжал. Он в городе. А чтобы вы поверили, что я послан им, он попросил меня назвать какого-то Андрюху Клинка.
 Матвей улыбнулся: паренек говорил правду.
 – Товарищ Емельян – так у нас зовут вашего друга, – продолжал паренек, – перешел на нелегальное положение. Вам он советует уехать в деревню. Говорит, что вместе с солдатами, которые вернулись с войны, вы можете заняться работой с крестьянами.
 Паренек все больше нравился Матвею. Видно, он не первый раз выполняет задания подпольной организации. Он говорил кратко, серьезно, и светлые, вдумчивые глаза его глядели мягко и ласково. Было в нем что-то от Беляева – такая же задушевность и суровая сосредоточенность.
 – Значит, он, Емельян-то, не придет больше сюда? – спросил Матвей, впервые называя Антона его новым именем.
 – Да, он уже не вернется сюда. Но будет держать с вами связь. А со мной он просил вас передать его вещи.
 Матвей достал ящик Антона, вынул из него белье, положил в мешок. Потом аккуратно свернул его и подал пареньку.
 – Ну, скажи ему, Емельяну-то, дружок, – начал Матвей и поправился: – Скажи ему, товарищ, что я привет шлю и желаю ему удачи в жизни.
 – Передам, – ответил паренек и направился к двери.
 Матвей улыбнулся ласковой, доброй улыбкой и спросил:
 – А сколько тебе, дружок, лет?
 – Весной семнадцать стукнуло.
 – С большевиками давно?
 – Уже с год как… А в депо пятый год работаю.
 Паренек ушел, а Матвей, прикрыв за ним дверь, сел к столу и задумался.
 Действительно, не пора ли податься в деревню? Вспомнились последние разговоры у Соколовского. Большевики горячо говорили о Третьем съезде партии в Лондоне, о Ленине, о постановке им вопроса о союзе рабочего класса с трудовым крестьянством. Матвей понял, что в то время как рабочие уже бьются с царизмом не на жизнь, а на смерть, крестьяне все еще раскачиваются слабо. Соколовский особенно подчеркивал, что работа среди крестьян становится главной задачей момента.
 И мысли как-то само собой перенеслись в Волчьи Норы (как-то там Мартын справляется?), а потом на пасеку и к деду Фишке. Неугомонный старик теперь, наверное, уж закатился куда-нибудь в тайгу, на край бела света.
 Матвею стало завидно. Когда-то и он вот в такие же погожие сентябрьские дни кружил по тайге, с наслаждением вдыхал чистый, пахнущий смолой воздух. Любил он выйти куда-нибудь на вершину холма, поросшего ветвистыми кедрами, сесть на колоду, закусывать сухарями и прислушиваться чутким охотничьим ухом к жизни тайги. Так иногда просиживал он, забывая о времени, до самых сумерек. Скрытая жизнь тайги захватывала его; и в ее однообразном, почти никогда не умолкаемом шуме он умел различать множество звуков.
 Вот послышался где-то вверху, над головой, легкий шорох в тонкий писк. Это запасливый бурундук отправился на кедр за шишкой. Острыми зубами он перегрызет ее стебелек, сбросит на землю, спустится сам, ошелушит, вытащит орешки и запрячет их где-нибудь в земле, под валежником.
 Вот застучал дятел. Древесный червяк хоть и запрятался глубоко, но крепок у дятла клюв. Не сегодня, так завтра дятел достанет червяка и полакомится им.
 Потом стихнет все. Кажется, нет тут вокруг ни одного живого существа. Но вдруг пронзительно взвизгнет иволга. Заснувший в сумрачной чаще филин спросонья вообразит, что наступил вечер, заухает и, поняв ошибку, затихнет.
 …Матвей больше не колебался. Достав лист чистой бумаги, он взял перо и стал писать рапорт об увольнении.
 И пришло время. Где-то в Маньчжурии уже выдыхалась война. Где-то в Америке уже подписывался бесславный для царя мирный договор с Японией.
  ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  1
  Хорошая была осень в этом году – тихая, теплая, солнечная.
 Как только Строговы управились с пахотой, дед Фишка Стал собираться на Юксу. Лопаты, которые он видел в прошлом году во дворе у Зимовского, не давали ему покоя.
 За ужином дед Фишка как-то случайно проговорился о своих намерениях. Захар подшутил над охотником:
 – Ты Артемку взял бы с собой. Он, может, фартовее тебя. Сколько лет клад ищешь – и все зря.
 Захар смеялся, потряхивая кудрявой головой, а дед Фишка, недовольный его шуткой, насупился.
 Кареглазый Артемка давно мечтал о Юксе. Столько он об этой тайге слышал, что она представлялась ему полной чудес.
 – Дедка, возьми меня с собой! – пристал он к деду Фишке.
 – Просись, просись, Артем, – подзадорил внука Захар. – Авось клад найдешь!
 – Дедка, возьми… – клянчил Артемка. – Возьмешь?
 Он так горячо просился, что дед Фишка решил взять его с собой.
 – Пойдем, сынок. Только вот мать спроси.
 – Мам, пойду? – обратился Артемка к матери.
 Анна молчала. Не хотелось ей, чтобы сын увлекался тайгой и охотой. Совершится это – значит, все пропало. Никогда она не увидит широкие пашни, шумящую мельницу, новый крестовый дом под железной крышей.
 – Далеко, сынок, до Юксы. Устанешь, – сказала она, когда Артемка, заглядывая ей в глаза, стал настойчиво упрашивать ее.
 – Да отпусти уж ты его, Нюра. Пусть сходит. Ноги набьет – в другой раз не запросится, – посоветовала Агафья.
 Анна махнула рукой.
 – Пусть идет.
 – И я пойду, – вдруг решительно заявил Максимка.
 Все захохотали.
 – Ты еще мал, сынок. Тебе подрасти маленько надо. Мы лучше с тобой завтра в Волчьи Норы поедем. Конфет, пряников купим, – заговорил Захар, усаживая к себе на колени внука.
 Дед Фишка не особенно был доволен тем, что с ним увязался Артемка. Но старик любил мальчика и считал своим долгом приучить его к тайге и охоте. Когда-то и Матвея он вот так же водил за собой. Не для себя одного он торил тропы на Юксу.
 Вместо двух дней до Юксы шли три. Дед Фишка не забывал, что идет не один, и присаживался отдыхать чуть ли не каждую версту. Дорогой без умолку старик рассказывал Артемке о своих и Матвеевых приключениях. Почти каждая верста была чем-нибудь отмечена.
 Когда умолкал дед Фишка, разговор поддерживал сам Артемка.
 – Дедка, а это какая малюсенькая серенькая птичка? – спрашивал он.
 – Это, сынок, дрозд-пересмешник. За медведем любит гоняться. Мы с твоим отцом, бывало, сидим на лабазе, ждем медведя и вот как услышим, что дрозд-пересмешник трещит, так и знаем: идет мишка.
 Пока дошли до стана, расположенного на крутом берегу быстроводной Юксы, знания Артемки приумножились во много раз.
 На стану передневали. Деду Фишке хотелось тотчас же броситься в тайгу, посмотреть, не появился ли в ней Зимовской, но оставить Артемку одного он не решался.
 Прежде всего старик решил побывать на Веселом яру.
 От стана до Веселого яра было верст десять. Дед Фишка решил ехать туда по реке в обласке.
 Артемка из обласка смотрел на высокие лесистые берега Юксы затаив дыхание. Все ему казалось огромным, страшным.
 В омутах дед Фишка причаливал к тальниковым кустам, отдыхал.
 – Вот тут, сынок, мы шишковали в прошлом году, – показывал дед Фишка на гряду рослого, густого кедровника. – А вот здесь есть озерко, так там столько ершей, что Матюша подштанниками их ловил.
 Артемка смеялся, карие глаза его искрились.
 Скоро показался Веселый яр. Берег, поросший хвойным лесом, то высился острыми гребнями, то стлался по широким логам. Издали это походило на сказочное зеленое море, по которому гуляют волны.
 – Дедка, видишь дым? – спросил вдруг Артемка.
 Старик взглянул поверх леса, и весло дрогнуло в его руках. Над макушками кедров курчавился синеватый дымок.
 Артемка выскочил на берег первым, поддержал обласок за нос.
 – Ты, сынок, подожди меня здесь. Я схожу посмотрю, кто тут заявился, – сказал дед Фишка, выходя из обласка.
 Не слушая протестов Артемки, не желавшего оставаться, старик бегом бросился к яру. Он бежал по чаще, оставляя на сучках клочья своей одежды. Миновав гребень холма, он со всего маху чуть не налетел на людей.
 Их было пятеро. Трое из них лопатами копали землю, а остальные выкалывали из кедрового сушняка широкие плахи. Невдалеке от них, на костре, густо дымился трут, разгонявший комаров. Люди были заняты работой и не заметили приближения деда Фишки. Но он и не стал прятаться.
 
– Ты что ж, Степан Иваныч, в чужую тайгу забрался? – взволнованно заговорил старик. – Мы с Матюшей пятнадцать лет тут охотимся. Посмотри вокруг: чьи ловушки? Наши. Кто берегом тропу торил? Мы. Дорогу на Юксу кто прокладывал? Опять же мы. Понравится тебе, если я, нычит, прискачу на твои поля и зачну без спросу пахать? А?
 Зимовской даже не удивился появлению деда Фишки. Он спокойно слушал старика, и по сухощавому лицу его скользнула ехидная улыбка.
 – Мы тебе, Финоген Данилыч, не помешаем. Охоться себе на здоровье, – пряча вороватые глаза, сказал Зимовской и, отвернувшись от старика, взялся за лопату.
 Дед Фишка готов был разорвать на клочки этого хилого мужичонку. В голове мелькнуло:
 «Вот когда варнак показал свои когти! Ну погоди, еще неизвестно, чей верх будет! Скорей бы Матвей возвращался! И что он, прилип там, в городе? Уж и мужики с войны едут, а его все нет».
 – Смотри, Степан Иваныч, воля твоя, а только не по праву на Веселый яр забрался. Наш он! – проговорил дед Фишка и, видя, что Зимовской не намерен отвечать ему, пошел обратно.
 Артемка не узнал старика. Дед Фишка шел, качаясь, как пьяный.
 – Дедка, кто там? – с тревогой спросил мальчик.
 – Эх, сынок, не поймешь ты, – махнул рукой дед Фишка и, бессильно опустившись на землю, уткнулся головой в глинистый яр.
 Артемка стоял около него испуганный, бледный.
 – Дедка, тебя побили? – бросил он.
 – В сто раз хуже, сынок! Тайгу Зимовской Отнял… Ну, поехали, Артем, – через минуту сказал дед Фишка и тяжело, как больной, поднялся.
 Обо всем, что произошло, Артемка толком узнал уже дорогой к стану. И впервые в жизни почувствовал он прилив ненависти. Нет, он поможет деду Фишке отстоять тайгу. Только бы подрасти скорее!
  2
  Как только выпал первый снег, Захар Строгов собрался в город продавать воск. Агафья наказывала:
 – Смотри, старик, не загуляй где-нибудь… Да с людьми построже будь. Говорят, на тракту пошаливают.
 – Ладно, ладно… не учи. У меня все разбойники задарены.
 – Я знаю, у тебя каждый встречный друг да сват.
 Захар уехал.
 В городе он продал воск и на базаре встретил Зимовского. Захар остановил его, радуясь тому, что нашелся земляк, позвал в трактир.
 За столом они выпили, разговорились.
 – Как торговлишка-то твоя, Степан Иваныч?
 – Идет мало-мало, слава богу. Выручки большой нету, но и убытку не несу… жить можно… За товарами приезжал…
 Выпили полбутылки. Захару показалось мало. Он крикнул полового, велел принести еще.
 – А ты как живешь, Захар Максимыч? – начал расспрашивать Зимовской.
 – Да ничего живу. Гневить бога не за что. Вот воск привозил, продал. Продал хорошо, добрые люди не обидели, заплатили без обману… Ну, Иваныч, за твое здоровье!
 – А сыновья, Захар Максимыч, как поживают?
 – Сыновья прилипли к городу, не оторвешь. Влас в лавке орудует, настоящим купцом замышляет быть. И знаю – будет! Мужик хваткий. Он только снаружи тихоня, а в душе черт… Ей-богу, черт!
 Хмель одолевал Захара, он забыл, о чем говорил, и замолчал. Зимовской напомнил ему:
 – Матвей Захарыч как здравствует?
 – Этот в тюрьме при должности. Ну, брат, Матвей, – разговорился Захар, – совсем тому не чета. Влас черт, а этот ангел. Простяга парень, в меня, в меня… Я ведь, знаешь, какой?
 – Значит, Матвей-то Захарыч не собирается вернуться на пасеку? – спросил Зимовской.
 – Да ты что меня пытаешь? – осердился Захар. – Пей, пей, коли подают!
 Зимовской смутился, вороватые глаза его беспокойно забегали.
 – Нет, я ничего… Я так… Я к тому, что, мол, неладно сыновья делают. Старики одни дома остались.
 – Ладно, ладно, Степаха. На сынов не в обиде я. Сам еще работать могу. А придет недобрый час, без куска хлеба не оставят.
 Они не спеша допили бутылку. Захар вдруг заспешил.
 – Надо старухе платок купить, а то ругаться будет. Эй, человек!
 К столу подошел широкоплечий молодой парень.
 – Сколько тебе за водку и эту дохлятину? – Захар отодвинул от себя тарелку с недоеденной бараниной.
 Парень подсчитал. Захар вынул из-за пазухи тряпичный кошелек, не спеша развязал его. В кошельке лежали катеринка, вырученная от продажи воска, и несколько мелких бумажек. Захар положил деньги на стол, принялся отсчитывать парню мелочь.
 Зимовской смотрел вначале безразлично, сонно, потом поднял голову, осмотрел деньги и, как будто чего-то испугавшись, закрыл глаза.
 – Ну, айда, Степан Иваныч. Больше не подадут.
 Захар встал, надел шапку, застегнул верхние пуговицы своего бешмета. Маленький, сухонький Зимовской поплелся за Захаром неровными, мелкими шажками. Он заметно покачивался.
 Когда вышли на базарную площадь, Зимовской спросил:
 – Ты когда, Захар Максимыч, выезжать собираешься?
 – Завтра утречком.
 – Ого, двенадцать уже, – взглянув на уличные часы, заторопился Зимовской. – Я побегу, Захар Максимыч, передай поклон Агафье Даниловне, деду Фишке. Сегодня думаю уехать. Дел дома много. Сегодня уеду. Поди до Лександровой за ночь доберусь… – Пожимая руку Захару, он еще несколько раз повторил, что выедет этим же вечером.
 На другой день утром Захар заехал к Матвею, попрощался с ним и отправился домой.
 Тракт пустовал. Крестьяне, ехавшие в город, по обыкновению старались попасть к базару и проезжали здесь рано утром. Дальние из города тоже проехали.
 Кругом стояла тишь. Захар привалился на мешок с овсом, задремал и очнулся, когда сани покатились под гору.
 В семи верстах от города находился глубокий, заросший густым осинником лог. Осенью здесь вязли лошади и телеги, а зимой незамерзающие родники сочились водой, покрывали землю наледью, – лошади падали, возы в раскатах перевертывались, мужики проклинали белый свет.
 Но Захара лог этот не страшил. Он ехал налегке, в пустой кошевке.
 В самом низу, у подъема, Захар увидел Зимовского и его жену Василису. Они суетились возле своих саней, нагруженных ящиками, бочонками с селедкой, тюками с мануфактурой. Все это лежало в беспорядке.
 Захар подъехал к ним; остановив лошадь, крикнул:
 – Здорово бывали! А я думал, ты, Степан Иваныч, вчера уехал.
 Зимовской не взглянул на Захара.
 – Вчера не управился. А сегодня поторопился, да и сам не рад. Весь воз расползается. Ты, Захар Максимыч, помоги мне увязать, а то с бабой ничего не выходит.
 – Давай, давай помогу, – охотно согласился Захар и выпрыгнул из кошевки. – Эка накрутил возище какой!
 – Надо свернуть… не у места остановились, – сказал Зимовской. Он взял лошадь за узду, повел ее в кусты, по непроторенному объезду.
 – Зря ты, Степан Иваныч. Мы и тут никому не помешаем. Видишь, на тракту никого нету…
 Зимовской, не слушая Захара, поставил воз за кусты и принялся затягивать его веревками. Захар стал помогать ему.
 Василиса стояла от них в трех-четырех шагах, молча наблюдала.
 Захар горячился, работал с усердием.
 Зимовской все время вертелся рядом, больше суетился, чем дело делал. Вдруг он схватил воткнутый в головки саней топор и замахнулся. Захар отступил, вытянул руки вперед.
 – Ты что, Степаха, – прошептал он, – ай плохо вчера угостил тебя?
 Голубые глаза Захара смотрели на Зимовского без страха, с презрением. Зимовской растерялся. Он стоял с закинутым вверх топором, рука его постепенно опускалась.
 Василиса заметила это. Она раскинула руки и пошла на Захара, как растравленная медведица.
 Захар стоял к ней спиной.
 Она схватила его в охапку, сжала изо всех сил. Зимовской взмахнул топором. Захар, как мешок, медленно и тяжело повалился на землю. Василиса накинула ему на шею снятый с него же шелковый крученый поясок, затянула его покрепче, после этого поясок сняла и спрятала за пазуху.
 Потом они раздели Захара и запрятали в густом осиннике.
 Кошелек с деньгами Василиса положила в карман широкой юбки, одежду сложили в мешок и сунули в сани, под тюки с товаром.
 Когда все было готово, Зимовской вышел на тракт, посмотрел, не едет ли кто. Он вернулся быстро, нервная лихорадка трясла его, зубы выколачивали дробь. Василиса спросила:
 – Ну как?
 – Ннни-кого-го нннету, – еле выговорил Зимовской.
 Василиса испуганно взглянула на него, обняла за плечи.
 – Ничего, ничего, Степа. Давай трогай с богом.
 Зимовской перекрестился, подошел к своей лошади, повел ее на тракт. Василиса села в кошевку Захара, дернула за вожжи. Пегая лошадь Строговых, выгнув шею, покосилась на нового седока, недовольно замахала головой.
 По тракту ехали, озираясь. Решили, что если кто-нибудь покажется впереди или будет нагонять, Василиса свернет с дороги в сторону, за кусты, и там переждет.
 В трех верстах от лога Зимовской переменился местами с Василисой. Она должна была проехать трактом до полустанка и там ждать, а он свернул в татарскую деревню. Там жили скупщики лошадей.
 Василиса напутствовала мужа:
 – Смотри не продешеви. Татарва – хитрущий народ. Обмануть, не ровен час, могут…
 Зимовской ничего не сказал. Он хлестнул вожжой лошадь и поехал, готовый сбыть за бесценок лошадь Захара со всей упряжью.
  3
  Недели три со дня на день ждали на пасеке возвращения Захара. Вначале решили, что старик просто-напросто загулял. Случалось такое с ним нередко. Потом затревожились. Агафья не спала ночами, предполагая самое худшее.
 И вдруг вместо Захара на пасеку заявился Матвей.
 – Сынок, ты один? – спросила Агафья.
 – Один, а с кем же мне быть? – весело ответил Матвей.
 – А отец где? Без малого три недели прошло, как воск в город повез.
 – Да он на второй же день из города уехал.
 Агафья заплакала.
 Подождали еще несколько дней.
 По утрам Агафья заставляла всех рассказывать сны, пытаясь разгадать их, но сны у всех были противоречивые, путаные. Поехали в Волчьи Норы к ворожее Савелихе. Та смотрела в гущу, раскладывала бобы, но не успокоила Агафью. Дни и ночи ныло Агафьино сердце-вещун.
 Все эти дни Матвей занимался хозяйством, работал на току, подновлял двор, пилил и колол дрова.
 Анна пристально наблюдала за мужем, и радость прокрадывалась в душу, теплила ее. Матвей работал сосредоточенно, много. Казалось, что он погрузился в это дело на годы, навсегда.
 Прошла еще неделя. Захар не возвращался. Матвей заложил сани, отправился на поиски. В каждой деревне он останавливался, расспрашивал на постоялых дворах об отце. Да, постояльцы видели Захара Строгова. Он ехал в город продавать воск, но обратно не проезжал. Об этом заявляли в каждой деревне в один голос. Захара Строгова знали по всему тракту. Везде у него были друзья и приятели, которых он угощал водкой и одаривал.
 В городе Матвей обошел полицейские участки. В одном из них ему показали свежий номер губернской газеты. На последней полосе некий штабс-капитан Лярский сообщал, что, охотясь под городом, в районе лога, он обнаружил в густом осиннике труп убитого старика. Тут же указывались приметы: седые кудрявые волосы, стриженные по-старообрядчески под кружок, узкое, костистое лицо, короткая кудрявая бородка и когда-то разрубленный и криво сросшийся ноготь на большом пальце левой руки.
 Матвей бросился в морг. Отец лежал согнутый, смерзшийся, в холщовом белье.
 Захара Строгова схоронили на тесном городском кладбище, среди могил мещан и купцов.
  Не успели Строговы оплакать Захара, как на них обрушилось новое несчастье: в подвалах начала гибнуть пчела. Трудно сказать, что вызвало-пчелиный мор: ранние ли морозы, спертый ли воздух в подвалах, или ядовитость меда, оставленного пчелам на зиму. А может быть, привело к этому отсутствие умелой, заботливой руки Захара.
 Смерть Захара и гибель пчелы поселили в доме уныние. Приуныл и сам Матвей. На его плечи хозяйство легло всей тяжестью, а выхода он не видел.
 После похорон отца заехал Матвей к Кузьмину сообщить, что рассчитывать на даровой мед теперь не приходится. Но тот потребовал, чтобы Матвей снабжал его медом и впредь или уплатил за пасеку новый выкуп. Золотопромышленник грозил судом, тряс в воздухе пожелтевшим договором, на котором вместо подписи рукой Захара были выведены три крестика.
 Ни о чем тогда не удалось договориться. Кузьмин дружил с самим губернатором и при желании мог сделать все.
 Неожиданно на пасеку приехал управляющий Кузьмина.
 Он походил по пасеке, хозяйским оком осмотрел живописный косогор и, никому ничего не сказав, уехал.
 Матвей решил, что надо скорее переезжать в село. Его тянуло к мужикам, к народу. Кузьмин все равно сгонит с пасеки. Да и ребятишки подрастали, надо было учить их.
 Анна замахала руками, когда Матвей сказал ей о своих планах. Тут и пашня, и покос, и речка под руками, тут все ближе для той жизни, о которой она не переставала думать.
 В конце ноября, уступая настойчивым просьбам Анны, Матвей снова поехал в город, чтобы попытаться уломать Кузьмина согласиться на продление аренды пасеки.
  4
  Города Матвей не узнал. Не было на улицах и площадях шумной, оживленной толпы, не слышно было ораторов. По пустынным улицам разъезжали казачьи патрули. Иногда слышалась стрельба. Еще на заборах болтались на ветру обрывки манифеста напуганного революцией царя, обещавшего народу свободу личности, совести, собраний, союзов, а свободно себя чувствовали только казаки, коршунами налетавшие на демонстрантов, вооруженные банды каких-то темных людей, то и дело нападавшие на рабочих, студентов, на каждого, кто осмеливался проронить хотя бы слово в защиту революционных свобод.
 Днем, идя по улице, Матвей поднял попавшуюся под ноги листовку. В глаза бросилось напечатанное жирным шрифтом обращение: «Ко всем честным, истинно русским людям» и подпись: «Союз св. Михаила Архангела». Матвей прочел первые строки и плюнул. А спустя полчаса наткнулся на еврейский погром.
 Когда Матвей увидел выбежавшего из старого, приземистого домишка Власа с узлом награбленных вещей, кровь закипела в нем. Он бросился на брата с кулаками, одним ударом сбил его наземь и вырвал узел из рук. Точно так же он поступил с другим погромщиком, пытавшимся вступиться за Власа. На помощь к Матвею подоспели рабочие и студенты. Скоро квартира была очищена от погромщиков.
 – Кто вы, добрые люди? – обратилась к своим спасителям старая плачущая еврейка.
 – Истинно честные русские люди, – ответил Матвей и пошел к выходу.
 К Кузьмину он явился только вечером, в порванной одежде и с посиневшим, заплывшим от удара глазом. Договориться с золотопромышленником не удалось. Кузьмин не был так заносчив, как в первый раз, но заявил, что в гибели пчел виноват Матвей и доверить пасеку неопытному человеку он не может. Чувствовал Матвей, что скрывается в этой неуступчивости что-то более существенное, чем привычка к даровым поставкам меда, но спорить не стал и ушел ни с чем.
 Матвей решил утром же выехать домой. Но хотелось повидать Соколовского. Еще осенью Федор Ильич, в третий раз за этот год, перебрался на новую квартиру. Ольга Львовна, ожидавшая ребенка, поселилась отдельно, и к ней муж приходил не часто. Поколебавшись немного, не зная, на какую квартиру лучше пройти, Матвей решительно направился к Соколовскому. Накануне, думая обязательно побывать у Федора Ильича, Матвей выбрал постоялый двор поблизости от его квартиры.
 Бушевала метель. Бесчисленное множество снежинок, поднятых ветром, кружилось в воздухе. Ни звезд, ни месяца не было видно. Ветер свистел, хлестал Матвею в лицо колючей снежной крупой. Матвей закрывал лицо варежкой, стряхивал снег, прыгал по сугробам, с трудом преодолевая напор ветра.
 Шел уже двенадцатый час ночи. Улицы опустели. Матвей поднялся на гору и улицей, обсаженной тополями, подошел к дому, в котором жил Соколовский.
 Дом стоял во дворе, окруженный с трех сторон какими-то складскими помещениями и навесами. Оглядевшись, нет ли кого поблизости, Матвей вошел в калитку, но тотчас же повернул и почти бегом выскочил обратно, на улицу. В квартире Соколовского было темно, условный зеленоватый свет, которым хозяин обычно сигнализировал благополучие своего жилища, не освещал окон. Это показалось Матвею странным, но он тотчас же успокоил себя.
 
«Мог ведь задержаться где-нибудь Федор Ильич. Время боевое, тревожное».
 Решил побродить возле дома.
 Через полчаса вновь заглянул в калитку. Во дворе все оставалось по-старому. Дом стоял в снежном густом тумане, и желанного зеленоватого света в окнах не было.
 «Ничего не поделаешь, придется заглянуть завтра утром», – подумал Матвей и уже хотел выйти за ворота, как услышал приближающиеся голоса. Мимо ворот серединой улицы проходила ватага пьяных, громко разговаривающих людей, похожих на тех «архангелов», с которыми он дрался днем. Вот на них упал свет уличного фонаря. Матвей замер на месте.
 – А ты точно знаешь, Ефим, – хриплым голосом проговорил какой-то верзила, шагавший впереди всех, – это тот самый студент?
 – Ну как мне не знать, Дормидонт Ермилыч, – ответил сиплым тенорком шедший рядом с ним плюгавенький человек, – он самый. Он еще у нашего барчука гувернером был.
 У Матвея бешено заколотилось сердце. По голосу в плюгавеньком человеке он узнал одного из приказчиков Кузьмина. Но ватага прошла, и скоро пьяные голоса затихли вдали. «Ищут квартиру Соколовского», – подумал Матвей.
 Выйдя из ворот, он быстро пошел по улице в обратном направлении. Снег не хлестал в лицо и не мешал идти полным шагом. Но чем дальше удалялся Матвей от квартиры Соколовского, тем сильнее овладевало им беспокойство.
 «Что-то замышляют, бандиты, против Федора Ильича, – шел и думал Матвей, – надо сейчас же предупредить Ольгу Львовну».
 Первым же переулком он побежал к постоялому двору.
 Не прошло и четверти часа, как Матвей выехал на перекресток и завернул в ту же улицу с тополями. Решил еще раз посмотреть, не вернулся ли Федор Ильич.
 Вдруг лошадь шарахнулась в сторону и захрапела. На мостовой, скорчившись, лежал человек, полузанесенный снегом.
 «Ничего себе нализался, и домой не дошел», – усмехнулся Матвей и дернул было вожжами, да вспомнил, что надо разбудить человека: не лето на дворе, и замерзнуть недолго.
 Человек лежал на боку; Матвей, спрыгнув с саней, подошел к нему и толкнул его ногой в спину.
 – Эй, приятель, вставай! Неладную ты постель себе выбрал!
 Человек не отзывался. Сухой, промерзший снег осыпался со спины лежащего, и Матвей разглядел блестящие пуговицы.
 Матвей нагнулся, схватил человека за плечо, перевернул его.
 Это был Соколовский. В последнее время Федор Ильич опять ходил в студенческой форме, тщательно брил бороду.
 Кровь похолодела у Матвея в жилах. Он опустился на колени перед трупом, не в силах отвести взгляда от лица человека, которого любил, в которого верил.
 Метель не утихала. Снег кружился в воздухе. Под бешеными порывами ветра тополя скрипели, телеграфные столбы гудели, содрогались. Кругом была черная ночь. А Матвей стоял на коленях над трупом, и слезы мерзли на его щеках.
 В третьем часу ночи сани остановились у дома, в котором Матвей когда-то отыскивал Федора Ильича и впервые встретил синеглазую женщину.
 На звонок отозвались очень скоро, точно дожидались. В окнах вспыхнул свет, и на лестнице послышались легкие скорые шаги.
 – Федя, ты?
 Матвей узнал голос Ольги Львовны, быстро сошел с крыльца и поднял на плечо Федора Ильича.
 – Строгов? – изумилась Ольга Львовна и, открыв засов, заторопилась обратно, сказав откуда-то сверху: – Закройте, пожалуйста, сами. Я с постели и не одета.
 Когда Матвей открыл дверь в квартиру, Ольга Львовна, уже одетая, стояла в позе нетерпеливого, тревожного ожидания. Увидев на плече Матвея повисшее тело Соколовского, она вытянула перед собой руки, пошатнулась и со стоном рухнула на пол.
  Этой же ночью на квартиру Ольги Львовны собрались извещенные Матвеем товарищи Соколовского: двое рабочих механического завода, студент и девушка-курсистка. Ольга Львовна сказала им, что на квартире Соколовского хранятся важные партийные документы: если они попадут в руки жандармов, подпольный комитет обречен на провал.
 Все, кроме Ольги Львовны, тотчас же поехали на квартиру Соколовского.
 Дверь открыла старуха, хозяйка квартиры. Сначала она приняла ночных гостей за грабителей, но, увидев среди них девушку, успокоилась.
 Комната Федора Ильича оказалась на запоре. Матвей повернул замок и вырвал его вместе с кольцами. Потом взял лампу из рук старухи, прибавил фитиль и сказал:
 – Начинайте, товарищи.
 Через пятнадцать минут все нужные документы были собраны.
 – Что же мне сказать-то Федору Ильичу? – обратилась старуха к Матвею, считая его, очевидно, за главного.
 – В бога веруешь, мамаша? – спросил серьезно Матвей.
 – Как же, батюшка, как же!
 – И в архангелов веришь?
 – И архангелов и фирувимов чту.
 – А старик у тебя кто?
 – Машинистом на чугунке работает.
 – Ну вот, богу помолись, мамаша, за Федора Ильича. Умер он. А на архангелов плюнь. Скажи старику, чтобы остерегался их на улице. Это убийцы.
 – О господи! – пробормотала старуха, так и не поняв ничего.
 Под утро метель стихла. Ветер заметно ослабел. Небо местами прочистилось, и кое-где заискрились подслеповатые, мерцающие звезды.
 Матвей, вернувшись на постоялый двор, поспал часа два и снова поехал к Ольге Львовне, чтобы предложить ей свою помощь.
  5
  Похороны Соколовского превратились в большую политическую демонстрацию. По пути на кладбище к похоронной процессии присоединились рабочие фабрик и заводов, в воздухе зареяли красные знамена, в колоннах зазвучали революционные песни. Казаки и конные отряды полиции носились по соседним улицам и переулкам на пути следования процессии, но нападать на демонстрантов не решались. Волна общественного возмущения, вызванная зверским убийством Соколовского черносотенцами, очевидно, удерживала власти от нового кровопролития.
 На кладбище состоялся многотысячный митинг. Матвей не слышал речей ораторов. Вместе с боевой дружиной Антона Топилкина он все время патрулировал между колоннами демонстрантов и державшимися на расстоянии отрядами казаков и полиции.
  Домой Матвей вернулся с одной мыслью: скорее в село, ближе к мужикам, к народу. С народом ничто не страшно.
 Никогда еще не видела Анна мужа в таком мрачном, подавленном состоянии. Против переезда в село она больше не возражала.
 Дед Фишка, узнав о решении Матвея, совсем упал духом. В течение нескольких дней он молчал и лишь изредка бросал на Матвея из-под насупленных бровей сердитые взгляды. Наконец он решил серьезно поговорить с племянником.
 – Что же, выходит, прощай и тайга, и охота, и клады? – начал он, выбрав момент, когда Агафья и Анна ушли из дому. – Мужиком земляным теперь заделаешься?
 – Выходит, что так, – недовольно буркнул Матвей.
 – А не лучше ли, Матюша, на Юксу перебраться, а? – сразу меняя тон, заговорил дед Фишка, и в голосе его послышались теплые нотки. – Завели бы там новую пасеку, охотились бы, почитай, круглый год! А может, посчастливилось бы и… – Но достаточно было ему коснуться заветной мечты, как он вспомнил об испытанном осенью унижении и стал на чем свет стоит клясть Зимовского, призывая на него все кары, небесные и земные.
 Когда Матвею надоело слушать его заклинания, он сказал:
 – Не то, дядя, говоришь.
 Старик вспылил на Матвея, – кажется, первый раз в жизни.
 – Как «не то»? По-твоему, отдай тайгу Зимовскому, а сам, нычит, как знаешь? Ты что, Матюша, в уме или рехнулся?
 – Что Зимовской! Разве дело только в нем? Доведись ему найти что-нибудь, так мигом нагрянут всякие прибыткины и Кузьмины. Тут надо бить наверняка, всех разом. Народ надо против них поднимать. Вот о чем я.
 Матвей произнес это твердо, как давно продуманное и раз навсегда решенное.
 Дед Фишка взглянул в постаревшее лицо племянника. Нет, племянник не отступит от тайги, не из таких он. Матвей замышлял что-то новое и грозное.
  6
  В Волчьих Норах Матвей купил полуразвалившийся пятистенный дом с обветшалой надворной постройкой. К весне Строговы перебрались туда со всем скарбом.
 Пришлось обратиться к обществу с прошением о выделении пахотной земли и лугов. Староста собрал сход. Строго соблюдая стародавний обычай, Матвей поставил ведро водки. Мужики пили, похваливали Матвея, желали ему счастья на новом месте, вспоминали щедрого, добродушного Захара.
 Только один Евдоким Юткин не прикоснулся к водке. Недоволен он был зятем, Матвей поступил наперекор его желаниям. Евдокиму хотелось, чтоб Матвей выпросил себе надел рядом с его землей. Но Строгов понял, куда клонил тесть. Быть работником Юткиных Матвей не собирался. Анна была тоже против этого.
 Мало-помалу начали обживаться на новом месте.
 К Матвею потянулись мужики. Шли они с самыми разнообразными нуждами. Одному неправильно подати начислили, другого оштрафовали за потраву лугов, о которой он ни сном ни духом не ведал, на третьего взвалили непосильные мирские работы, от которых выгода одному старосте.
 – Посоветуй, Захарыч. Ты все ж таки в городе живал, грамоту, не в пример другим, знаешь. Да и нужда тебя, сказывают, тоже поодаль не обходит, – говорили сельчане Матвею.
 Он давал им советы, а многим собственноручно писал прошения. Но всякий раз при этом Матвей говорил, что прошениями не добиться мужикам лучшей доли.
 По воскресеньям на завалинке пятистенного дома Строговых собирались мужики со всего села. Матвей охотно вступал с ними в разговор, рассказывал о городских событиях, о расстреле рабочих в Петербурге, о крестьянских волнениях в России, о революции, в которой рабочие и крестьяне должны идти рука об РУКУ.
 Не по нраву все это пришлось Евдокиму Юткину. Замышлял он в недалеком будущем открыть торговлю и, будь зять покорным, пристроил бы его в этом деле за главного.
 – Эй ты, Захаркин сын, долго с гольтепой водиться будешь? – кричал пьяный Евдоким перед домом Строговых.
 Матвея это не обижало, и, к изумлению Анны, он хохотал над тем, как беснуется Евдоким Юткин.
 Чем глубже входил Матвей в деревенские дела, тем сильнее охватывало его желание схватиться с богачами.
 Все крепче и крепче Евдоким Юткин и Демьян Штычков притесняли волченорцев. При расчетах за работу на мельнице Демьян Штычков бессовестно обсчитал солдата-инвалида Мартына Горбачева. Мартын бросился с жалобой к сельскому старосте Герасиму. Степенный староста выслушал инвалида-фронтовика, но заступаться за него отказался.
 – Ты, Мартын, и за это скажи спасибо. Какой из тебя теперь работник? Звание одно.
 Мартын приподнял костыль и хотел было ударить им старосту, но, вспомнив о своих ребятишках, молча повернулся и вышел. Качаясь на костылях, он направился к Матвею Строгову.
 Матвей копался во дворе.
 – Я к тебе, Захарыч. Помоги.
 Сели у амбара, закурили.
 – Заработал я у Демьяна двадцать пудов хлеба, – начал рассказывать Мартын. – Ну, пришел получать, а он, сукин сын, даст только десять. Я говорю: «Еще десять полагается». А он: «Это потом. Уродится хлебушко ноне – дам». – «Ну, а если не уродится?» – «Тогда, говорит, не прогневайся, Мартын, мы тем кормимся». Сколько ни просил, так-таки фунта не прибавил. У старосты был, тот и слушать не хочет. Что ты будешь делать с такими кровопивцами?
 Матвей слушал Мартына, чувствуя, как сердце наливается злобой, и вдруг вскочил.
 – Пойдем к Демьяну!
 Ему давно хотелось встретить Демьяна лицом к лицу, но тот всячески избегал этого. Матвей понимал, что Демьян продолжает ненавидеть и бояться его. На это он и рассчитывал, вступаясь за Мартына.
 Через несколько минут они подходили к дому Штычкова. Первой их заметила мать Демьяна и, должно быть, предупредила сына. За окном мелькнуло испуганное лицо Демьяна. Он встретил гостей на крыльце почтительным поклоном.
 – А, Матвей Захарыч, Мартын Дементьич, милости просим! – загнусавил Демьян, стараясь изобразить приветливость на лице.
 – Грушка! Принеси из горницы стулья! – сказал он девке-работнице, когда Матвей и Мартын вслед за ним вошли в прихожую, передний угол которой был заставлен иконами.
 Девка принесла табуретки.
 – Стулья неси! – крикнул Демьян.
 Девка бросилась в горницу. Мартын толкнул в бок Матвея: «Вот, дескать, с каким почетом нас принимают».
 Короткий, почти квадратный в груди, Демьян засуетился, двигая стулья и стараясь не встречаться с колючими зрачками Матвеевых голубых глаз. Разговор завязался сразу.
 – Нам сидеть, Демьян, некогда. Не крутись юлой, – проговорил Матвей жестким голосом.
 Догадавшись, что мужики настроены решительно, Демьян засуетился еще больше.
 – Чайку выпьем, водочка с масленой осталась. Великим постом не пью, да уж с такими гостями… Грушка! Поставь самовар.
 Но вместо ответа на приглашение Матвей сказал тем же неприветливым, жестким голосом:
 – Ты что же, Демьян, мужика обсчитываешь? Что он, за спасибо тебе работал?
 Демьян поднял руки.
 – С какой стати, Захарыч! Али я нехрещеный? Честь по чести рассчитались. Я, видишь, толковал, не обождет ли он до нового урожая. А ты, Мартын, ябедник! – Голос Демьяна вдруг зазвучал по-хозяйски желчно и зло.
 Мартын стукнул костылем.
 – Тебе, Демьян, можно не ябедничать. У тебя на дворе чего-чего нет! А все нашими руками добыто.
 Демьян позеленел от гнева и прошептал со злостью:
 – Приезжай на коне. Так и быть, все отдам.
 Обрадованный таким оборотом дела, Мартын в тот же час взял у Матвея лошадь и поехал к Демьяну, чтобы получить вторую половину заработанного хлеба. Не тут-то было. Демьян успел укатить на мельницу. Мартын погнал лошадь туда же. На мельнице Демьян стал при всем народе отчитывать инвалида за «неблагодарность». Мартын сначала сдерживался, молчал, потом стал отвечать, и, слово за слово, возникла ссора. Когда же Демьян издевательски предложил (уж так и быть, ради Христа) отвесить еще пудика два муки вдобавок к полученному, Мартын, бледный с трясущейся губой, вышел к помольщикам, съехавшимся из разных деревень, и обратился к ним с речью:
 – Мужики, помогите правду отстоять у живоглота! Заработанное не отдает, измывается… А что я могу с ним сделать? Я, вот видите, – он показал на деревяшку, прикрепленную к обрубку ноги, и покачнулся, – половину себя на фронте оставил, а он тут наживался да брюхо себе наращивал…
 Некоторые из помольщиков встречали Мартына на мельнице, видели, как добросовестно он работал. И все они не раз кляли Демьяна, дравшего с них за помол по восьми фунтов с пуда, да еще и старавшегося обсчитать, обвесить, за жадобу ненасытную. Мужики вступились за инвалида, и Демьян, боясь, как бы не получилось чего недоброго, вынужден был отвесить все, что причиталось Мартыну, – до последнего фунтика.
 «Вот оно как миром-то! Прав оказался Матвей», – думал Мартын, возвращаясь в село, и улыбался: на санях у него лежало два с половиной куля муки.
  ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  1
  Всю вторую половину зимы Матвей безвыездно провел дома. Чинил хомуты, ладил соху, борону, готовился к трудной весне, к подъему пашни на целинном участке. Даже дед Фишка заразился горячкой этой подготовки и тоже суетился по двору. Анна смотрела на Матвея и удовлетворенно думала:
 «За ум взялся мужик».
 Но мысли у Матвея были невеселые. Сельчане, бывавшие в городе, привозили вести одну страшнее другой: будто главный царский министр отдал приказ расстреливать всех, кто идет против царя, и патронов не жалеть; будто по сибирской чугунке едет генерал-каратель и со всеми забастовщиками расправляется беспощадно – кого казнит, кого на каторгу отправляет; будто судьи теперь из одних генералов да офицеров и судят они прямо в поле, – оттого и называются «полевые», – тут же судят, тут и расстреливают. Говорили еще, что в городе рабочие подняли восстание и хотели установить свою рабочую власть, да ничего не вышло из этого, – казаков и войска понагнали в город. Несколько дней и ночей будто шел кровавый бой на улицах.
 
Хотелось Матвею побывать в городе, самому все разузнать, и придумывал он для этого всяческие предлоги, но Анна, достаточно было ему заикнуться об этом, поднимала против него весь дом.
 – Куда ехать? На смерть? Времена-то какие! – в один голос твердили и Анна и Агафья.
 В самое половодье, когда весна катила по оврагам и буеракам бурные потоки воды, к Строговым заявился из города никем не жданный гость.
  Темной апрельской ночью по тракту к Волчьим Норам, хлюпая по лужам, пробирался человек. Ноги его вязли в грязи и скользили. Он шел, опираясь на палку, мокрый и уставший.
 Войдя в село, он подошел к ближней избе, постучал палкой и, когда из-за окна отозвались, спросил:
 – Скажи, хозяин, где живет здесь Матвей Строгов?
 – А иди до горы прямо. Там неподалеку от церкви увидишь старый пятистенный домишко. В нем и живет.
 Человек поблагодарил полусонного хозяина и пошел, палкой отбиваясь от рычавших собак.
 Возле дома Матвея он постоял немного, о чем-то подумал, потом подошел к окну, но быстро вернулся и вошел во двор. Тут он долго бродил, отыскивая крыльцо. Во дворе было еще темнее, чем на улице. Наконец он нащупал веревочку от щеколды и дернул. Со свистом открылась внутренняя дверь.
 – Кто там? – спросила Агафья.
 – Строгов здесь живет? – спросил человек за дверью, по голосу уже узнав Агафью.
 – Тут, тут живет Строгов. А кто это?
 – Открывай, тетушка Агафья. Это я, Беляев.
 – Батюшки-светы! Тарас Семенович! – воскликнула Агафья и, не открывая дверь сеней, бросилась обратно в дом.
 – Матюша! Нюра! Фишка! Вставайте скорее, Тарас Семеныч приехал! – зажигая восковую свечку, кричала Агафья.
 И, вспомнив, что дверь она не открыла и Беляев продолжает стоять на крыльце, она, по-старушечьи шаркая ногами, заторопилась в сени.
 Беляев вошел в прихожую – большой, мокрый. Высокие сапоги его были в грязи, брюки, тужурка, черный картуз набухли водой. По крупному морщинистому лицу текли струйки, а на ресницах блестели дождинки.
 Агафья по-матерински ласково обняла Беляева и бросилась к самовару. Дед Фишка в одних нижних шароварах стал помогать Беляеву снимать мокрую одежду.
 Матвей, заспанный, взволнованно пожал Беляеву руку и, не зная, о чем говорить, смущенно улыбался. Анна вышла из горницы позже всех, приветливо, но сдержанно поздоровалась с гостем и ушла в куть помогать Агафье. Простота Беляева подкупала ее, но все же некстати явился гость. Своих дел было по горло.
 Суматоха в доме разбудила и Артемку. Он вскочил с постели и вышел посмотреть, что случилось. Увидев Тараса Семеновича, он узнал его, застеснялся, хотел уйти обратно в горницу, но Агафья удержала его.
 – Иди, сынок, поздоровайся с дядей Тарасом. Помнишь, как он тебе сказки рассказывал?
 Артемка подошел к Беляеву, подал руку. Тарас Семенович обнял мальчугана, погладил его по голове.
 – Вот, брат, какой ты большой стал!
 – Скоро пахать с отцом поедет, – проговорила Анна, довольная вниманием, которое Беляев оказывает ее сыну.
 За чаем Агафья, Матвей и дед Фишка рассказали Беляеву о смерти Захара, о гибели пчелы, о Зимовском, крепко осевшем в Юксинской тайге.
 – А я вначале на пасеку было направился, – проговорился Беляев. – Да потом дай, думаю, спрошу на всякий случай у мужиков. Знают, наверное. По дороге встретил одного новосела, он мне и сказал, что на пасеке какой-то приказчик Кузьмина обосновался.
 – А ты, Тарас Семеныч, на охоту? – спросила Агафья.
 – Да. Решил опять побродить с ружьем, – ответил Беляев, незаметно подмигивая Матвею.
 После чая Анна с Артемкой ушли в горницу, Агафья залезла на печь, а дед Фишка на полати.
 Матвей задул свечку, они с Беляевым сидели в темноте у окна, разговаривая шепотом.
 – Ты откуда и куда, Тарас Семеныч?
 – Из города. Думаю тут у вас среди крестьян поработать. Ленин наказывает браться за это всерьез.
 – Вот хорошо-то! Невмоготу мужикам становится. Ну, как ты тогда, после побега, добрался до Урала?
 – Почти целый год там работал. Да вот послали меня опять в ваши края. По селам похожу, посмотрю, чем дышат мужики. Слышал, что в городе-то творилось?
 – Толком ничего не знаю, Тарас Семеныч, – признался Матвей.
 Беляев коротко рассказал о последних событиях.
 – Про Антона Топилкина ничего не слышал? – спросил Матвей.
 – Как же, все знаю. Он в Нарыме, в ссылке. Совсем недавно отправили.
 – А Соколовская Ольга Львовна где?
 – Ее, говорят, по Енисею за Полярный круг загнали.
 – Крепко.
 – Да разве этим задавишь революцию? Океан, Захарыч, не вычерпаешь ничем.
 Они проговорили до утра, а утром Матвей запряг лошадь и увез Тараса Семеновича к себе на поля.
  2
  В соломенном шалаше-балагане, прямо на земле, кружком сидели: Матвей Строгов, инвалид Мартын Горбачев, старик Иван Топилкин, сослуживцы Матвея по действительной Кузьма Сурков, Архип Хромов, Захар Пьянков – брат Ермолая, погибшего на русско-японской, и еще человек десять.
 Мужики жгли самокрутки, неторопливо разговаривали о своей жизни.
 Беляев полулежал в углу балагана. Умными глазами он смотрел на мужиков, внимательно прислушивался к их разговору. Потом заговорил сам. Рассказал о жизни рабочих, о последних событиях в стране.
 – Вот потому-то рабочие в городах, – продолжал он, – и поднялись на революцию. Не было у них другого пути. Всячески бились они, ища выхода из этой проклятой жизни: просили, требовали, бастовали, самому царю жалобу хотели подать, а в ответ получали только казацкие нагайки, полицейские пули да каторжную тюрьму. И не могло быть иначе, потому что законы, власти и суд в нашем государстве всегда на стороне фабрикантов, помещиков, самых зажиточных крестьян. Стало быть, нет для нас другого выхода, кроме борьбы против такой власти, пока своего не добьемся. А как бороться? Много думали над этим умные люди из самых лучших друзей рабочего класса и вашего брата, крестьян, и решили: всем народом надо подняться. Против народа никакая власть не устоит. А кто составляет большинство народа? Это вот вы, мужики, да мы, рабочие.
 Беляев приостановился, обвел пытливым взглядом своих слушателей, прежде чем сделать окончательный вывод, и сказал:
 – Выходит, что рабочему и крестьянину одна в жизни дорога: бороться за новые законы и порядки в нашей стране. А вот находятся люди, которые говорят, что никогда мужик не пойдет вместе с рабочим. И нам это очень нужно знать теперь, когда для рабочих-революционеров наступили тяжелые дни. Может, вы, мужики, не в пример рабочим, живете лучше, может, и впрямь вам нет никакого расчета ввязываться в борьбу? Давайте-ка вот откровенно, по душам, поговорим об этом.
 Все зашевелились, заговорили вразнобой, перебивая друг друга:
 – Худо живем, что и говорить!
 – Надо бы хуже, да некуда!
 – Последнего телка за подати тянут!
 – Подати – еще не все! Свои живоглоты кабалой задавили.
 – Работаешь будто на себя, а подсчитаешь, выходит – на Евдокима Юткина.
 Разноголосый шум продолжался до тех пор, пока Матвей Строгов не приостановил его:
 – Давайте, мужики, говорить по очереди, что ль. А то у нас, как у баб… Ну, Мартын, начинай, говори.
 Схватившись за костыли, Мартын стал подыматься на ноги. Мужики замахали на него руками.
 – Сиди, Мартын, чай не перед миром шапку ломать.
 Мартын сел на солому, заговорил:
 – Моя жизнь, мужики, вся у вас на виду. Всю жизнь бьюсь, а из нужды не вылажу. Когда война с японцами началась, говорили: вот отвоюем – и будет народу полегчание в жизни. Ну вот, отвоевали. Где же это полегчание? Конечно, кое для кого не только полегчало, совсем даже легко стало жить. Вся работенка – долги взыскивай да барыши подсчитывай, спи до отвала да пузо отращивай. Погляди-ка вон на Демьяна. Раздулся за войну, вонючий клоп! А наш брат опять голодай. Положили на этой войне народу тыщи. За кого? За царя? А что мне от него проку?! Ногу вот отняли, а платят за нее копейки. Был у нас в роте один фабричный из Москвы, Максимов по фамилии, так он мне прямо говорил: «Ты, Мартын, как ни воюй, ничего для своей мужицкой жизни не навоюешь!» И правда его вышла: живоглоты и раньше на нашем поте жирели, а теперь последнюю кровь сосут. Я так думаю, мужики, – закончил Мартын, – без борьбы нам эту постылую жизнь не перевернуть. Зовут нас фабричные к себе, в одну шеренгу с ними, стало быть, встать. Правильно! Всем миром будем держаться – никто против нас не устоит. Я хоть и на одной ноге, а еще повоюю за новую жизнь!
 От слов Мартына Горбачева еще больше заволновались мужики.
 Просидели они в балагане у Матвея до потемок. Каждый говорил по два-три раза.
 Еще когда только мужики начали собираться в балаган, Матвей наказал деду Фишке выйти и посматривать – не появится ли на полях какой-нибудь ненужный человек. Дед Фишка вначале не понял – зачем это надо, а когда Матвей шепнул ему, что Беляев из беглых, старик проворно выскочил из балагана и зоркими охотничьими глазами стал озирать поля.
 Всю беседу Беляева с мужиками он выслушал, привалившись к соломенной стенке балагана.
  3
  Из года в год в Волчьих Норах нового урожая ждали, как избавления от голода.
 Старые пашни, никогда не отдыхавшие от посевов, быстро истощались, а разрабатывать новые было нелегко.
 Первый обмолот приходилось начинать, когда хлеб еще зеленоват, зерно не вызрело и крепко держалось в колосе.
 Евдоким Юткин и Демьян Штычков сами выезжали на мельницу. Мужиков они встречали, как дорогих гостей, на плотине возле моста. За размол одного пуда ржи оставляли в своем закроме восемь, а то и десять фунтов муки. Мужики ругали Евдокима с Демьяном на чем свет стоит, а на мельницу все-таки ехали. Но в этом году, в самый разгар страды, подвоз на мельницу вдруг прекратился. Не зная, что и предположить, Евдоким послал Демьяна разузнать, в чем дело.
 Демьян долго бродил по селу. Улицы пустовали, и только старики и старухи с малыми ребятишками сторожили избы и дворы. Демьян собрался ехать обратно на мельницу, ничего не узнав, но увидел в окне Анну Строгову.
 Уже темнело. Анна сидела у раскрытого окна и что-то толкла в чугунной ступе тяжелым пестом. Дома, очевидно, никого, кроме нее, не было.
 Демьян воровски оглянулся и юркнул в калитку.
 Когда он появился на пороге, Анна вскочила, испугавшись. Демьян несмело поздоровался. Пригласив, ради приличия, гостя присесть, Анна снова взялась за работу.
 Крепкий и тяжелый, как сукастый лиственничный кряж, Демьян не спеша опустился, придерживаясь за стол короткопалой рукой.
 – Ты что толчешь, Анна Евдокимовна?
 – Смешно сказать, муку на квашню готовлю. Да разве я одна? Все бабы этой нуждой мучаются. – Она хотела засмеяться, но в уголках ее глаз блеснули слезинки, и она, скрывая их, наклонила голову.
 Демьян широко расставил ноги и, упираясь руками в колени, проговорил:
 – Чудаки! Пошто на мельницу-то не едете? Ай родной отец не мельник?
 – А это уж ты говори с нашими мужиками. Сами не едут и нас не пускают.
 – Отчего?
 – Не хитри, Демьян, будто не знаешь? За помол дорого берете. Вы с моим батей тоже… Вместо сердец-то жернова в себе носите. Нет чтоб народу подешевле уступить. Все так и порешили: будем зерно в ступе толочь, а обирать себя не дадим.
 Демьян по-бабьи всплеснул руками: экая прыть появилась у волченорских мужиков!
 – Приедут! Куда им деваться, – засмеялся он и, благодарный за то, что Анна ему сказала, проговорил: – Брось, Нюра! Я тебе сегодня же ночью мешок муки притащу.
 Анна решительно замахала руками.
 – И не думай, Демьян! Матюша наказывал даже у бати ни одного фунта взаймы не брать.
 – Я тебе не взаймы – так, без отдачи дам. Эх! Картина ты моя любезная! – Демьян вскочил с табуретки, вплотную подошел к Анне и зашептал: – Ты за меня, Нюра, держись. За меня! Матюха твой, мужицкий заводила, скоро без штанов останется. За меня держись…
 «Господи, да он опять за старое! За семена раз хотел купить, теперь за муку», – поду мала Анна.
 Чувствуя, что задыхается от крутого запаха пропотевшей Демьяновой рубахи, она вскочила, толкнула его и крикнула:
 – В любовницы покупаешь? Не продажная!
 В этот толчок было вложено столько скрытой силы, столько в нем было ярости, что тяжелый, кряжистый Демьян полетел на середину прихожей и растянулся на полу.
 Первый раз в жизни Демьян видел Анну такой. Страшна и необузданна была она в гневе. Боясь, что она может запустить в него чугунным пестом, он попятился к порогу. Анну трясло, точно в лихорадке. Щеки ее пылали, и тонкие губы вздрагивали.
 – Я пошутил, Нюра. Свят бог, пошутил, – робко начал оправдываться Демьян.
 – Пошутил! – вскрикнула Анна. – А с Устинькой тоже шутил? Ксюху сильничал – тоже шутил? Топилкиных разорил – тоже шутил? Эх, да что там! От твоих шуток людям петля!
 Демьян стоял обескураженный и думал только о том, как бы выручить свой картуз и уйти подобру-поздорову. Но Анна продолжала кричать:
 – Мартына Горбачева кто по миру пустил? Ты! За семена кто купить меня собирался? Ты! Ты враг мне по гроб моей жизни. Иди!
 Анна рванулась к ступе, намереваясь взяться за работу. Демьяну показалось, что она сейчас схватит чугунный пест и бросится на него.
 Он поспешно толкнул дверь и выбежал во двор. Анна взяла с лавки Демьянов картуз, подойдя к окну, крикнула:
 – Картуз, хозяин, прими!
 Картуз упал на землю и покатился, словно колесо, под гору. Демьян как-то по-старчески затрусил вслед за ним, неловко пытаясь короткой, толстой ногой придержать его.
 Анна, захлопнув окно, снова взялась за пест.
 Однако работать она уже не могла. Руки ее дрожали. Она отложила пест и зачем-то пошла в горницу, быстро вернулась, но в ту же минуту опять направилась туда.
 Не находя себе места, она ходила взад и вперед по дому, сама того не замечая.
 «И как это раньше тянуло меня к Демьяну? – думала Анна. – Всю жизнь он надо мной изгалялся, а я ровно слепая была. Матюшу хотел убить, пять лет без него проходу не давал, богатством соблазнял».
 Испытывая новый прилив ненависти к Демьяну и чувствуя, как вместо покоя ее охватывает еще большее волнение, она подошла к рукомойнику и, обливая водой голову, сердито ворчала:
 – Тоже бунтовщики! Прячутся по полям. Разнесли бы давно мельничные амбары, да и поделили все.
 Намочив волосы, она долго протирала их, а потом подошла к зеленому ящику, обитому полосками белой жести, большим ключом со звоном открыла замок и долго любовно перебирала холщовое белье Матвея, про себя соображая что-то.
 Ночью Анна испекла хлеба из крупной серой муки и на рассвете, сложив горячие ковриги и смену белья для Матвея в мешок, ушла на поля.
  4
  И вот снова наступили ясные дни бабьего лета.
 Как-то рано утром Агафья, подоив коров и разлив молоко по крынкам, вышла во двор бросить курам овса.
 Во дворе на огороде лежал ослепляющий своей белизной иней. Солнце уже поднялось, но лучи его почти не согревали землю.
 Сверху донеслось протяжное, жалобное курлыканье. Агафья подняла голову, всмотрелась в синеву неба. Там, в ясной вышине, тянулась на юг длинная вереница журавлей.
 «Умная птица, какие пути-дороженьки знает! Не то что кура какая-нибудь», – подумала Агафья и направилась к курятнику.
 Дощатый курятник стоял под навесом. Агафья открыла дверцы. На привычное: «цы-пы, цы-пы» вышло с десяток кур, каких-то квелых, всклокоченных, нахохлившихся, как перед бурей. Петуха но было, бойкая пеструшка, любимица Агафьи, не выскочила первой с громким кудахтаньем.
 «Что за чудо такое?» – с беспокойством подумала Агафья и, нагнувшись, заглянула в курятник.
 Петух и пеструшка лежали в уголочке полуощипанные и растерзанные. Агафья, взволнованная гибелью кур, побежала в дом, еще со двора крикнула:
 
– Фишка! Где ты, лешак, запропастился? Фишка!
 Дед Фишка выскочил на крыльцо в чем был: в нательной рубахе, в шароварах, в чирках Анны.
 – Иди-ка, иди, загляни в курятник!
 Мелкой рысью дед Фишка подбежал к месту происшествия, вытащил задушенных кур, осмотрел их, несколько раз обошел вокруг курятника, во что-то вглядываясь, и пустился в пляс.
 Агафья стояла и не верила своим глазам. Одно было ей ясно: рехнулся старик умом, а в конце жизни вряд ли это поправимо.
 – Агаша, сеструха, будет добыча! – перестав плясать, воскликнул дед Фишка. – Куриц твоих задавил, нычит, колонок. Следы его. Знать, не зря говорили, будто урожайно этим летом на Юксе. Видишь, зверь из других краев на Юксу идет. Колонок этот перебежчик, истинный бог, так! Пойду-ка разбужу Матюшу, обсказать надоть.
 Придерживая рукой шаровары, старик заторопился в избу. Но печальный вид сестры остановил его. Он подошел к ней и, похлопав ее по плечу, проговорил с чувством:
 – Об курях, Агаша, не горюй дюже. Бог даст, добуду нынче пушнины, и тогда, вот тебе крест, сам поеду в город и привезу тебе голанскую курицу и голанского петуха. Сказывают люди, будто голанские куры несут яйца никак не меньше моего кулака.
 Заметив недоверие на лице сестры, дед Фишка захотел во что бы то ни стало убедить ее.
 – Ты поди скажешь, что я сам это придумал? Ей-богу, Агаша, все до единого слова – правда! Заморские люди эти голаны. По всему видно – башковитый народ. Вишь, каких курей развели! Да что там куры! Матюша надысь читал книгу, и говорится в ней, будто из всех китов что ни на есть самый большущий кит – голанский. Не веришь? Сходи спроси сына. Матюша попусту вычитывать не станет. И, скажи, какая детина вырастет?! Видно, эти голаны сами народ крупный, раз такой ядреный скот развели.
 Агафья покачала головой и пошла к курятнику, добродушно ворча:
 – Ох, Фишка, и болтлив же ты! С тобой и в беде долго не наплачешь.
 Старику тоже больше не терпелось. Наступая на завязки Анниных чирков и спотыкаясь, он поспешно взбежал на крыльцо и скрылся за дверью.
 Дня через три после появления колонка во дворе Строговых подтвердились слова деда Фишки о движении зверя в Юксинскую тайгу. Артемке на охоте в березнике удалось поймать в силок белку. Дед Фишка радовался больше Артемки. Вытащив белку из Артемкиной шапки, он крутил ее перед лицами Анны и Агафьи и говорил Матвею:
 – Идет зверь, Матюша, идет! Видишь, белка не наших краев, чернявая. С гор белка. В тайгу надо скорее, Матюша! Ни клепа мы тут с бабами не высидим.
 Надо было немедленно отправиться в тайгу. И тогда-то выяснилось самое печальное для деда Фишки. Несделанной работы по хозяйству оказалось столько, что уходить Матвею из дому было никак нельзя. Старик пошел в тайгу один. Прощаясь у ворот с Матвеем, он, глядя куда-то в сторону, сказал:
 – Черти ее уходи, нужду эту! Так, видно, и сдохнешь с ней. Не думал, не гадал я, Матюша, что на старости лет буду ходить на Юксу один. Эха-ха, не жизнь – грош ломаный! – И заплакал.
 Матвей стоял, понуря голову, и молча смотрел на свой покосившийся домишко. Дед Фишка потоптался немного, вскинул за плечи сумку и пошел, слегка покачиваясь от ее тяжести.
 Дорогой о многом старик передумал. С думой шагалось легче. Тяжесть ноши забывалась, и путь-дорога не казалась изнуряюще нескончаемой.
 Когда дорога раздвоилась, дед Фишка остановился в нерешительности, потом вдруг зашагал по направлению к Сергеву. Совершенно нежданно захотелось ему своими глазами посмотреть, каков стал Степан Иваныч Зимовской.
 К Сергеву дед Фишка приближался в полдень. День был воскресный. У амбаров толпилась молодежь. До старика донесся звонкий девичий голос:
 Ах, не скажу, кого люблю,
Не покажу, которого,
Их в семье четыре брата,
Люблю чернобрового.
 Потом грубым голосом начал петь парень:
 Моя милочка красива,
Только носик короток,
Восемь курочек усядется,
Девятый петушок.
 Толпа от восторга зашумела, заколыхалась. Вспомнив свою молодость, заулыбался и дед Фишка. Видимо, так бывает во все времена жизни: у всех поколений в молодости находились свои весельчаки, вот такие же, как этот парень-заводила. И не он ли, Фишка Теченин, в далекие годы был неустанным зачинщиком веселья на всех деревенских игрищах?
 «Токует молодняк. Токуйте, милые. Оттокуете свое – и на покой», – подумал старик и хотел было пройти мимо молодежи не задерживаясь.
 Но гармонист играл так залихватски, с такими искусными переборами, что старик не удержался от соблазна послушать.
 – Ах, варначина, выделывает как! – проговорил вслух дед Фишка, подходя к толпе.
 Но никто не обратил на него внимания. Мало ли теперь бродило тут народу за покупками в лавку Зимовского?
 Дед Фишка приподнялся на носки, взглянул на гармониста и от удивления даже присвистнул. Склонив голову набок, на гармони играл сын Зимовского – Егорка. «Ишь ты, гармошку сыну завел, знать и впрямь капиталец имеет», – подумал дед Фишка про Зимовского и протолкался вперед посмотреть, хороша ли гармошка. Егорка сидел на клети амбара, в сапогах с калошами, в суконных брюках, в теплой и мягкой рубашке-верхнице, опоясанной шелковым крученым пояском.
 Когда Егорка увидел деда Фишку, гармонь в его руках дрогнула.
 – Ну и мастер, Егорушка! – искренне похвалил гармониста дед Фишка.
 Егорка просиял. Оробел он по привычке. Овладев собой, он еще шире раздвинул красные мехи своей гармони, а дед Фишка вдруг почувствовал, как холодные мурашки поползли по его спине: шелковый крученый пояс на Егорке принадлежал когда-то Захару.
 Однажды, собираясь к обедне, Захар пожаловался, что нитка у кисти пояса порвалась и он начал расплетаться. Тогда же дед Фишка взял пояс, нашел в столешнице, где лежали охотничьи припасы, тонкую медную проволочку, замотал ею узелок и, подавая пояс Захару, сказал: «Теперь, Захарка, до самой смерти не износишь». Вскоре после этого Захар поехал в город и не вернулся.
 Вспомнив все это, дрожа всем телом, дед Фишка опустился на клеть амбара рядом с Егоркой. Изогнувшись, гармонист старался изо всех сил. Крепкими ногами девки вколачивали в землю жалкие остатки увядшей травы. Русый кудрявый парень по-петушиному носился вокруг девок, выкрикивая какие-то смешные слова. Дед Фишка не слушал его. Скосив глаза, из-под мохнатых бровей он смотрел на Егорку. Когда Егорка отвернулся, он схватил конец шелкового крученого пояса и ощупал его. Сомнений больше не оставалось никаких: пояс принадлежал Захару. Дед Фишка поднялся и, протолкавшись сквозь толпу, тихо побрел от амбаров.
 Старик шел и думал: что же делать теперь? Через несколько минут его нагнала толпа молодежи. Дед Фишка отступил с дороги, и парни, возглавляемые кудрявым молодцом, прошли мимо него. Возле дома Зимовского толпа остановилась. Егорка сомкнул гармонь и, отбиваясь от упрашивающих его парней, пошел домой.
 Дед Фишка решился. Едва Егорка вошел во двор, как за спиной его раздался голос старика:
 – Папашка-то дома, Егорушка? Дома? Вот и хорошо! Дело у меня к нему есть.
 Егорка легко взбежал на многоступенчатое резное крыльцо. Дед Фишка не отставал от него.
 В доме было тихо и пусто. Зимовской сидел в переднем углу, под иконами, за тяжелым лиственничным столом и сосредоточенно что-то подсчитывал на больших счетах. Не видя, что Егорка пришел не один, он продолжал щелкать костяшками, бурча себе под нос:
 – Десять по гривеннику будет рупь. Раз! Десять гривен – будет тридцать…
 «Захарову кровь подсчитываешь, антихрист!» – подумал дед Фишка, дрожа от негодования. Ему хотелось снять с плеча ружье и пальнуть из него в ненавистного человека.
 – Тять, чего ж ты гостя не встречаешь? – сказал Егорка, выходя из горницы уже без гармошки.
 Зимовской поднял голову, взглянул на деда Фишку и проговорил озабоченно:
 – Садись, Данилыч. Егорка, сходи на огород, позови мать.
 Егорка направился к двери, но дед Фишка цепко схватил его за плечо и остановил. Сдернув с него шелковый пояс, старик собрал его на ладони и, уничтожающе глядя на Зимовского, дрожа от волнения и еле сдерживаемого негодования, заговорил:
 – Поясок-то Захаров, Степан Иваныч! Ты поди думал: не узнается это грешное дело, убивец?!
 Бледный, дрожащий от страха Зимовской встал, сделал шаг из-за стола и зашатался.
 – Данилыч! – всхлипнув, крикнул он и упал к ногам деда Фишки. – Не… губи, не… не разоряй нас… По гроб жизни рабом твоим буду… В пай в юксинское дело приму…
 Испуганный Егорка опрометью бросился за матерью.
 Когда он возвратился с Василисой, Зимовской по-прежнему стоял на коленях и, как на исповеди перед священником, рассказывал старику об убийстве Захара.
 Василиса с брезгливостью посмотрела на своего безвольного мужа, вымаливающего у старика пощаду, окинула взглядом избу и увидела у печки тяжелый топор-колун. Схватив его, она крикнула деду Фишке:
 – Уходи отсюда, леший! Не виноват Степа, не виноват! Околдовал ты его! Наговаривает он на себя!
 – Васа, не тронь его! Не скрыть от него правды, – со стоном проговорил Зимовской, не поднимаясь с колен.
 Топнув ногой, Василиса со всего размаху ударила мужа по лицу и двинулась с топором на деда Фишку. Тот проворно отскочил к двери и, сорвав с плеча ружье, закричал:
 – Ну, тронь, тронь! Трахну – и нет тебя!.. Туша! Мешок с дермом!
 Василиса оторопела, но только на одну секунду. Потрясая колуном, молча, с горящими, как у волчицы, глазами, она сделала еще шаг к двери. Опасаясь больше всего за себя, за то, что он может не вытерпеть и выстрелить, дед Фишка выбежал за дверь и почти скатился с высокого крыльца. Василиса вслед ему запустила топор. Грохоча по ступенькам, колун нагнал деда Фишку и топорищем ударил его по ногам.
 Выскочив во двор, дед Фишка быстро захлопнул за собой калитку и, подняв щеколду, засунул в петельку щепку. Потом через огороды он выбрался к лесу и, опасаясь погони Зимовских, пошел стороной от дороги.
  5
  В Волчьи Норы дед Фишка пришел под утро, в тот час, когда стоит звенящая тишина и спят даже чуткие сторожевые псы.
 Агафья, выйдя на стук, несколько раз переспрашивала, кто за дверью. Не верилось, что брат, все лето только и думавший о тайге, мог вернуться так скоро.
 – Засвети-ка скорее лампу, Агаша, да разбуди Матюшу с Нюрой, – входя в избу, тихо, чтобы не разбудить детей, сказал дед Фишка.
 – Ай что опять случилось в тайге? – спросила Агафья, зажигая лампу.
 – Случилось… такое… – дрогнувшим голосом заговорил дед Фишка, опускаясь на лавку, и вдруг рассердился: – Да что ты стоишь? Буди, тебе говорят, скорее!
 Взглянув при огне на брата, Агафья поняла, что пришел он не с пустой вестью, и заторопилась в горницу поднимать Матвея и Анну.
 Когда все трое вышли из горницы, дед Фишка вытащил из-за пазухи крученый шелковый пояс и, бросив его на стол, спросил:
 – Признаете?
 Анна с испугом прошептала:
 – Господи, батин пояс!
 Матвей и Агафья нагнулись над столом и долго рассматривали пояс, не дотрагиваясь до него руками.
 Дед Фишка помедлил несколько секунд и рассказал обо всем, что произошло в Сергеве. После его рассказа наступило тягостное молчание… Как живой вспомнился Захар, погибший от рук знакомых людей. Матвей нахмурился, Агафья притихла, ссутулилась. Первой заговорила Анна. Вытирая уголком головного платка слезы, она задумчиво сказала:
 – Когда сгинул батя, чудилось мне, что убили его свои люди. Никому я об этом не говорила, а думка такая в голове была. Дело прошлое, грех таиться, думала я тогда – ты прости меня, мама, – не Влас ли кого подговорил? Был батя в городе с воском, возвращался с деньгами. Теперь каюсь – не то думала… Дядя тут о суде вел речь. Не будет нам от суда проку. Зимовские задарят судей, а мы останемся ни с чем. А на мой згад так: поезжай, Матюша, к Зимовскому, припугни его, а коня, деньги, вещи, какие при бате были, пусть отдаст. Чего ради нашему добру пропадать?.. А батю так мне жалко, так жалко, что слов моих нету…
 Анна заплакала навзрыд. И вновь наступило тягостное молчание.
 – Что с возу упало, то пропало, – проговорил наконец Матвей, барабаня длинными пальцами по столу. – К Зимовскому я не поеду и торговаться с ним, дави его черти, не стану. А вот попьем чаю, запряжем коня – и поедем мы с дядей в Жирово, к уряднику. Пусть Зимовских по тюрьмам потаскают. Может, жирок-то с Васы спадет, да и народу, гляди, облегчение выйдет, станет одним кровопивцем меньше. Так, что ли, мама?
 – На это нет тебе, сынок, моего благословения, – сказала Агафья. – Твой отец и живой-то ни с кем не судился, а ты хочешь после смерти его душу по судам таскать. Не будет этого. Нет, не будет! А насчет того, чтобы ехать по мертвому торговаться, и говорить не стоит. Грешно, Нюра, это делать.
 – Ну как же нам быть-то, Агаша? – спросил дед Фишка.
 – А так: если бог есть, то от его суда никто не уйдет и он сам покарает убийцу! Прожили мы со стариком жизнь свою честно, чужой хлеб не ели, никому ничего плохого не делали, а коли нам досадили, – значит, судьба такая, значит, рожден человек на муки вечные. Утро настанет – пойду к отцу Аполлинарию и попрошу его отслужить панихиду за упокой раба божия Захара.
 Анна и дед Фишка пытались разубедить Агафью, но она осталась в своем решении непреклонной.
 На другой день дед Фишка и Матвей, делая вид, что едут на поля, отправились в Жирово, к уряднику.
 Дорога в Жирово была не очень длинной, но тряской и утомительной – тянулась через бесчисленные овраги и буераки.
 Приехали во второй половине дня. Перед домом волостного правления стояло несколько худых лошаденок. У крайней телеги толпилось с десяток мужиков. Один из них крикнул подъезжавшим Матвею и деду Фишке:
 – Напрасно торопились, добрые люди! Начальство загуляло, волость на замке.
 Дед Фишка хотел выругаться, но, как будто в подтверждение слов мужика, где-то послышался звон бубенцов, песни, и, вылетев из-за угла, мимо волостного правления промчалась пара сытых, крупных лошадей, запряженных в широкую телегу.
 На телеге в обнимку сидели волостной старшина, урядник и Степан Иваныч Зимовской. На середине телеги, тоже в обнимку, раскрасневшаяся Василиса и урядничиха пьяными голосами горланили песни. Егорка с гармонью, примостившись рядом с ямщиком, разливал по жировским улицам замысловатые переборы.
 – Ну, дядя, можно поворачивать обратно. Опередили нас Зимовские, – мрачно проговорил Матвей, когда телега, приостановившись вдали, начала поворачивать к дому волостного старшины.
 Дед Фишка развел руками и, обращаясь к мужикам, спросил их с растерянным видом:
 – Где же правду искать, мужики?
 – Правду? Правда – вон она, дедка, на телеге с гармонью проехала, – отозвался один из мужиков, а другие промолчали, хмуро поглядывая на большой крестовый дом под железной крышей, в котором жил волостной старшина.
  Книга вторая
  ГЛАВА ПЕРВАЯ
  1
  После трескучих морозов и затяжных буранов несказанно хороши бывают февральские оттепели. Люди знают, что еще не весна, что будут еще не раз стоять над землей неподвижные холодные туманы и бесноваться непроглядные вьюги. И, может быть, потому-то так дороги эти редкие теплые дни.
 В полдень начинаются капели. Не часто и как будто нехотя скатываются с крыш первые капли и падают в сугробы нанесенного буранами снега. Они летят до земли медленно, продолговатые, синевато-прозрачные. Вечерами под крышами повисают сосульки. Горящий закат окрашивает их в оранжево-золотистый цвет, и тогда искрятся карнизы домов, отделанные причудливой хрустальной бахромой.
 В оттепель Матвей любил бывать в волченорском кедровнике. Кедровник был в пяти верстах от села. Он рос по склонам холмов и берегам едва сочившихся ручейков. Кедры были один к одному, все как на подбор: высокие, сукастые, с мягкой зеленой хвоей. Ветвистые макушки деревьев закрывали небо, и в кедровнике всегда было сумеречно и по-таежному уютно. Верст на десять тянулся кедровник и на редкость был плодоносен. В праздники волченорские мужики и бабы выходили на улицу непременно с орехами. Щелкать семечки в Волчьих Норах считалось последним делом. В других селениях завидовали волченорцам и называли их не иначе, как орешатниками. Да и как не позавидовать! Волченорцы сбывали орех скупщикам, и это заметно увеличивало крестьянские достатки. Особенно выручал орех бедноту.
 
Кедровник берегли всем народом. Каждый от мала до велика знал: за одну шишку, сбитую не в указанное время, выведут все семейство виновного на сход, и тогда быть великой беде.
 День выхода в кедровник назначали на сходке. Верно, с недавних пор не одни волченорцы были хозяевами кедровника. Уже лет десять на северной опушке живут переселенцы, приехавшие из Курской губернии. Два поселка выстроились в трех верстах один от другого, и волей-неволей пришлось волченорцам уступить часть кедрача новоселам.
 С тех пор волченорцы через гонцов сообщали новоселам о дне выхода в кедровник.
 Это происходило в последних числах августа. На рассвете раздавались три гулких удара в большой церковный колокол. Пешие и конные волченорцы, обгоняя друг друга, целыми семьями устремлялись в кедровник.
 На опушке их встречала стража. Стража состояла из своих, каждого знала в лицо и зорко следила за тем, чтобы кто-нибудь чужой не проник на шишкобой.
 Трое суток, с короткими перерывами на ночь, в кедровнике стоял гул. Шишки сбивали, ударяя о стволы кедров барцами – полуторапудовыми лиственничными чурбаками, насаженными на длинные жерди. Потом в кедровнике все стихало до будущего шишкобоя. Осенью по опушке бродили бабы и ребятишки, собирая рыжики, но в глубь кедровника не заходили: там грибы не водились.
 В февральские оттепели подтаявший снег опадал с ветвей, и кедровник зеленел по-весеннему ярко и свежо.
 Матвей с трудом поднялся на крутой холм. Лыжи, обшитые оленьей шкурой, не держали и скользили назад. Отсюда, с холма, хорошо были видны уходящие к горизонту осинник и березник. Где-то далеко, из-под горы, легким дымком курился новосельческий поселок Ягодный. В лесу было тихо, но вершины кедров шумели нескончаемо и так же убаюкивающе, как в Юксинской тайге.
 Матвей остановился, вытащил из кармана брюк кисет и, завертывая цигарку, засмеялся.
 – Чудачка! – сказал он вслух, улыбаясь сам себе и посматривая то на кедровник, то на простиравшиеся перед ним бельники.
 Час тому назад он повздорил с женой. Увидев, что Матвей вытаскивает из амбара лыжи, Анна спросила:
 – Не то в кедровник?
 – Туда, Нюра.
 – Будто, кроме этого, и дела нет. Снег вон со стайки сбросил бы… корова, того и гляди, в капелях купаться будет.
 – Рановато, не весна еще… А денек сегодня отменный. Лесным воздухом подышать захотелось. Лесной я человек, Нюра!
 Анна вспылила:
 – И для этого день терять? Захотелось – так выйди вон на зады, в бельники, и дыши сколько хочешь.
 – О делах я знаю, Нюра. Ох, дела, дела эти! – задумчиво произнес Матвей. – А березник неподходящ для меня. Духу в березе того нет. Вот кедр, сосна, пихта с елкой – другое дело. Приди в в крещенские морозы – все равно носом дух смолевой учуешь. Бывало, на Юксе зимой живем с дядей и все таежным запахом наслаждаемся.
 Матвей собирался сказать еще что-то такое же восторженное о родной тайге, но Анна перебила его:
 – Что ж, от этого таежного духу в твоем кармане прибудет или пестрая телка на двор придет?
 – Тьфу, будь ты неладна! – с сердцем проговорил Матвей. – Что же, оттого, что я день дома просижу, у тебя во дворе еще одна телка прибавится?
 Анна круто повернулась и ушла в коровник. Через минуту она крикнула оттуда вдогонку мужу:
 – Другие мужики не разгуливают без дела, оттого, может, и ломятся у них амбары от добра.
 …Теперь Матвей стоял на холме, смотрел на зеленые кедры, на голые прутья берез и, вспоминая разговор с женой, улыбался.
 – Чудачка! – повторил он вслух.
 Преимущество кедровника перед березником было настолько очевидным, что слова жены о прогулке в бельники показались ему смешными.
 Он докурил цигарку, снял из-за спины ружье и, повесив его на плечо, побежал, оставляя за собой широкие лыжни. Спешить было некуда. Но ему хотелось бежать быстро, напряженно, как он бегал когда-то в Юксинской тайге по свежему следу лисицы. Ружье тут тоже почти не требовалось. Люди так старательно опустошили кедровник в дни шишкобоя, что зверям и птицам ничего не оставалось, и они гуртовались в других местах. Правда, иногда с бельников сюда прилетали поглотать кедровой хвои тетерева, и Матвей надеялся на счастливый случай. Ловко скользя на лыжах между деревьями, он скатился в лог и увидел на одном кедре ворону. Тетерева не попадались, а выстрелить хотелось. Он снял с плеча ружье и привычным движением приложил ложе к плечу. Ворона, распустив крылья, упала на землю, и не стихло еще короткое зимнее эхо, как послышался отдаленный говор людей. Матвей сдвинул черную папаху на затылок и прислушался. В кедровнике зимой редко бывали люди, но они могли тут быть, и этому не следовало удивляться. Матвей торопливо закинул ружье за спину и побежал на говор.
 Он ложбиной обогнул лесистый, недоступный холмик и вскоре оказался там, где только что разговаривали люди. Ходили они без лыж, и следы показывали, что было их трое. Сожалея, что людей уже нет, Матвей пошел по их следам. В этакий теплый день приятно было бы встретить здесь кого-нибудь, угостить табачком из своего кисета и завести неторопливый разговор о житье-бытье. Матвей прибавил шагу и быстро выбежал на опушку кедровника, но люди его не ждали. По неторной дороге в сторону Волчьих Нор удалялись легкие сани, и опознать тех, кто ехал, было уже невозможно.
 Матвей стоял, думая: «Что они тут делали? Кто это?»
 Ничего не решив, он пошел в глубь кедровника. Только спустился под горку, из-под ног выпорхнул косач. Матвей выстрелил влет. Косач упал в снег, недвижим, как черный камень. Матвей подобрал его и, зная, что косачи не летают в одиночку, осмотрелся. Совсем неподалеку от него на высоком кедре сидели еще два косача. Прячась за деревьями, Матвей подкрался к птицам и убил еще одну.
  2
  Домой Матвей возвращался довольный. Два косача – невелика добыча, а все-таки завтра будет вкусный обед и Анна не станет больше упрекать его за потерянный в хозяйстве день.
 Дома оказался гость. На лавке у окна сидел Дениска Юткин. Гость был редкий. С тех пор как Матвей подбил мужиков не возить хлеб на мельницу к Юткиным и Штычковым, Евдоким запретил своей семье бывать у Строговых.
 Дениска сидел в полушубке, но без шапки, всклокоченный и мрачный. Возле него стояли Анна и младшая дочь Маришка.
 Не заметив вначале, что Дениска в слезах, Матвей шутливо проговорил:
 – Денис Евдокимыч! Друг ситный, ты как это отважился прийти к нам? Не тайком ли от отца? Смотри отлупит!
 – Не стращай, он уже отлупил его, – сказала Анна и, нервно шагая по прихожей, проговорила взволнованно: – На старости лет совсем с ума сходит!
 Внимательно посмотрев на Дениску, Матвей понял, что тут не до шуток.
 – Ну-ну, – проговорил он больше для себя и, помолчав, спросил Дениску: – За что это он тебя? Ты, кажется, теперь не парнишка, женить поди нынче станет.
 Дениска отвернулся к окну и сказал срывающимся голосом:
 – Нету мне жизни в том доме, Матюша. Извели меня. Еще раз тронет – повешусь… или в работники уйду.
 Матвей сел рядом с Дениской, похлопал его по плечу.
 – Ты умирать погоди. Это всегда успеется. А насчет того, чтобы уйти в работники… Что ж, это дело. Вижу, Денис, другой ты породы. Не сладить тебе с отцом.
 – Верно, Дениска, иди в работники, постращай батю, небось живо образумится, – посоветовала Анна. – Он раньше и на меня вожжами махал, да я живо его отучила. Убежала раз на поля да целые сутки там и плутала. Перетрусил он, видно, и с тех пор – как рукой сняло.
 – Волка ягненком не умилостивишь, его надо за горло брать, – улыбнувшись на слова жены, сказал Матвей.
 Анна обиженно сжала губы и промолчала. В словах Матвея была сущая правда.
 «Господи, и почему это жизнь так устроена? Чем человек богаче, тем он злее и нелюдимее, – подумала она. – Воть хоть бы батя с Демьяном. О них никто на селе доброго слова не скажет, а уж чего только у них нет, живой воды разве!»
 Она вспомнила, что когда-то ей самой очень хотелось иметь всего столько же, сколько у отца, и подумала:
 «Неужели и я была бы такая? Нет, я бы с людьми ладила». И тут второй ее внутренний голос опроверг это: «Разве сытый-то разумеет голодного? Сроду так. – Эта мысль показалась ей убедительной, и она, вздохнув, с удовлетворением решила: – Слава богу, что за Демьяна замуж не пошла. Была бы теперь тоже лиходейкой».
 – Ты расскажи-ка Матюше, – обратилась она к Дениске, – из-за чего беда твоя приключилась.
 – Тут и рассказывать нечего, – хмурясь и как бы нехотя заговорил Дениска. – Заезжает батя во двор, а с ним Демьян и еще какой-то из городских. Я давал скоту сено. Бросил вилы, бегу коня распрягать. Вижу – все выпивши. Батя вдруг как заорет на меня: «Ты пошто, сучий сын, господину Адамову в ноги на кланяешься! Да знаешь ли, кто это? Благодетель наш». Я говорю: «Батя, может, он и благодетель, а об том нет у него на лбу вывески». Тут он схватил из кошевки кнут и так меня оттузил, что и сейчас больно. Гляди вот, весь полушубок располосовал.
 Дениска повернулся к Матвею спиной. Совсем еще новый полушубок в нескольких местах был пробит жестким концом ременного бича, и из дырок торчала серая овечья шерсть.
 – Что ж он, этот благодетель-то, не вступился за тебя? – спросил Матвей.
 – Сначала стоял в стороне, а потом, видно, жалко стало. Батя совсем озверел. Говорит ему Адамов: «Оставьте». А батя кричит: «Не потерплю! Научу, как хороших людей почитать». Не вырвись я, не знаю, что и было бы… – закончил Дениска.
 – Зверь! Идол! Ох, сил моих нет, а то припомнила бы я бате, как он наживал свое богатство, – блестя карими глазами, проговорила Анна.
 Матвей изумленно взглянул на жену и подумал:
 «Утром корила меня бедностью, ставила в пример богатеев, теперь грозит отцу. Сильно же тебя, милая, из стороны в сторону бросает».
 – Ба! Забыл! – воскликнул Матвей и, подойдя к мешку, брошенному вместе с одеждой на ящик, вытащил из него двух косачей. – Ну-ка, Маришка, обихаживай.
 Худенькая, кареглазая, похожая смуглостью кожи на мать, Маришка схватила косачей и вприпрыжку убежала с ними за перегородку. Анна ушла к дочери. Матвей услышал, как она ласково говорила Маришке:
 – Вишь, какой у тебя тятяшка хороший. Пошел вот в лес и птиц набил. Небось вон отец Аленки Павельевой не набьет. Не каждый, дочка, к ружью способный.
 Матвей опять вспомнил о своей перебранке с женой перед уходом в кедровник и про себя усмехнулся. «Баба не ветер, а на дню семь раз меняется», – подумал он. Но от слов Анны на душе стало как-то по-особенному тепло и спокойно и захотелось, чтоб и Дениске было так же хорошо.
 Сказав Анне, чтобы вскипятила самовар и собирала на стол, Матвей заставил Дениску раздеться, увел в горницу, усадил рядом с собой. Потом, обняв его за плечи, заговорил своим мягким, задушевным, чуть глуховатым голосом:
 – Эх, Денис, добрый молодец из тебя вышел, да не ко двору ты, видать, пришелся. Богачи – что? У них сердце каменное. Сначала к чужому горю жалость теряют и стыд перед своей совестью глушат, а там, глядишь, и своих домашних за даровых батраков или за вещь какую-нибудь начинают считать. А ты, парень, сердцем отзывчивый, и жадность богаческая да лиходейство тебя еще не тронули. Вот послушай-ка, какие случаи в жизни бывают с людьми.
 И Матвей рассказал о Капке, прачке-дворянке, о графе Яшке Пройди-свет, о том, как отказались они от семьи, от общества, в котором росли, и начали жить по-иному. Дениска слушал внимательно, все более оживлялся. Рассказ произвел на него большое впечатление, и он тотчас же стал упрекать себя в малодушии:
 «Да, вот какие бывают люди! А я? Позлюсь, позлюсь – и опять станет жалко покидать отца. А уж не изверг ли? Спина-то все еще от кнута как в огне горит».
 – Все это я не зря рассказал тебе, Денис, – помолчав, продолжал Матвей, словно угадывая мысли Дениски. – Тут есть над чем мозгами поворочать. Ты вот говоришь: «В работники пойду», – а духу хватит? Не будешь потом в ногах у отца валяться да каяться?
 – Хватит духу, Матюша! – встрепенувшись, ответил Дениска. – Вот возьму и тоже уйду куда глаза глядят, как те беглецы!
 – Ну, те другого поля ягоды, – невольно рассмеявшись, сказал Матвей. – Те весь белый свет пройдут, а правды не сыщут, – не той дорогой, видишь, пошли. А ты свою дорогу ищи! Есть у меня, Денис, дружок один – умный, бывалый человек. Крепко мы с ним подружились и много о жизни разговаривали. «Жизнь, Захарыч, – говорил он мне, – хитрая штука. Не скоро тайну ее раскроешь и не сразу место свое в ней найдешь. Я, говорит, мальчишкой на завод пошел и на каких только фабриках, заводах, промыслах не работал! В России бывал и всю Сибирь от Урала до Ленских золотых приисков прошел, а видел всюду одно и то же: нищету, голь перекатную, несчастных людей, забитых подневольной работой. Посмотришь на такую жизнь – одни слезы, и просвета никакого не видно. И долго мне, говорит, казалось: главная сила в жизни – богатство. Ну как же не сила? Богатому человеку все открыто, все дозволено, на его стороне и власть, и суд, и сам царь. А потом открылось мне другое. Перво-наперво – то, что богачей на свете немного, и закон у них в жизни один: человек человеку – волк. Второе – что большинство народа живет другой жизнью, не этими волчьими порядками, а любовью к человеку. Взять хоть бы нас, говорит, рабочих. Чего нам делить, чего друг другу завидовать? Интерес у нас один, общий. Рано или поздно объединится весь угнетенный рабочий люд, уничтожит волчьи законы и устроит жизнь по-новому, по-человечески».
 Матвей остановился, передохнул, заглянул в глаза Дениске, стараясь узнать: понимает ли? Морща лоб и хмурясь, Дениска думал молча. События его собственной немудрящей жизни обернулись к нему другой стороной. Оказывается, не только ему живется тяжко. Где-то далеко есть люди, которые тоже страдают от разных бед. Он попытался представить это, но почему-то в памяти всплыло свое, деревенское, виденное. Филипп Горшков украл в прошлом году ранней весной из клади Демьяна Штычкова десять ржаных снопов. Филиппа с кражей поймали. Демьян заставил его надеть на себя хомут, запрячься в сани, положил на них снопы и прогнал так по всему селу. Пока Филипп шел, сопровождаемый толпой, Демьян ехал на лошади и улюлюкал ему вслед, а детишки Филиппа, ради которых отец решился на кражу, выли, как по мертвому. Дениска вспомнил, что тогда дома он пожалел Филиппа и был за это бит.
 – И вот еще что говорил мне тот человек, – продолжал Матвей. – «Богатство может быть только народным, общим. Если, мол, богаты не все, а только немногие, значит эти немногие – ловкие воры, они обкрадывают народ и живут его кровью, и потом. Или, говорит, возьми счастье. Оно может быть только общим, народным. Если, говорит, счастливы одиночки, значит есть какой-то в жизни обман». Так-то вот, браток. Подумай над этим, а уж потом и решай, какой дорогой к счастью идти.
 Матвей негромко засмеялся, довольный тем, что сумел складно передать Дениске то, во что сам он верил: человеческое счастье достижимо. Счастье народное, общее возможно.
 – А он, человек-то этот, Матюшка, не пророк ли какой? – несмело спросил Дениска. – Сказывают, пророки-то за народ на смерть шли.
 Матвей укоризненно покачал головой.
 – Каши ты мало ел, Дениска. Пророки больше за веру да за царя языком ратовали. А этот человек за оружие взялся, чтобы новую жизнь народу завоевать. Слышал, как в пятом году рабочие по всей России дрались за это же самое? Ну ладно, пойдем-ка садиться за стол, а то хозяйка вон уж сердиться начинает.
 В дверях показался дед Фишка.
 – О, сваток! Здорово бывал! – проговорил он, крепко пожимая Денискину руку. – Как сватья Марфа поживает? Дед-то Платон Андреич в добром ли здравии? А батя все возле мельниц хлопочет? Далеко ли он ездил давеча с Демкой Штычковым? Будто от кедровника катили. Или в Ягодном делишки какие завелись? А кто с ними третий-то? Присматривался я и никак не узнал. Глаза, черти их уходи, слабоваты стали.
 
Дениска пожал плечами.
 – Ездили куда-то, а куда, не знаю. Батя не дюже любит о своих делах разговаривать. А третий-то не нашинский, из уезду приехал. Видно, из начальства. Батя перед ним готов на четвереньках ходить. Из-за него вот и мне влетело.
 Дениска принялся рассказывать деду Фишке о побоях, а Матвей подошел к русской печи и, привалившись к ней, думал:
 «Они или не они в кедровнике были? Три следа. Ну, ясно, что они ходили. Что им там зимой понадобилось? Не думают ли кедрач на порубку извести?..»
 – Денис, отец ничего не собирается строить? – спросил Матвей.
 – Ничего не слышал. Прошку собирается весной отделить – это знаю. Ну, так дом ему давно уж готов.
 Вошла Агафья.
 – И куда девался постреленок? – сказала она озабоченно. – Вот сейчас вертелся все тут, у ворот.
 – Максимка-то? – спросила Анна, выходя из-за перегородки с большой миской дымящихся щей. – Да он схватил кусок хлеба и опять гулять убежал. А Артема ждать нечего. С утра вон, как отец, на лыжах с ребятами куда-то ушел. Давайте обедать.
 Сели за стол. Ели молча, каждый думал о своем. Только Маришка все что-то лепетала о косачах, но ее никто не слушал.
  3
  Когда цветет черемуха, Волчьи Норы утопают в белизне и медовый аромат наполняет улицы. Белизна так плотна и аромат так густ, что даже в сумеречные весенние ночи, при блеклой луне и легком, порывистом ветре, черемуховые кусты белеют, как прикорнувшие на берегу озера гуси, а терпковатый запах пьянит не хуже, чем в тихий, безветренный полдень.
 В эту пору цветения черемухи воскресные дни в Волчьих Норах бывают полны веселья и необыкновенной суеты. У церкви, на поляне, парни и девки водят хороводы. В палисадниках под окнами домов мужики и бабы ведут тягучие разговоры о жизни. Под кручей, по берегам речки, в густых тальниках ребятишки, забыв обо всем, затевают упорные и бескровные войны… Широкие и прямые улицы седа пестрят от людей. А небо в те дни льет на землю ласкающий свет, и прозрачная голубизна его бывает притягательна, как глаза первой любимой. Не оттого ли и стар и млад так подолгу смотрят на небо? Не в эти ли минуты человеком ощущается все величие мира и неизъяснимая прелесть того, что названо жизнью?
 Строговы не отличались большой набожностью, но в воскресные дни завтракать садились только тогда, когда раздавался колокольный звон. Трапезник Маркел об окончании обедни всегда возвещал селу разудалым звоном во все семь колоколов. Так было и в этот день.
 – Нюра, неси шаньги на стол. Слышишь, Маркел «Во саду ли, в огороде» вызванивает, – проговорил Матвей, выходя из горницы.
 В кути все уже было наготове, и на столе сейчас же появились самовар и горячие шаньги. Матвей быстро напился чаю, надел праздничную, вышитую шелком рубаху и отправился на село. Там были дела.
 Лучисто сияло солнце. Извивавшаяся по лугам речка отливала слюдяным блеском. Быстролетные касатки чертили в воздухе незримые и неразгаданно замысловатые фигуры. За огородами, по склонам холмов, земля так ярко зеленела, что от зелени слепило глаза. Где-то в одном из дворов одинокий гармонист наигрывал несложный мотив и грустно напевал:
 Бывало, вспашешь пашенку,
Лошадок уберешь,
А сам тропой знакомою
В заветный дом пойдешь.
Она уж дожидается,
Красавица моя…
 Матвей прислушался к пению, улыбнулся: «Бывало, бывало, милый друг. Ты-то еще рано грустишь. А вот я… Пролетела молодость». Вспоминая о прошлом, он дошел до головановского магазина и, когда стал подыматься на крылечко, пожалел, что путь был так короток.
 – Захарыч, я к тебе, а ты тут как тут! – проговорил Ефим Пашкеев, появляясь в дверях магазина.
 – Что ты, на мне пахать собираешься? – смеясь, спросил Матвей.
 – На-ко, читай. Влас поклоны шлет, – проговорил Ефим, подавая Матвею письмо.
 Ефим Пашкеев часть своего дома сдавал обществу под земскую квартиру, и почту, доходившую до Волчьих Нор чаще всего с попутчиками, завозили к нему. Матвей принял от Ефима письмо и долго смотрел на синий конверт.
 «Неужели от Власа? О чем он будет писать? Просить теперь нечего, а чем-нибудь помочь… Да можно ли ждать этого от него?»
 Он разорвал конверт, вытащил оттуда маленький листок бумаги, исписанный крупным почерком.
 «Служба, Мирон сказывал, что бывал у тебя. Он теперь сосед мой. Сколько синичка ни летай, а не миновать ей клетки. При его рассказе взгрустнулось мне. Ты-то молодцом! Капля камень долбит. Ну, давай, давай. Реки-то из ручейков собираются. При случае не забудь моего старика, коль не умер, да сходи поклонись на могилку Устиньки. Будь здоров. Авось еще свидимся. Времена меняются.
 Е м е л ь я н»
 Ефим Пашкеев внимательно следил за Матвеем. Он видел, как его пальцы нервно теребили косо оборванные края письма, а губы шевелились беззвучно и часто.
 – От Власа? Здоров ли? – спросил Ефим.
 – Хворает. Животом мучается, – ответил Матвей и со злостью подумал:
 «Правды захотел? Жирен будешь».
 – Ну, пока прощевай, Ефим, – проговорил он.
 – А в магазин-то, Захарыч?
 – В магазин не к спеху. Пойду матери скажу. Все-таки не чужой человек – сын хворает.
 Матвей оглянулся. Ефим стоял на крыльце и недоверчиво глядел ему вслед. Матвей подосадовал на себя: «И как я ничего умнее не придумал!» Но скоро это перестало его тревожить, и он начал припоминать письмо, с трудом удерживаясь от желания остановиться и еще раз прочитать его.
 «Мирон сказывал… он теперь сосед мой… сколько синичка ни летай, не миновать клетки», – вспоминалось Матвею. – Так, так, отгулял, значит, Тарас Семеныч на воле, – рассуждал он про себя. – Да, как ни связывай орлу крылья, летать его не отучишь. Эх, Мирон, эх, Тарас Семеныч, богатырь ты человек! Нет, не удержат тебя, не удержат. А старика твоего не забуду, друг мой Емельян, Антон Иваныч. Вот сейчас приду домой, насыплю пудовку муки и отнесу твоему родителю».
 Дома никого не было. Агафья и Маришка ушли в огород, Анна к бабам – посудачить, дед Фишка отправился за село вырубить черемуховый корень для новой трубки, а сыновья разбрелись по товарищам. Матвей присел на табуретку и вытащил письмо. Только начал читать – в избу вбежал Максимка.
 – Тятя, у Штычковых гуляют. Ворота настежь, а посередь двора чуть не полубочье с вином. Демьян всех ковшом потчует. Мужики в дым пьяные.
 Матвей невольно поднялся, взглянул в окно, подумал:
 «Затевает, подлец, что-то. Вином задарма не станет поить. А что затевает?»
 Максимка скрылся из дому так же внезапно, как и появился. Оставшись один, Матвей дочитал письмо Антона Топилкина, все еще живущего в ссылке, спрятал конверт в кисет и прошелся раз-другой по прихожей.
 «К делу, скорее к делу», – думал он.
 Подойдя к высокому ящику, стоявшему между кроватью и печкой, он открыл его и среди тряпок и рухляди стал искать какой-нибудь мешочек под муку.
 В окно резко постучали. Не закрывая ящика, Матвей обернулся.
 – Эй, хозяин, живо на сходку! – крикнул посыльный, и вслед за этим послышался резкий стук в окна соседнего дома.
 Мешочка в ящике Матвей не нашел и решил муку отнести после, когда придут домой мать или Анна, а сейчас отправиться на сходку. Он взял картуз и вышел. Не успел повесить замок, на крыльцо поднялась Анна.
 – Господи, живем мы бирюками и ничего-то не знаем, – заговорила она.
 – А что случилось? – равнодушно спросил Матвей.
 – Как «что случилось»?! Дениска наш от бати ушел. В Жирове у кого-то в работники пристроился.
 – И хорошо сделал. Неужто побои молча переносить? – сказал Матвей.
 – «Хорошо сделал», – передразнила его Анна. – Я знаю, что тебе это по нраву. Ты его на это и подбил.
 – Да и ты это ему советовала. Вспомни-ка!
 – Это, да не это. Я ему говорила, чтоб ушел он в работники понарошке, батю попугать, а он, видишь, что удумал? Батя-то вчера в Жирово за ним ездил. Слыхано ли, сын-кормилец, наследник, в работники ушел.
 – Что же, обратно привез? – с живостью спросил Матвей.
 – Как же, привезешь! Дениска-то будто сказал: «Нет, батя, каменное у тебя сердце, а то, что от камня откололось, назад не приставишь». Батя, говорят, начал его стращать: «Возьму, мол, и отдам твой пай из хозяйства Терехе с Прошкой». А он, Дениска-то, ему: «По мне, хоть сейчас отдавай. Не добром, говорит, все это нажито, и мне чужого не надо». Ты подумай только! И откуда что у парня взялось?
 Матвей минуту стоял молча, смотрел на Анну и думал:
 «Молодец, Дениска! И ты, милая, чуешь эту правду, да старое все еще в тебе бродит».
 – Ну, я пошел, Нюра, – проговорил он.
 – Ты куда?
 – На сходку звали. Ты там нигде не слышала, о чем говорить собираются?
 – Да они что, сдурели, сейчас сход собирать? Давно ли мужики у Демьяна Штычкова водку и брагу ковшами лакали? Весь наш конец там перебывал.
 – Это в честь чего он угощение устроил?
 – Бабы болтали, будто поминки по Устинье ни с того ни с сего вздумал устроить.
 Матвей с сомнением покачал головой, но ничего не сказал и вышел на улицу.
  4
  Летом сходки собирались на косогоре, у церковной сторожки. Уютно и привлекательно было это место. Село отсюда виднелось из конца в конец. Из церковного сада всегда пахло чем-то сладковато-пресным. У подножия косогора было озеро. В нем отражалось небо, белая церковная колокольня и макушки высоких тополей.
 Н