Бесплатный звонок из регионов: 8 (800) 250-09-53 Красноярск: 8 (391) 987-62-31 Екатеринбург: 8 (343) 272-80-69 Новосибирск: 8 (383) 239-32-45 Иркутск: 8 (3952) 96-16-81

Худ. книга "Сибирская жуть.Тайга слезам не верит" А. М Буровский

1 октября 2013 - RomaRio
Худ. книга "Сибирская жуть.Тайга слезам не верит" А. М Буровский Худ. книга "Сибирская жуть.Тайга слезам не верит" А. М Буровский

Моим детям: сыновьям — Евгению и Павлу, дочерям — Полине и Ульяне, а также всем юношам и девушкам, способным вести себя достойно в сложных обстоятельствах жизни, посвящается.

    Андрей БУРОВСКИЙ


 Все горы, реки, люди, кедры, лагеря уничтожения, пещеры, медведи и тетерева цинично выдуманы автором. Ничего подобного описанному в книге никогда не было и не могло быть потому, что не могло быть никогда.

    Андрей БУРОВСКИЙ

  Автор использует в качестве иллюстраций к тексту стихи Евгения Лукина, Вадима Шефнера, Хорста Весселя, Евгения Евтушенко, Николая Заболоцкого, Юрия Малаховского.




 ВВЕДЕНИЕ


  5 августа 1999 года
 Печальна участь того, кто пережил свою эпоху. Еще печальнее участь того, кто пережил и не увидел в детях преемников. Сорок лет просидел под поясным портретом Сталина старый, заслуженный энкавэдэшник Алексей Владимирович Миронов. Так и сидел, неприкаянный, не нужный никому и, справедливости ради, ни с кем не желающий знаться. Так и сидел, до самого утра 5 августа 1999 года. Еще в семь и в восемь часов все было совершенно как всегда: понятно, до скуки привычно. Внучка Ирка ушла в университет, получать какой-то документ. Дочь и зять пили чай, скучно препираясь, кому первому ехать на дачу.
 Встал, сделал гимнастику, напился крепкого чаю без сахару, съел черного хлеба с маргарином советского производства (чтобы не есть «Рамы», «Долины Сканди», иного буржуазного товара), сунул в зубы «Беломор». Впереди был долгий скучный день, в котором не было ничего: ни дела, ни общения с близкими, ни даже телевизора и чтения.
 А в пять минут девятого все стало совсем не как обычно, потому что стул Алексея Владимировича вдруг встал под углом к полу и к четырехугольнику окна, сердце стиснула огромная рука, и сам собой вырвался болезненный крик, полустон сквозь перехваченное горло. Вбежали на грохот, на крик. Алексей Владимирович лежал под стенкой, нелепо загребая руками и ногами; его очки в роговой оправе отлетели куда-то к окну, а из горла вместе с хрипом шла какая-то розоватая пена.
 Зять кинулся к телефону. Дочь бросилась к папе. Медленно-медленно поднялись бескровные веки:
 — Иру мне… Где Ира?..
 Дочь рыдала. Зять кусал губы, рвал телефонный диск. Где-то мчалась зареванная Ирка, где-то ехала «скорая помощь».
 — Папа, что с вами?! Что надо делать?!
 И еще раз открылись глаза, задвигались тонкие бескровные губы:
 — Уйдите все… Ирку давайте… Не хочу смотреть на ваши морды.
 И закрыл глаза старик, лег ждать. Ждал столько лет, уже недолго. Примчалась Ирка, кинулась к деду, на ходу швырнула отцу с плаксивой злобой:
 — Что, не могли на кровать?..
 Слезы размывали макияж. Папа мялся, пожимая плечами, разводя руками. Как ей объяснить, что нельзя страгивать с места, что как раз и нельзя на кровать?..
 А Ирка присела на пол, позвала тихо:
 — Дедушка…
 Улыбка тронула бледно-розовые губы:
 — Дождался… Ирочка… Вон за портретом возьми ключ.
 Ирка замерла, уставилась вовсю на деда. Чего угодно могла ждать, но чтобы так…
 — Ира… Ключ достань…
 За портретом и правда был гвоздик, а на гвозде висел ключ: бороздки в одну сторону, длинный стержень, кружок, чтобы удобнее держать.
 — Внученька… Там богатство зарыто… Не один миллион старыми. Я был начальник лагеря, скопил. Это все — в железном ящике, закопано… Лежит в земле, в истоках Малой Речки в Саянах. Тридцать километров выше деревни Малая Речка есть скала красного камня. Под ней бьет ключ. Десять кубических саженей к северо-западу от ключа, на ровной площадке… Ирка, повтори, что я сказал.
 Внучка оглянулась, ища взглядом мать — отец мало что значил в семье. Мать смотрела с оторопелым видом, и едва ли не впервые в жизни Ирка пронзительно поняла — мать ей никак не помощник.
 — Ира… — позвал дед, еле слышно, но очень настойчиво, — говорю — повтори, что сказал. Это богатство, Ира… На золоте будешь есть, в панбархате ходить…
 Ирина честно повторила: где лежит, сколько саженей, в какую сторону… Опять оглянулась.
 Не сразу открыл глаза дед. Потому что сейчас перед ним были не дочь с зятем, даже не родная его Ирочка. А перед ним возник вдруг отец со страшными глазами: «Прокляну!». Или это не отец? Это священник, отец Никодим, и тоже со страшными глазами. «Анафема!» — пел отец Никодим, громко и страшно.
 Всю жизнь Алексей Владимирович усмешечками отгораживался от всего, чему учил отец, что рассказывали попы. Всю жизнь заглушал страх перед загробьем, как и страх перед физическим распадом. Все старался не верить в возможность… тем более в неизбежность ответа. И вот «когда-нибудь» превратилось в «сейчас», и не годились убогие отговорки атеистов, и смотрел из темноты кто-то с глазами такими страшными, что куда там и отцу, и Никодиму…
 Ох, как страшно было в темноту, к тому, с ужасными глазами! И усилием воли выдернул себя Алексей Владимирович, упорно вернулся назад. Туда, где оставались недоделанные дела: клад, внучка, наследство.
 — Ира… Клад — только тебе. А этим, — не выразить словами, какое презрение плеснуло вдруг в голосе деда, — этим не давай ни гроша. Не вздумай. Отдашь этим — прокляну. Клад… на нем заклятие, Ира… Мне бы эти деньги не впрок. И им, родителям твоим, не впрок (опять интонации изменились на самые презрительные с теплых). Только третье поколенье может пользоваться. Ты — третье. Это ты запомнила?
 — Запомнила…
 Дед смотрел на внучку… И не только любовь, еще и великое сожаление было в его взгляде. И жевали сами себя губы: «Молода… Рано ей про клады, про наследство — не потянет, выпустит из рук… Эх, рано умираю», — то ли думал, то ли чувствовал старик. Хотя умирать — всегда рано…
 — Ира… Ты смотри — клад можешь сразу вынуть, можешь после, как хочешь. Но я тебе его оставил… Тебе, — явственно выделил дед. — И еще… Вот там, в нижнем ящике… там папочка серой бумаги. Ее — спрятать. Ее никому не давать. Это, Ирочка, тайна… Непонятная, нераскрытая… Может быть, поважнее клада… Тут мои налетят, из органов, — конкретизировал старик, — им тоже папку не давать, это тебе. Я надеялся, сам разберусь… Видишь, вот не разобрался, не успел. А ну, ищи папку…
 Взгляд старика словно подтолкнул Ирку к столу. До сих пор она только входила в комнату к деду, но даже и не прикасалась к этому громоздкому, двухтумбовому. И ей, и матери с отцом запрещено было не то что лазать по ящикам стола, даже смотреть в эту сторону. Ящик легко, мягко выдвинулся, едва ли не сам выпрыгнул. Тяжелая серая папка, на ней дата: «1953».
 — Дедушка, эта?
 — Она. Это ты не показывай никому, положи среди своих бумаг, у себя в комнате. Это — великая тайна, неразгаданная… А ну, повтори, как искать клад.
 Ирина честно повторяла: красная скала… Десять кубических саженей… площадка…
 — Верно. Ты главное помни — я все завещаю тебе. И ордена, и бумаги. Все — тебе. А когда вынимать будешь клад, возьми с собой двух мужиков — там копать непросто, и смотри, не испугайся, там еще…
 Дед вдруг замолчал, так и не закончив фразы, с полуоткрытым ртом. Ирка так и сидела, не в силах отвести взгляда от отвалившейся челюсти, уставленных в пространство глаз. Мать поняла скорее, со звериным воплем рухнула на труп отца.
 Сроки его пришли, и Алексей Владимирович уходил. Уходил, погружался во тьму, приближался к тому, со страшными глазищами. Удалялся от дочери, от Ирки… Алексей Владимирович замолчал, потому что его окончательно не стало в этой комнате, и дочь обнимала не его, а только оболочку, в которой еще несколько минут назад был Миронов.
 И грянул звонок в дверь — внезапный, никому уже не нужный. Тут же, сразу и еще один, — кто-то очень торопился войти в дверь.
 — «Скорую» вызывали?!
 Энергичный врач, шустрый толстый дядька средних лет, бравой походкой мчался по коридору, деловито вопрошая:
 — Где больной?
 Но он был уже совсем не нужен.

 ГЛАВА 1
 Клады и документы


  5 — 6 августа 1999 года
 Деда увезли — определять причину смерти. У живых членов семьи возникла некая неловкость, словно их подозревают в чем-то. Прямых подозрений, конечно, выражено не было, да и не было к тому причин, но сама ситуация проверки, выяснения чего-то была все же тягостна.
 «Проверяют, не отравили ли мы его», — не без злобности думал старший Стекляшкин, Владимир Павлович. Он вообще довольно часто злился.
 Считалось, что он инженер, но тесть и жена всегда считали, что он дурак, и не без оснований. Это, кстати, было единственным, в чем у отца и дочери вообще совпадали суждения. Дураком Владимир Павлович вполне определенно не был, но не был он и человеком, сложившимся главой семьи и отцом взрослого ребенка. Десятилетия семья Стекляшкиных жила в противостоянии с упорно молчащим Мироновым, как придаток к его прошлому и к нему самому. А сам Стекляшкин был придатком к своей жене и дочери и как бы придатком придатка.
 Всю жизнь Стекляшкин выполнял необходимое: вступал в пионеры, ходил на работу, приносил домой зарплату, сдавал стеклянную посуду, оплодотворял жену, бегал на молочную кухню, сидел перед орущим телевизором, читал детективы, занимался с дочерью по математике.
 Он многое умел, включая умение отремонтировать «жигули», лечить кошку от колик и успокаивать жену.
 Но вот чего отродясь не делал Владимир Павлович, так это не принимал никаких решений. И не умел этого делать. Его этому просто не учили.
 — Налево кру-гом! — командовала воспитательница детского сада.
 — Мы строим коммунизм! — сообщали плакаты на улице.
 — Поступать надо в Политехнический! — говорила мама тем же тоном.
 — Останешься у меня, — сказала девушка, и наутро Стекляшкин уже знал, что он должен на ней жениться.
 А потом Ревмира постоянно что-то говорила: где надо покупать молоко, к кому надо идти в гости, что надо есть, что — надевать, на чем сидеть и о чем думать. Дело Стекляшкина было исполнить, и он хорошо этому научился.
 Нельзя сказать, что у супругов не было ничего общего, и что Стекляшкин был очень подавлен. Вовсе нет.
 Будущие супруги познакомились за чтением Солженицына, стали встречаться, чтобы передавать друг другу книжки и обсуждать, что в них написано. Борьба с враждебным для личности режимом оказалась недолгой, потому что ее было непросто совмещать со служением этому же режиму, а главное — с семейной жизнью. Чтение диссидентских книжек супруги вовсю продолжали, но вот от теории к практике они как-то и не перешли.
 Другое дело, что диссидентские книжки там и самиздат позволяли им с непререкаемой легкостью находить объяснения решительно всему на свете и всегда точно знать, кто виновен в их ошибках, грехах и неудачах.
 Вот, скажем, Стекляшкин не получил новой должности, на которую он вроде рассчитывал.
 Кто виноват? А что вы хотите от общества, в котором напрочь нет свободы?! Сперва проболтали страну, построили строй, в котором никакой нет справедливости, а теперь вам назначения на должности?!
 Или, скажем, Ревмиру Алексеевну толкнули в очереди да еще оттоптали там ногу.
 Тут и думать нечего, сразу понятно, что виноват общественный строй, при котором полстраны толкается в очередях.
 Вот будь в СССР демократический строй, как в Америке… И неужели тогда Стекляшкин был бы вот таким нелепым, сутулым, вечно падающим куда-то? Все ведь знают, что американцы — люди очень здоровые, красивые, с поджарыми животами и с белоснежными зубами.
 Не будь в СССР несвободы и политического сыска — неужто у Ревмиры Алексеевны торчали бы так же ключицы, — как будто она собирается проколоть ими кого-то? Неужто волосы были бы такими же жидкими, голос визгливым и тонким, а выражение лица — вечно недовольным? Нет, конечно же! И очков бы тоже не было бы у Ревмиры Алексеевны! И платья не сидели бы на ней, как на этажерке или на торшере, прости Господи.
 И неуважительной к родителям, наглой дочери у них в Америке тоже быть, ну никак, не могло. В этом супруги всегда находили общий язык и очень поддерживали друг друга в подобном состоянии умов. А кроме того, шло единение супругов на противостоянии отцу и тестю. Тесть смотрел на Стекляшкина с плохо скрытым отвращением, и это чрезвычайно усиливало желание бороться с КГБ, с режимом и против тоталитаризма. Тем более, что в 1982 году, когда родилась Ирка, персональная пенсия тестя-гэбульника оставляла 300 рубликов, а зарплата Владимира Павловича — 180. Ну как же тут не бороться!
 Тем более с 1985 года, когда бороться было разрешено, а там и стало даже выгодно.
 — Так ты, значит, Сталина не любишь?! — обнаружил папа Ревмиры на ее тридцать четвертом году жизни. Для него это и впрямь было ударом, и каким! Миронову и в голову не приходило, что вообще кто-то может плохо относиться к Отцу народов и Лучшему другу трудящихся. А тут — его дочь!!!
 Состоялось грандиозное разбирательство. Миронов долбил родственников передовицами из «Правды» 1940-х гг. и «Кратким курсом истории ВКП(б)». Ревмира громила папочку передовицами из «Масонского козломольца» и статьями из досрочно перестроившегося, ставшего очень прогрессивным журнала «Огонек». Владимир Павлович подтявкивал из-за ее спины.
 Все это напоминало, пожалуй, богословский спор протестанта с индуистом или же излюбленный сюжет американских фантастов — беседу земного космолетчика с шарообразным существом из Магелланова облака. Разумеется, никто и никому ничего не доказал, никто никого ни в чем не переубедил.
 Трудно описать пустоту, возникшую в душе старого, заслуженного мракобеса. ТАКОГО он действительно не мог себе представить, ни при каких обстоятельствах. Его дочь! Его, какой ни есть, а зять! Скорбная маска застыла на лице старого, но несчастного негодяя:
 — Я не желаю видеть ваши противные физиономии.
 С этими словами Алексей Владимирович прекратил полемику и вышел из комнаты. И это были последние слова, которые вообще услышали от него родственники, кроме внучки. Ирке тогда было три года.
 Дочь продолжала трудиться в своих «Карских авиалиниях», Ирина вскоре пошла в школу. Миронов мрачно сидел под портретом обожаемого им «великого вождя», верность которому упрямо хранил, несмотря на все громокипящие изменения и поношения, бравшие начало от блеяния лысого кукурузника.
 Владимир Павлович тоже трудился в «Авиалиниях», слушался жену и вел себя хорошо, и в семье Владимиру Павловичу было вполне хорошо, вполне комфортно и уютно. Неуютно стало как раз теперь, после смерти тестя, — именно потому, что он остался старшим мужчиной в семье, и вроде надо было становиться этим самым главой: что-то делать, что-то приказывать, а он понятия не имел, как.
 Ревмира Алексеевна от многого избавила мужа, и он был ей очень благодарен. Ревмира Алексеевна деловито приказывала: гроб… памятник… документы… место на кладбище… Владимир Павлович кивал унылой физиономией, готовясь выполнять все, что указано, бежать, куда скажет жена. Наверное, все это и означало быть главой семьи, и Стекляшкин начинал уже думать, что не так все это и ужасно.
 И тут опять раздался звонок в дверь. Вошедшие были вежливы… Нет, это мало сказать. Они были приторно вежливы. И вообще они были очень милы — лощеные, опрятные, сыто-лоснящиеся, с идиотски-положительными и одновременно лживыми до невозможности физиономиями. Да, очень милы, но вместе с тем ощущение какой-то опасности, нет, не опасности… Ощущение напряжения, зажатости и страха явственно вошли вместе с ними. Особенно страшен был самый красивый и вальяжный, их главный, с самыми честными, положительными и потому с самыми подлыми глазами.
 И конечно же, он мгновенно понял, этот старший, понял, кто здесь главный, в этой комнате, с кем надо вести все переговоры.
 — Приносим сочувствие… Не надо ли? Примем участие… За наш, разумеется, счет… — раздавалось вполголоса, веским начальственным баритончиком, и Ревмира Алексеевна, знай себе, кивала головою.
 Прошло несколько минут, пока главный перешел к существу дела:
 — Необходимо осмотреть документы, оставленные покойником… Наш сотрудник… Вот документик… — Впрочем, остальные давно уже рылись в столе, и документик был проформой. — Мы получили сообщение, что он вел дневник…
 — Все документы — в столе.
 — Он не рассказывал, что именно записывал в дневник?
 — Нет.
 — Неужели совсем ничего?!
 — Мой отец почти не разговаривал со мной с марта 1987 года. Не верите — спросите кого угодно.
 — Ну что вы! Но вот тут такое дело… Мне неудобно даже говорить… Но похоже, здесь не хватает одной папки. Вы уверены, что ни одной из них не брали?
 — Да, конечно… А с чего вы взяли, что тут не хватает папки? Отец все хранил такой кипой…
 — Вы видели, где он хранил?
 — Конечно. Вот в этом ящике, такая стопка старых папок.
 — Так где была папка про лагерь? Не помните, сверху или снизу?
 — Отец никогда не показывал мне ни одной папки. Он не разговаривал со мной 12 лет, я уже говорила вам.
 — Ах да, ах да… не разговаривал. Но вот видите, тут в левом верхнем углу номер. Видите?
 — Ну да… цифра стоит.
 — Вот-вот… Видите — номер 3. А потом сразу — цифра 5. Почему?
 — Вы у меня спрашиваете?
 — Ревмира Алексеевна, вы же умная женщина. Кроме вас и вашей семьи, никого больше в доме не было. И поверьте нам, эта папочка вам ничего хорошего не принесет. Так что, вы говорите, было в папочке?
 — Да ничего не было… То есть, тьфу! Сбили вы меня… Не видела я этой папочки!
 — Гм… А не можете ли вы сказать — куда же могла деваться папочка? Судите сами — ваш батюшка не выходил, и близких друзей у него не было… Папочка в доме, Ревмира Алексеевна, и помочь нам — в ваших интересах.
 — А если отец ее сжег? А если ваши люди искали ее невнимательно? А если в столе есть потайные ящики? Вот видите… А вы все на меня…
 Вальяжный, сыто-холеный покивал тяжелой головой.
 — Невнимательно искать мы не умеем. Ревмира Алексеевна, подумайте еще раз. А мы будем вынуждены заглянуть к вам попозже. Не против?
 — Сослуживцев отца всегда рада буду видеть. Близкими людьми мы быть перестали, но это все-таки отец… И потом — вы все равно придете.
 Старший светски, очень тонко улыбнулся, сделал незаметный знак рукой. У одного из стоящих возле стола вопросительно поднялась бровь.
 — Да-да, конечно!
 Гэбульники исчезли, прихватив несколько папочек, остальные сиротливо возвышались на краю стола. Старший вежливо приподнял шляпу. И тогда Ревмира Алексеевна доказала, что не случайно она дочка гэбульника и что генетика — совсем не лженаука. Подождав несколько минут (муж и дочь смотрели круглыми глазами) Ревмира Алексеевна подошла к столу отца, выдвинула второй сверху ящик и мягко нажала пальцами на знакомое ей место. Тихо щелкнула отходящая фанерка, открылось второе дно ящика сверху. В тайнике не было ничего, и Ревмира Алексеевна быстро приняла решение.
 — Ирина, быстро давай папку!
 Ирина замотала головой, плотно сомкнув губы; глаза округлились, как блюдечки.
 — Давай, сказала! Документы сохраним, не бойся! Мне и самой интересно…
 В результате старинная папка с номером 4 в правом верхнем углу и цифрой 1953 посередине оказалась в тайном отделе, наполненная бумагами без папок — таких бумаг тоже оказалось немало.
 А документы из папки, буквально несколько бумажек, легли в современную желтую пластмассовую папочку. Ирина подумала и сунула туда еще несколько листков, на которых тренировалась перед экзаменом по химии, а папочку поставила на полу, среди других, точно таких же.
 Через полчаса грянул звонок.
 — Вот теперь мы готовы забрать все документы окончательно…
 — Вы совершенно все заберете?
 — А вам что-то хочется оставить?
 — Да… фотографии бы, трудовую. Я хочу, чтобы память осталась.
 — Хорошо, это мы вам оставим. Вы не нашли папочку?
 — Я же в третий раз говорю, не брала я вашей папочки! Вы бы лучше посмотрели в документах! И секретные ящики проверили бы…
 — А где были секретные ящики?
 — В каждой тумбе был один ящик с секретом. Но отец меня не подпускал, и где именно — не знаю.
 Почти в тот же момент главного тихо позвали:
 — Товарищ начальник…
 Позже Ревмира Алексеевна отметила, что пришедшие ни разу не обратились друг к другу ни по имени-отчеству, ни по званию.
 Эти двое колдовали вокруг стола, проводя вдоль поверхностей металлической штукой, размером и формой похожей больше всего на мыльницу. Штука была включена в сеть и гудела, но гораздо тише даже импортного пылесоса.
 — Ага…
 Пришедшие немало повозились, пока не открыли тайника, не вынули искомой папки.
 — Папка номер 4?
 Никто не ответил Ревмире.
 — Ну вот, а хвастались, что небрежно не умеете работать!
 Старший кинул на Ревмиру моментальный взгляд, и она почувствовала, что лучше будет замолчать. И он не замедлил отомстить, найдя в другом тайничке несколько фотографий.
 — Фотографии хотите оставить?
 — Да, для себя и для внучки.
 — Для внучки?
 — Для моей дочки, его внучки.
 — О, так это и есть Ирочка! Так вы смотрите фотографии, смотрите. Посмотрите, уверены ли вы, что хотите их сохранить у себя?
 Ни на одной фотографии не было надписи — кто сфотографирован и где. На большинстве фотографий были незнакомые люди в форме, какие-то ландшафты, деревни, поющие колонны людей, тоже в форме. На одной фотографии отдельно стоящего хутора был поставлен крестик посреди двора. Но где этот хутор? И что означает крестик?
 Еще на одной фотографии несколько людей в форме и в форменных рубашках без кителя, с засученными рукавами стояли возле какого-то сарая. Двое держали, поставив на колени, какого-то мужика в штатском, а третий — молодой, веселый Миронов — заходил сзади с топором. На топоре, на рубашке Миронова застыли темные пятна, нетрезвое лицо смеялось, как если бы шло застолье или делали приятную работу — скажем, рубили капусту. Впрочем, такие же лица были у всех людей в форме. Только темное, измученное лицо убиваемого распялено в крике.
 На последней фотографии застыла равнина, круто обрывавшаяся к морю. Каменный дом в два этажа стоял возле самого обрыва, окруженный деревьями. Странно — березы и яблони вперемежку! Так русские не посадили бы. У стены дома — человек, тоже в штатском; лежит, закинув голову, лица не видно. Непонятно, был ли жив или мертв этот человек в светлой рубашке и брюках. А вот молодая женщина — точно мертва: скомканная поза, от головы растекается лужа. Девочка лет двенадцати-тринадцати, лежит поперек матери. На светлом платье со спины тоже большое пятно.
 Мальчик лет восьми, руки закинуты верх, лицо искажено ненавистью, страхом, отвращением и, пожалуй, каким-то странным выражением неверия в происходящее: мальчик как будто ждет, что сейчас кончится кошмар, встанут папа и мама, и все опять сядут пить чай. Три человека, Миронов в том числе, навели на мальчика стволы.
 Ирина невольно оттолкнула фотографии. Слишком сильно, одна полетела на пол.
 — Так оставляете? На память? В семейный архив?
 При всем желании нельзя было сказать, что гэбульник издевается, вообще как-то отмечает, оценивает ситуацию — такой нейтральный был, спокойный голос. Мама нашлась быстрее дочки.
 — Эти фотографии скорее по части вашего ведомства. Нам они не нужны.
 — Как хотите.
 Но ушли гэбульники по-хорошему, благодарили, обещали покровительство, спрашивали, куда поступает Ирка.
 — Вот здесь распишитесь… — это было очень мимоходом.
 Папа ушел выполнять задания мамы. Ирка села читать по химии — экзамен будет послезавтра. И в комнату Ирины вошла мама.
 — Ира… Ты намерена искать клад сама?
 — Я не знаю… Ты думаешь, это может быть настоящее богатство?
 — Я даже не знаю, доча… Но может быть все, что угодно. Может быть, будем искать вместе? — Мама помедлила и все-таки добавила еще: — Несмотря на все, что сказал дедушка?
 — Мама, я же не против… Только что тогда… это же последняя воля?
 — Как хочешь… Я могу помочь тебе, мне самой не нужен клад. Но я боюсь, ты сама не сумеешь все взять…
 Этой истории не произошло бы, имей Ирка уверенность, что сумеет справиться сама. Но Ирка совсем не была в этом уверена, и это одна из причин, по которой стали возможны все дальнейшие события. Вторая причина… Трудно, очень трудно семнадцатилетней девчонке противостоять собственной маме. Тем более маме, которая всегда царила в доме; маме, которая всю коротенькую жизнь Иры заботилась о ней и решала все ее проблемы.
 И в эту ночь мама с дочкой первый раз посмотрели, что завещал дед. В первый раз — потому что потом и та, и другая не раз смотрели в эти документы, пока не выучили чуть ли не наизусть.
 Почему мама с дочкой? Потому что сначала папа еще не вернулся, еще выполнял мамины поручения. Потом папа вернулся, но страшно устал и лег спать. А мать и дочь Стекляшкины долго сидели в этот вечер.
 Ветер гнал темные тучи. Темнеть уже и так начинало рано, часов в десять вечера, а тут с семи сгустилась темнота. Далеко на горизонте громыхало. Темные клубы разных оттенков серого и черного освещались на мгновение зарницами.
 А Ирка постепенно разбиралась, кто же все-таки был ее дедушка. До 1953 года Алексей Владимирович Миронов был сталинский сокол, сотрудник НКВД и вообще большой человек. Причем если до 1946 года он еще был не самым большим человеком, всего-навсего майором НКВД, следователем и не более, то с января этого года Алексей Владимирович стал начальником большого спецлагеря и существовал уже как гораздо больший человек по своему месту в системе.
 Лагерь находился далеко, в самом сердце Саян, и ехать к нему надо было по грунтовке, проложенной про свежей просеке. Зимой дорога действовала исправно, разве что в сильную метель наносило столько снега, что грузовик не мог пробиться. А вот весной всякая связь прерывалась — на две недели, на три. Так же и осенью. Летом, в проливные дожди, дорога тоже становилась непроезжей.
 Но другой связи, в общем-то, и не было нужно. В лагерь увозили продовольствие, оборудование для горных работ, боеприпасы. При умелом руководстве запас был всегда обеспечен, и от двух недель без трассы ничего бы с лагерем не сделалось. Еще в лагерь везли врагов, которые должны были сначала принести пользу трудовому народу, а потом сгинуть без следа.
 Из лагеря везли… Из лагеря везли только один стратегический материал… Очень важный стратегический материал, без которого страна победившего социализма, отечество рабочих и крестьян рисковало не распространиться на весь мир. Лагерь и построили непосредственно для разработки рудника. Рудник начинался прямо в лагере, и каждый день люди из бараков спускались прямо в штольни.
 Лагерь выполнял важную функцию, даже сразу две важные функции — добывал стратегический материал и истреблял врагов народа. Его начальник занимал важное, почтенное положение в НКВД и во всем обществе.
 В должности начальника лагеря Алексей Владимирович пребывал до 1956 года. Отсюда он вырвался на несколько дней, чтобы жениться и привезти жену на рудник. Спустя год здесь у него родилась дочь, Ревмира Алексеевна Миронова.
 — Мама, а ты помнишь этот лагерь?
 — Очень смутно. То как проволока качается, а по ней течет вода — это дождь, ветер. То как сижу на руках у отца, а по всему — это еще те годы, на руднике. Но ничего связного не помню, все какие-то отрывки. Ты-то себя помнишь до трех лет?
 Ирина замотала головой.
 — Ну вот…
 В 1956 году Алексей Владимирович оказался, к собственному ужасу, чуть ли не английским шпионом, применявшим недопустимые методы при ведении следственных операций, и не заслуживающим дальнейшего доверия народа и начальства. Наивный Алексей Владимирович не понял, что «фирма» нуждается в очистке днища от самых одиозных камушков, и что ничего страшного не происходит. Он все воспринимал очень всерьез и с перепугу чуть не застрелился.
 Ну конечно же, пропасть ему не дали. Миронов был устроен в партийный архив, потрудился там сколько-то времени, пока его еще разок проверили: будет ли он вести себя политически правильно после лагеря? Миронов вел себя политически правильно и вскоре стал начальником первого отдела одного солидного предприятия, ковавшего электронику, необходимую для сокрушения буржуазного строя и осчастливливания трудящихся во всем мире.
 Вроде бы вполне приличная должность, но конечно же, уже совсем не то. В нынешнем положении Миронова, на самом деле, не было ничего общего с тем высоким, солидным положением, которое он занимал до того, как, поддавшись враждебной пропаганде, партия сдуру начала выпускать врагов, вместо того, чтобы… гм… гм…
 Хорошо хоть старые друзья, коллеги не забывали. Миронову удавалось решать какие-то мелкие дела через них — это тоже имело значение. Но главное — что он был нужен! Его мнение играло роль! Он мог определять — давать этому человеку или нет, доверять ему или рано ему доверять.
 И как хорошо было сидеть среди людей своего круга и говорить о простом, о своем, о понятном! Но в жизни всегда мало счастья, и в жизни Миронова не хватало таких минут.
 Но до середины семидесятых было еще ничего. Еще была какая-то работа, пусть даже чисто формальная, какое-то ощущение своей полезности. У пенсионера Миронова не стало вообще ничего, кроме сидения в собственном доме под поясным портретом Сталина. Под ним, на страшно неудобном стуле, Миронов провел больше времени за свои двадцать пять пенсионных лет, чем даже в постели. А что еще он мог бы делать?
 Встав в шесть часов утра, здоровенный долговязый старик делал гимнастику, обмывался до пояса, и только холодной водой. Пил чай, презрительно прислушиваясь, как просыпались дочь и зять. Тоже мне, инженеры! Раньше восьми из постели их не вытянешь! В его время все было не так…
 Когда семья вставала, Миронов уже был у себя. В комнате, где стояла железная кровать, накрытая шерстяным одеялом серого приютского вида, стоял письменный стол и полка с книгами.
 В этой комнате с голыми стенами, с лампочкой без люстры, на длинном неровном шнуре, Миронов садился на простой венский стул под поясным портретом Сталина, прихлебывал чай, размышлял.
 …Когда галлы ворвались в Рим, они не сразу поняли, кто сидит в креслах на главной площади Капитолия: живые люди или мумии? Только когда один галл дернул за бороду сенатора и тот ответил ударом жезла, истина проникла в сознание галлов, и они зарезали сенаторов.
 Миронов ничего толком не знал о Древнем Риме, а сравнение с каким-то буржуазным сенатором показалось бы ему крайне обидным. Но вошедший в комнату мог бы усомниться так же, как те галлы: недвижимо, бесстрастно восседал на стуле долговязый старик с топорным свирепым лицом. Редко-редко моргали глаза. Еще реже двигалась рука, поднося ко рту чашечку чая. Старик сидел и вспоминал.
 Жизнь кончилась. И все. И делать было больше нечего. Читать? Миронов был не очень грамотен, да и усвоил на всю жизнь, что книги — атрибут буржуйской жизни. Не говоря уже о том, что прочитать ведь можно и такое — не отмоешься! Поди доказывай потом, что по ошибке. Все книги, стоявшие в его комнате были правильные, стократ проверенные и одобренные книги. Все эти книги Алексей Владимирович помнил наизусть, и открывать их не было нужды.
 Телевизор старик презирал. Друзей у него не было. Знакомых — тоже. Сослуживцы приходили раза три в год, под праздники. Дела? Он не мог ничего делать вместе с дочерью и зятем — даже в те времена, когда еще разговаривал с ними. Суетливые, шумные, ничего не могут делать так, как надо.
 Дочери было семнадцать, когда Миронов стал пенсионером. Тогда он охотно делал всю работу, которую принято называть мужской: чинил трубы, продувал канализацию, прибивал гардины, перетаскивал мебель. Делал и очень многое из того, что принято считать занятием сугубо женским: готовил, стирал, убирал, даже вроде бы неплохо шил. Жизнь приучила его делать совершенно любую работу.
 Первый удар Ревмира нанесла, когда стала называть себя Риммой. Это Миронов еще пережил.
 Второй удар Ревмира нанесла, когда пошла в инженеры. Старик ждал, что она закончит свой дурацкий институт и все равно пойдет трудиться в органы. Ревмира-Римма не пошла, и это был третий удар.
 Четвертый удар состоял в том, что Ревмира не стала вступать в партию. Да еще как легкомысленно!
 — Меня тянут, — рассказывала Ревмира, — а я им — сперва выгоните из КПСС всех сволочей, тогда пойду!
 Миронов пытался раскрыть дочери глаза на место партии в мире, но, как видно, уже опоздал, а может, делал это недостаточно доходчиво. Многое, слишком многое казалось Миронову словно бы само собой разумеющимся, слишком многое было очевидно для него, как солнечный свет. Очевидно было, что дочь вырастет и поймет. Не может не понять, не стать, не пойти, не сделаться…
 Много позже, когда дочь уже давно будет жить своими мозгами, Миронов будет вспоминать, и горько качать головой: надо, надо было запретить! Наказать! Запереть! Зажать между коленями и…! Словом, надо, надо было действовать, а не ублажать, формировать и учить девочку.
 Но что толку в поздних сожалениях! Пятый удар был наиболее страшен, и удар этот звали Володей. Владимиром Павловичем Стекляшкиньш. Миронов и сам понимал, как оскорбительно вытянулось у него лицо при виде будущего зятя. Слишком молодой, всего на год старше Ревмиры, бледный, веснушки, в очках, непропорционально тощий, явно хилый… «Нет», — чуть не застонал Миронов, что его внук должен родиться от такого…
 Шестой удар нанесли уже оба, и этот удар звали Ира. Родилась внучка, а больше детей Ревмире иметь, как оказалось, нельзя. И остался Миронов не только без сына, но что и вовсе безнадежно — без внука.
 А седьмой удар… Да, его нанесли тоже оба. В перестройку… впрочем, эту историю я уже рассказывал. И эта история оказалась той последней соломинкой, которая переломила спину верблюда.
 С тех пор здоровенный долговязый старик только сидел в своей комнате и ни с кем толком не разговаривал. Ну их! Перестав общаться с зятем и дочерью, Миронов жил неплохо и даже иногда вовсю злорадствовал.
 Иногда, если их не было дома, Миронов делал что-то в доме: по своему, так, как ему хотелось. А с особенным удовольствием — если Стекляшкины вызывали слесаря, и просили его принять, пока будут на работе. А Миронов сам делал все, что надо, и отправлял слесаря назад, объяснив обалдевшему парню, что это зять у него — козел безрукий, ничего делать не умет, вот и гоняет без толку слесарей.
 После каждой такой истории зять неделю дулся на Миронова, а Миронов упивался своей маленькой, но все-таки победой.
 Светом в окошке стала внучка Ирка, когда ребенок начал подрастать. Родили ее идиоты и воспитывали по-дурацки, от начала до конца неправильно. А она все-таки росла «правильной» — боевой, активной, и все громче в доме раздавался голос Ирки. В первый раз Ирке разбили нос в семь лет. Мама отмывала Иркин нос, запихивала в него вату и квохтала, что девочке так вести себя неприлично. Ирка ревела от злости. Дед был тихо счастлив, что не от боли, а от злости. Да еще и орала, что еще покажет этой Аньке. Дед слушал внучкины вопли и счастливо улыбался в первый раз за несколько последних лет.
 С тех пор дед с особым вниманием прислушивался ко всему, что устраивала Ирка, и временами почти улыбался. А она все время что-то делала, и чем старше становилась — тем больше. То она приводила подружек, то она мыла полы и выгоняла из дому родителей, то опять с кем-то подралась, то починила телевизор.
 В 12 лет Ирка стала ходить в секцию и училась там бить морды ногами. Мама сшила ей халат, но неправильно, и Ирка сама перешила и опять пошла в секцию. Узнав об этом, дед подарил Ирке компас с гравировкой «За отличные успехи в строевой подготовке» и полевую сумку, с которой «прошел до Берлина».
 Ирка расцеловала обалдевшего деда и потом стала заходить, рассказывала про свои нехитрые дела, пила с дедом чай с бутербродами. Дед исподволь объяснял внучке, как надо жить, открывал страницы долгого и славного пути. Ирка сияла глазами, расспрашивала больше и больше.
 Ирка стала дулей, сунутой Мироновым в сторону зятя и дочери. Жаль вот только, сил уже немного: и не дойти до ее секции, не посмотреть, как их там учат морды бить, и тем паче, не дожить до времени, когда Ирка совсем возрастет, и можно будет считать себя продолжением в ней… А еще лучше, если в правнуке…
 Скажем честно — далеко не все узнала Ира в эту ночь о горячо любимом дедушке. И не все поняла, что узнала. Но появилась уже хотя бы основа — стало понятно, что спрашивать. Например, что добывалось в руднике? Что такое «комиссар дивизии»? За что сидели люди в лагере, которым руководил дедушка? Куда ушли люди из лагеря, и встречал ли их потом дедушка?
 И много вопросов было у нее про клад…


 ГЛАВА 2
 Кое-что, о старых документах

  6 — 9 августа 1999 года
 Но не только про деда узнала Ирка в этот вечер и в эту ночь, на 6 августа 1999 года. Но и еще про одно очень интересное и странное…
 В папочке номер 4 было всего три бумаги. Одна была написана на разлинованной бумажке с неровным правым краем — листок вырвали из детской тетрадки. Листок был озаглавлен «Донесение». И адресован начальнику Особлага № 51-11 гр. Миронову А.В.
 «Среди заключенных ходит рецидив религиозного мировоззрения, — писал кто-то косым, нервным почерком, — Н-556, К-734 и Л-237 утверждали, что могут проникать из нижней штольни в пещеру, и что там, в пещере, есть особенный волшебный шар. По контрреволюционной агитации, которую ведет К-734, шар имеет размер с голову человека и висит над полом пещеры. От шара исходит слабый свет, навроде электрического. А когда человек входит в пещеру, то вспыхивает свет сразу сильнее, и прямо на шар смотреть больно, смотреть надо вбок, возле шара…»
 В этом месте на полях была заметка другой рукой: «Может, смотреть нельзя, это когда сразу из темноты?»
 «…И К-734, и Н-556, и Л-237 распространяют среди других врагов народа предрассудок, будто этот шар надо просить об исполнении желаний, и тогда желания исполнятся.
 К-734 добавляет, что нельзя желать кому-то зла или смерти. На вопрос, можно ли просить у шара смерти врагов народа или Гитлера, К-734 от ответа на вопросы уклонился.
 Н-556 распространяет слух, будто он молился этому шару, и что его желания уже начинают исполняться.
 Л-237 рассказывал в присутствии троих з/к, что получил перевод на работу нормировщика, потому что попросил у шара…»
 В этом месте была запись на полях, той же рукой, что и первая: «Снять с работы нормировщика. На общие работы».
 «…Не только эти трое проникают в пещеру и молятся шару. Это делают еще многие з/к, я не всех успел выявить. З/к проникают в штольню и проходят из нее в пещеру, а там молятся этому шару, и делают перед ним заклинания.
 Все верят, что есть такая пещера, где исполняются желания, и иногда просят тех, кто проникает в пещеру, попросить шар за них.
 В заключение прошу выдать мне все, что положено».
 Внизу была приписка: «Дать».
 Второй документ назывался иначе — «Протокол».
 Это был «Протокол допроса з/к К-734. Основание: сообщение источника „Красотка“. А дальше шел столбик ответов и вопросов; слепой, совершенно нелепый. Было видно, что писали как попало, лишь бы зафиксировать сообщенное зеком. И наверняка многое пропало.
 Где находится вход в пещеру?
 Забыл.
 Н-556 уже все рассказал.
 Вот он помнил, а я забыл.
 Н-556 говорил, что ты ходил в пещеру.
 Он врет.
 Л-237 тоже говорил, что ты ходил в пещеру.
 Он тоже врет.
 Все врут, а ты не врешь?
 Не знаю.
 Кому ты рассказывал, что в пещере есть шар?
 Я только сказал, что мне говорили.
 Кому ты рассказывал про шар?
 Не помню.
 От кого ты услышал про шар?
 Не помню.
 Отсюда ты пойдешь прямо в БУР.
 Я все равно не помню.
 Кому ты говорил, что шар исполняет желания?
 Все так говорят.
 Кто все? Назови всех?
 Не помню.
 Назови, кого помнишь.
 Никого не помню.
 Ты сам все выдумал про шар?
 Нет, я услышал от других.
 Нет, ты никого не знаешь. Ты придумал сам.
 Нет, я узнал.
 Можно ли просить у шара смерти врагов народа?
 Говорят, можно.
 Можно ли просить у шара смерти Гитлера?
 Говорят, можно.
 Ты же говорил, нельзя.
 Нет, можно.
 Можно просить смерти другим зекам?
 Можно.
 Можно ли просить у шара смерти начальства?
 Нельзя.
 Кому ты говорил, что у шара нельзя желать кому-то зла или смерти.
 Я не говорил.
 Кому ты говорил, что шар надо просить об исполнении желаний, и тогда желания исполнятся?
 Никому.
 Н-556 и Л-237 показали, что ты говорил.
 Они врут.
 Вход в пещеру находится на втором или на третьем ярусе разработки?
 Я не знаю.
 Ты же там был.
 Нет, я не был.
 И так еще две страницы, соединенные скрепкой. Задаются вопросы. К-734 «ничего не знает», «не слышал», «не видел», «не понимает».
 Внизу решение: отправить в БУР, 10 суток.
 И подписи: начальник Особлага 51-11 полковник НКВД Миронов А.В., майор НКВД Григоренко Н.Н., лейтенант НКВД Спецук К.Л.
 Дальше были еще два таких же листочка в клеточку: протоколы допросов Н-556, и Л-237. Край одного протокола заляпан чем-то буро-черным, не хотелось думать, чем. Листки были желтые, ломкие.
 Дальше шел документ еще интереснее, он назывался «Аналитическая записка». Документ был адресован начальнику Карского отделения ГУЛАГ товарищу Котельникову М.А. и подписан начальником Спецлага № 51-11 товарищем Мироновым А.В.
 «Оперативные разработки позволяют предполагать, что заключенные вверенного мне Спецлага 51-11 верят в существование пещеры, в которую можно попасть из уранового рудника. По их мнению, пещера соединяется с урановым рудником узким ходом, в который еле протискивается человек.
 Пещера очень обширна, и в нескольких километрах от места ее соединения с рудником находится большой зал, в котором фиксируется стеклянный шар, свободно висящий в воздухе, без подпорок или других средств поддержки»…
 Слово «стеклянный» было зачеркнуто дважды, и сверху дописано: «неизвестного материала».
 …»При появлении человека шар вспыхивает и начинает излучать сильный свет, источник света неизвестен. Он вспыхивает и горит ровным сильным светом. По данным источника «Козочка», по итогам оперативного расследования можно утверждать, что заключенные враги народа поклоняются шару, и что шар представляет собой неизвестное чудо природы и объект религиозного культа. Культ состоит в исполнении молитв перед светящимся шаром, принесении ему жертв, умилостивлении шара антисоветским вражеским поведением. Культ наносит ущерб дисциплине, авторитету советской власти и лагерного начальства и является актом вражеской агитации.
 Единственная известная пещера находится в 18-ти километрах от места дислокации Особлага 51-11. Возле пещеры сделали засаду, не давшую результатов.
 Неисследованное чудо природы принадлежит советскому народу и лично генералиссимусу Советского Союза товарищу Сталину. Когда знают зеки — это белогвардейский террор в интересах мировой буржуазии. В соответствии со Сталинским планом покорения природы прошу дать санкцию на общевойсковую операцию, имеющую целью:
 1. Выявление пещер в районе Особлага 51-11.
 2. Систематический обыск всех выявленных пещер.
 И подпись: начальник Особлага 51-11 Миронов А.В. И дата: 5 марта 1953 года.
 Аналитическая записка была датирована 5 марта 1953 года, но судя по всему, никогда не была отправлена по назначению — никаких следов работы с документом, никаких канцелярских отметок. Или это только черновик? Тогда был ли «чистый» экземпляр? И был ли послан?
 — Мама, это же дата смерти Сталина?
 — Да, детка… Может, потому дедушка и не послал этой записки.
 — Мама, получается, что есть этот шар… Или был?
 — Получается, что непонятно… Видишь, твой дед честно пишет — мол, не знаю. Чтобы узнать, надо в пещеру лезть. У тебя есть желание лезть в эту пещеру, Ира? — и мама полуулыбнулась, встопорщила челку дочери.
 Вывод напрашивался сам собой: ясное дело, ну кому же хочется лезть в пещеру… В пещеру приходится лезть, но кому? Тем, кого положение обязывает, кто хочешь не хочешь, а лезь.
 А Ирка, сияя глазами, изо всех сил кивнула головой.
 — Что, полезешь?!
 — С удовольствием полезу, мамочка! Только тут спелеологов надо…
 — Ну, посмотрим…
 Тут первый раз екнуло сердце у Ирки, — уж с очень откровенным значением произнесла это мама. И слишком ясно читалось за этим значением категорическое нежелание пускать Ирку в эту самую пещеру.
 А мать уже сидела за столом:
 — Ну вот… А теперь давай запишем, где надо копать железный ящик.
 И второй раз за этот разговор что-то стукнуло в сердце у Ирины.
 — От Малой Речки — тридцать километров вверх.
 — Та-ак! — записывала мама.
 — Там скала красного камня, а у подножия бьет ключ… От ключа надо отсчитать тридцать саженей на северо-восток. Ну… и все.
 — А ты уверена, что к северо-востоку? Точно? Мне кажется, к северо-западу?
 Мама не подняла глаз, сидела с напряженной согнутой спиной; голос ее звучал небрежно. Слишком небрежно.
 Почему-то неприятна стала Ирине мама, ее напряженное внимание, ее стремление непременно узнать все, что доверено было Ире. И впервые маленькая наивная Ирочка, совсем не знавшая истории, подумала, что ведь кровь деда не исчезла, не растворилась с его смертью. Она — в маме.
 Но в конце концов, та же кровь текла и в Ирине, — та же отравленная кровь стукачей и убийц. И, честно округлив глаза, Ирина повторяет с милым видом:
 — Нет, мама, к северо-востоку! — И добавляет: — Мама, когда ты думаешь, туда мы когда поедем? Тянуть нельзя, начнется осень.
 Мама не спеша сложила бумаги… Мотивированно, не случайно сложила их (чтоб в одном месте, чтоб надежно) в свой дипломат. Но характерно все-таки, что в свой.
 — Ну… Я думаю, надо посоветоваться с папой. Надо справить девять дней по дедушке, тогда и трогаться. И уж конечно, это дело взрослых.
 Мама взглянула на Ирку и тут же отвела в сторону взгляд, потому что дочь смотрела необычно: исподлобья вперились в мать огромные сухие глазища, полные удивления, презрения, невысказанного вопроса.
 Ирка поняла, что мама ее обманула. Не будет мама помогать ей искать клад. Мама хочет отыскать его сама. Раз надо «посоветоваться с папой» — значит, мама не хочет, чтобы Ирка что-то делала сама. Хорошо, если ее вообще подпустят к кладу.
 Потом было совсем не до клада. Дед лежал в доме, и было много слез, проблем и хлопот. Были похороны, собрались люди. Сослуживцы дедушки были самые приличные: вежливые, выдержанные. Уж из них-то никто не напился и не допустил ничего, неподобающего на поминках. Наверное не их вина, что остальные чувствовали себя как-то сковано и постепенно разбрелись.
 А с 9 августа Стекляшкины-старшие сели читать документы, интерпретировать и думать. Ирину туда как-то не звали. Ира и сама понимала, что дочь она… не то чтобы совсем плохая… Но… не такая какая-то. Не совсем такая, как надо. Дочь, которая папу и маму не особенно уважает, и представлениям, какой она должна быть, не спешит соответствовать.
 К счастью для Ирины, не все думали, что она такая уж плохая девочка. Например, один ее знакомый мальчик, Паша Андреев, который занимался компьютерами и не очень верил в существование кладов, лагерей НКВД, а очень может быть, что и Саян. Не первая из дочерей человеческих, Ирина начинала искать на стороне то, в чем ей было отказано дома.
 А у старших Стекляшкиных было дел полный рот и без дочери. Удивительный волшебный шар… Шар, который светится в темноте, сверкает сам собой и исполняет желания? Что-то в этом роде писали любимые фантасты Стекляшкиных, знаменитые братья Смургацкие. Они выдумали это или все-таки что-то прослышали?
 Вообще-то про шар, прилетевший из космоса, писал еще и Джек Лондон, и это вроде бы, не снижало уверенности в документальности Смургацких. Но у Джека Лондона все-таки был хоть и шар, но совершенно другой. Джеклондоновский шар был огромным, ростом в дом, и никто не мог сказать, из какого материала он сделан. Когда он упал в глубинах острова Малаита, дикари били в него палками, как в барабан, и гул разносился на десятки верст, достигал побережья, и даже корабли в море слышали этот мерный, непонятный человеку гул. И вовсе не было сказано, что этот шар Джека Лондона способен выполнять желания.
 Про шары писал и Герберт Уэллс, но это у него были просто такие ракеты, а не волшебные вещи. Был, правда, у Герберта Уэллса рассказ про хрустальный шар, через который можно было видеть другой мир… Но это тоже было не совсем то.
 Супруги перебрали множество самых разных шаров и пришли к выводу, что все-таки шар у Смургацких — совершенно особенный и ни на что не похожий.
 Исчерпав собственные возможности, супруги обращались к советам многочисленных знакомых.
 Знающий человек, карский классик-фантаст Пидорчук, рассказал, что верил, верил сам Смургацкий в этот самый шар… Ну так верил, что просто сил не было!
 Потому и описывал он этот шар, что очень хотел бы такой шар самому поиметь… Желаний у него было много, и все благородные: избавить мир от антисемитов, литературу — от Бушкова, а фантастику — от ненужных, вредных выдумок.
 А весь СССР он последовательно считал Зоной, и кто-таки посмеет сказать, будто бы писатель был не прав?! Сергей Пидорчук был фантаст на редкость знаменитый, напечатался даже в одной районной газете болгарского комсомола, и потому считал себя писателем международным, что отмечал на визитках.
 — А не пытался ли Смургацкий искать этот волшебный шар?
 — Еще как пытался! Сколько раз! Много, много раз рассказывал старший Смургацкий своему ученику, другу и наперстнику Пидорчуку про то, как он искал подобные шары…
 — А он не рассказывал, где искал?
 — Здесь и искал, по всему Карскому краю! Вы разве не знаете?! Старший Смургацкий кончил в городе Конске Конскую школу переводчиков КГБ! С ним вообще все понятно! Невероятные страдания испытал человек, прежде чем вступить на путь борьбы за демократию!
 — А где именно искал?.. О том нет никаких известий?
 Но тут Пидорчук стал проявлять неумеренный интерес, зачем Стекляшкиным все это надо, и пришлось ссылаться на интерес к фантастике и к истокам фантазии автора в его реальном существовании. Трудно сказать, в какой степени поверил Пидорчук, но, по крайней мере, отцепился.
 Другим другом семьи, в чей дом много раз водили Владимира Павловича, был специалистом по женщинам, по истории Карского края и, в числе прочего, специалистом по саженям — доцент Алексей Никодимович Хипоня. Владимир Павлович не особенно любил бывать в его доме, вернее, в доме шестой жены Хипони. В какой степени Хипоня был специалистом по его собственной жене, Стекляшкин затруднился бы сказать, но во всяком случае, на жилистые колени Ревмиры Владимировны он смотрел с интересом и, пожалуй, даже профессионально. А Ревмирка, дрянь такая, безобразно кокетничала с известным ученым, доцентом Хипоней, так вальяжно оттеснившем ее мужа, простого инженера как-никак.
 Тут надо сказать, что Хипоня оказался куда умней или попросту хитрей Пидорчука и моментально связал смерть Миронова и интерес его наследников к саженям. Проявилось это и в хищном желтом взоре глаз доцента и в эдакой заторможенной манере изложения, при которой доцент одновременно внимательно наблюдал — а как воспримут каждое его слово?
 — Есть такая вот сажень, морская, — задумчиво говорил доцент, кивая красивой, известной всему Карску бородой клинышком, и его движения руками ясно обнажали желание показать их, эти красивые, сильные, такие мужские руки.
 — Есть прямая сажень — это 152 сантиметра, — звучал красивый, зычный, прекрасно поставленный голос доцента, — но есть и сажень в 176 сантиметров. Но это — тоже прямая сажень, только другая. Такая сажень определяется как размах рук человека от кончиков одной руки до кончиков пальцев другой. Косая сажень будет больше — так вообще 216 сантиметров или 248 сантиметров. Потому что это сажень, которая измеряется от пальцев одной руки, скажем — левой, и до пальцев другой ноги, скажем — правой. На то и косая сажень…
 Доцент красиво заводил глаза, играл зрачками, и его научные речи, в противовес внешности ходячие, приобретали некую двусмысленность, некий скабрезный оттенок; и этот похабный подтекст, это гаденькое второе дно его речей оказывалось очень четко адресовано Ревмире Владимировне, прямо на глазах живого мужа. Иной бы умилился непревзойденной ловкости доцента, но Владимир Павлович решительно не был в состоянии достичь таких высот самоотречения.
 — Сажени разные бывают, очень разные, — продолжал вещать доцент, играя глазками. — Вот указом от 1835 года ввели сажень размером в 7 английский футов, или в 84 дюйма. Это будет, — веским баритоном добавил Хипоня, — 3 аршина или 48 вершков. А это, в метрических мерах длины, будет двести тринадцать и тридцать шесть сотых сантиметра.
 — А кубическая сажень? Это что?
 — А это смотря в каких местах Сибири, в какое время суток, смотря для чего… — и взор Хипони опять затуманивался, готовый снова нырнуть в бездны разнообразнейшей теории.
 «Ну и жулик…», — подумал невольно бедный Владимир Павлович. «Необходимо взять его в компанию…», — подумала Ревмира Алексеевна, и перед ее внутренним взором явственно проплыли томящиеся под ярким солнцем сосны, сверкающий песок, как на балтийских пляжах, и невыразимо прекрасные глаза доцента Хипони, его чудная борода, развевающаяся в лучах закатного солнца. Ревмира Алексеевна решительно отогнала эти грешные, неприличные видения и быстренько уверила себя, что нужен же им на месте консультант по всем этим саженям, а то еще, бог его знает, что может произойти.
 — А для чего может быть нужна кубическая сажень? — прокашлявшись, полюбопытствовал Стекляшкин.
 — Ну к примеру, для поиска кладов. Эту меру почему-то очень жаловали разбойники… — замер на самой интимной ноте вибрирующий голос доцента.
 — Алексей Никодимович, вы так здорово рассказываете про сажени! — воскликнула Ревмира, и Владимир Павлович даже заерзал от ревности — уже много лет не слышал он такого певучего, журчащего голоса супруги! — Алексей Никодимович, нам необходимо увидеться!
 Алексей Никодимыч прикрыл на мгновение веки, и Владимир Павлович очень явственно увидел, какого рода согласие получает сейчас его вторая половина.
 «Нет, ну какие скоты! Законного бы мужа постеснялись!» — воскликнул мысленно Владимир Павлович, ощущая словно бы некую сосущую пустоту внутри.
 А революционная активность Ревмиры Алексеевны отнюдь не ограничилась Хипоней. Кладоискательское дело полно опасностей, проблем и самой жесточайшей конкуренции… Значит, нужен тот, кто сможет выступить как «крыша». О чем толковала Ревмира с бывшим соседом по даче, Евгением Сидоровым, навсегда осталось покрыто мраком. Господин Сидоров был богат и влиятелен и Ревмире ничем не обязан. Но в некие времена один из покровителей Миронова оказал нешуточную услугу покровителю Сидорова… Кажется, не расстрелял его вовремя, а там и пришли бумаги, согласно которым господин (то есть тогда гражданин) Перцовский оказался вовсе невиновным… Во всяком случае, услугу запомнили, тень оказавшего ее перешла на другое поколение, на родственников и друзей, и Ревмира добилась аудиенции.
 Ревмира настояла на том, чтобы Сидоров выставил из комнаты всех, даже самых доверенных, и потом оттуда почти час доносился ее пронзительный фальцет. Что именно говорилось этим визгливым голоском, никто особенно не слушал, — и не та школа была у господина Сидорова, и не так уж было интересно. Во всяком случае, по истечении этого часа… или, может, почти часа, Сидоров вызвал главу своей охранной службы.
 — Звали, Евгений Николаевич?
 — Звал. Паша, ты отпуск просил?
 Павел издал некий неопределенный звук.
 — Вот и поедешь искать клад. Сам можешь не копать, ты только прикрывай…
 — На клады набегут любители?
 — Или, Паша, или! — выпестованный одесситом Перцовским, Сидоров умел подпускать и такие словечки. — Ты-таки можешь допустить, чтобы они-таки не набежали?
 — Не могу! — помотал головой Павел.
 — Ну вот и я не могу. Так что знакомьтесь, и на неделю — в распоряжение Ревмиры Алексеевны. Горы, лес, речка, грибочки…
 — Разбойнички… — в тон шефу кивнул Паша Бродов. — А клад-то что, и правда существует?
 — Конечно, нет, — уверенно ответил Сидоров.
 Ревмира возмущенно охнула, а Павел Бродов засмеялся.
 Вечером того же дня Ревмира Алексеевна долго общалась с мужем, — какую долю уделить Хипоне? Владимир Николаич полагал, что обойдутся они без Хипони. Ревмира Алексеевна была совершенно убеждена, что никак не обойдутся — ведь умный Хипоня все понял и тайны нужных саженей не откроет до последнего мгновения. Владимир Николаевич заявлял, что нечего у него спрашивать, если все и так решено. Ревмира взвыла, что ей приходится решать, раз уж муж ничего не решает. Владимир Николаевич воскликнул, заламывая лапки, что ему никто и не поручал ничего решать, и попробовал бы он решить хоть какую-нибудь малость. После чего, естественно, был обвинен в том, что он домашний тиран и сумасброд и что с ним никакой каши не сваришь. После чего, естественно, Ревмира одна отправилась к доценту Хипоне, договариваться об участии в экспедиции и о доле.
 Владимир Николаевич остался один, упустив даже случай узнать — как они там будут договариваться? И Владимир Николаевич невольно вспоминал желтый взгляд доцента, кипящий на коленке, его коленке, черт возьми! На коленке его супруги! На коленке, право на которое неоспоримо только в его исполнении… В исполнении законного мужа, Владимира Стекляшкина!
 С одной стороны, Владимир Николаевич тоскливо и противно ревновал. С другой — признавал бесспорное социальное и интеллектуальное превосходство доцента, и оттого злился еще сильнее. С третьей стороны — прекрасно знал, что какие бы ехидные вопросы не вынашивал сейчас, когда жена ушла, какие бы планы не строил, но вернется Ревмира — и все опять пойдет по-прежнему. Опять будет все, как захочет левая пятка Ревмиры, как ей взбрендит в очередной раз, а он будет кивать, сопеть и подчиняться. Сколько можно! Тут возникало некое — с четвертой стороны — действительно, ну до каких пор можно быть под каблуком у энергичной бабенки, которая тобой крутит и тобою же пренебрегает! И правильно пренебрегает, между прочим, потому что с пятой стороны — не мог Стекляшкин не признать, что сам приложил максимум усилий, чтобы очутиться именно в этом положении. Подчиненное положение в доме, главенство жены, собственный просительный тон, как у канючащего семиклассника — все это сделала не одна Ревмира, и он сам тут ручку приложил.
 И что ему теперь делать?! Теперь, после десятилетий жизни размазней?! Хрястнуть кулаком по столу? Заорать страшным голосом? Напугать Ревмиру разводом? Завести любовницу? И были эти мрачные мысли особенно тоскливы, потому что знал Владимир Николаевич, знал: не хрястнет он кулаком по столу — не хватит духу. Не заорет страшным голосом, сорвется сам собой на просительный, слабый писк. Побоится развода стократ больше, чем Ревмира. Так и будет провожать голодными глазами полупрозрачные блузки, обтянутые тонкой тканью попки, где явственно рисуются границы трусиков… Но опять, как всегда, жаром обдаст при попытке познакомиться. И от страха перед девушкой, и особенно — перед Ревмирой.
 Да, очень кислыми были мысли у Владимира Николаевича. Такими мрачными, что только из-за въевшегося в кости обыкновения врать самому себе объяснял Владимир Николаевич свое движение в гараж необходимостью еще раз подтянуть гайки на днище старенького «москвича». Можно подумать, что не знал Владимир Николаевич, кого встретит он, проходя мимо нитки гаражей! И чья щербатая физиономия просунется в его гараж, не успеет он переступить порога! Потому что гаражный кооператив «Красный одуванчик» давным-давно превратился, как и большинство гаражных кооперативов, в своего рода мужской клуб. Действительно, что может быть лучше и удобнее, чем гараж, для встреч в тесной мужской компании? Когда-то у первобытных племен был такой «мужской дом», в который не могла войти ни одна женщина. Современные мужики могут только вздыхать от такой идиллии — чтобы всякую, нарушившую табу, тут же можно было съесть! То есть, самым назидательным образом, использовать в роли закуски! Но с другой стороны, женщины в гаражах как-то не очень и бывают, хотя их там обычно не едят. Тут — чисто мужской мир, который можно называть уж так, как хочется. Можно — тупым и грязным, а можно, с тем же успехом — и прекрасным, мудрым и разумным. Смотря на что смотреть, чего хотеть.
 Неофициальный клуб «Колесо» стал классическим местом для множества пьянок разного масштаба, разного типа: и веселых, и мрачных, и буйных, и скучно-обязательных… Для всяких. И конечно же, не мог этого не знать слабовольный, но опытный Владимир Николаевич Стекляшкин.
 И тем паче не мог он не знать, что именно стоит и что лежит у него в ящике верстака… И к тому времени, как померк свет в гараже, как втиснулась в щель щербатая харя Васи Редисюка (отчества его никто не помнил, и он сам в том числе), глаза Владимира Николаевича уже сильно увлажнились… Нет, пока что не от жалости к себе. Пока что от жемчужной влаги, заначенной им с неделю назад и теперь заеденной половинкой плавленого сырка.
 — Песец на мой старый лысый череп! Кого я вижу! — обрадовался Вася Редисюк. И Владимир Николаевич тяжко, утробно вздохнул. Потому что до этого дело еще могло окончиться злополучным полстаканом. Но не теперь, когда Редисюк уже обнаружил Стекляшкина… И не в том дело, что так уж не мог Стекляшкин не поддаться Редисюку, так уж был против него беспомощен. Дело в том, что за пятнадцать лет существования кооператива Редисюк не ошибся ни разу. С неимоверной ловкостью появлялся он там, где непременно должна была состояться пьянка, и где ему должно было достаться. Никто никогда не видел, чтобы Редисюк сам бы купил и налил. Никто никогда не видел, чтобы Редисюк покупал закуску или похмелял пивом уставших. Он только появлялся в нужный момент, сводил людей, необходимых друг другу, и иногда — организовывал. Ну, и оказывался в нужный момент в нужном месте, безошибочно подставлял стакан под льющуюся жидкость.
 Так гриф-падалеед вовсе не вызывает смерть животного. Но если в небе появились грифы — кто-то умер. Грифы не способны ошибаться. И Стекляшкин принял как судьбу и появление еще одного человека, тоже со стершимся напрочь отчеством, классическим именем Иван, фамилией Ванеев и кличкой «Пута». Пута уже был навеселе и завел туманный разговор, что вот для кого как, а для него самое главное — это товарищи. Не понимать, к чему ведется разговор, Стекляшкин опять же не мог, и только одним можно объяснить его попытки делать вид, будто Путе нужна вовсе не водка, а домкрат, это — патологическое безволие.
 Но появилась, конечно же, водка, а домкрат так и остался, где ему и надо быть — под верстаком. Пута разливал в стаканы, сосредоточенно-нахмуренный Редисюк резал на досочке закуску. Стекляшкин длинно вздыхал, отдаваясь течению волн. Начиналась мрачная, депрессивная пьянка.
 Раза два ходили за добавкой. Заглянул Саша Демидов — сосед по гаражу, недавно сбежавший от жены и поселившийся в гараже. Сказал «гм…», исчез, снова появился с несколькими емкостями портвейна. Портвейн под веселым номером «666» пили радостно, хвалили Сашку.
 Мрачен был только Стекляшкин. Мрачен от размышлений о том, какой он несчастный. Мрачен от того, что предвидел скорую расплату.
 Всякий, участвовавший хоть раз в такой беседе в клубе «Колесо» или каком-нибудь другом мужском клубе (их очень много разновидностей), знает — ведущиеся здесь беседы потрясают величием духа и необъятностью поднимаемых проблем.
 Здесь тоже было высказано очень много сильных, глубоких мыслей, предложено много нетривиальных решений, озвучено много замечательных, смелых идей — от способов бороться с пьянством и алкоголизмом до судьбы лохнесского чудовища и от судьбы соседа, которого лупит жена, до путей вывода России из экономического, экологического и политического тупика.
 Любой многоопытный человек без малейшего труда сможет представить себе внутренности этого гаража.
 Конечно же, все говорили разом, и никто никого не слушал. Конечно же, все странно смеялись, и вообще издавали довольно-таки странные звуки. Такие, каких, казалось бы, люди не умеют издавать. Конечно же, все падали — и на землю, и друг на друга. Конечно же, все засыпали в самых неожиданных местах. Конечно же, было пение, стоны, бормотания, пьяные исповеди, такие же пьяные истерики, выяснения отношений и вопросы о взаимном уважении.
 Впрочем, стоит ли это описывать?! «Кто не был, тот будет, кто был — не забудет», — гласит уголовная мудрость. Я не уверен, что кто не бывал раньше в таких вот пьянках — тот уж непременно будет. Но кто был — не забудет, это точно, и бывшие поймут с полунамека. А остальным все равно не опишешь.
 И все кончилось странно и грозно, и пожалуй, даже неприлично. Часов в 11 вечера дверь распахнулась, и вовсе не как обычно — медленно, с томительным противным скрипом, а резко, с пронзительным стуком, и от удара со стеллажей свалилась банка краски.
 На пороге стояла Ревмира. Надо отдать должное собравшейся публике — она все-таки не кинулась наутек, побросав остатки водки и закуски. Отнюдь!
 — Хо-хо!.. — протянул Демидов, протягивая в сторону Ревмиры наколотый на вилку грибок, словно ей надо было закусить.
 — А вот и твоя жена! — сообщил Пута с видом глубокомысленного идиотизма.
 — К нам, к нам! — блеял Редисюк, одновременно с невероятной скоростью пропрыгал на пятой точке по цементному полу как можно дальше от Ревмиры.
 Ничего не сказал только испуганный Стекляшкин. А потом уже и не смог бы сказать, потому что кроткое созданье, убоявшееся мужа своего, вцепилось в воротник супруга, рвануло его косо вверх, и почти одновременно в тесноте гаража раздалось сразу три звука: невнятное грозное рычание Ревмиры, жалобный писк Стекляшкина и хлесткий звук сильнейшей оплеухи. Несколько секунд не было слышно ничего, кроме свирепого сопения счастливой супруги Стекляшкина. Потом раздались шарканья подошв, сопенья и хрюканья собутыльников: начиналось повальное бегство.
 Ревмира Алексеевна тяжело дышала, отчего ее плоская грудь приобрела почти женскую форму, с ликом женщины из рода Нибелунгов, врубающейся во вражеский шлем соплеменным боевым колуном, торжествующе и молча сопела на опустевшем поле боя, пока последний неприятельский элемент не очистил зоны контакта. После чего так же молча отвела мужа за руку домой.
 Что весьма характерно, ни тогда, ни потом Владимир Павлович так и не спросил — как велись переговоры с доцентом Хипоней и каков был результат переговоров.


 ГЛАВА 3
 Шар


  Март 1953 года
 Глухая пасмурная ночь накрыла тучами сопки; брюхи туч колыхались почти над бараками. Стояла та неприятно темная ночь, о которой поговорка «хоть глаз выколи». Сеялся снег: мелкий, колючий и злой. В низовье, там где в Енисей впадают реки, снег сейчас уже другой: мягкие мокрые хлопья влажно шлепаются друг на друга. В России тем более другой снег. А здесь Сибирь и высоко. Здесь еще совсем, совсем зима.
 Миронов очень устал, отбил руки, ноги в сапогах ныли — тоже уже устали. Сейчас бы, в такую погоду, гулять с девушкой, под этим контрреволюционным, не зависящим от воли партии снежком. Но ведь кому-то нужно исполнять волю партии… И есть, есть люди, готовые пренебречь всякими там снежками, ветерками, метелями, прочей дребеденью для романтических гимназистов. Пренебречь и исполнить свой долг.
 Миронов отлип от окна, испытывая словно бы свербение в носу, растекание в груди чего-то невыразимо прекрасного. Даже этот поганый зек, Л-237, когда-то бывший инженером Вавилоном Вавилоновичем Спирманом, даже это гнусное существо не вызывало прежнего бешенства. На месте злобы появилась скорбь о несовершенстве людей. О том, что далеко не все способны стать настоящими коммунистами, исполнителями воли великого Сталина.
 Миронов оглянулся на усатый портрет, испытал привычное свербение в носу и тепло в животе, словно бы от выпитой водки. Перевел взгляд на зека. Н-да, и контраст же!
 И устало, уже мирно:
 — Так говоришь, светится шар?
 — Светится, начальник… Ох, светится.
 — Значит, и желания исполнит?
 — А ведь исполняет, начальник…
 — А какие такие желания он тебе исполняет, номер ты наш?
 — Ну какие… Чтобы пайка была толще. Чтобы кайло было легче. И чтоб здоровье…
 — А ну встань. Да не бойся, больше бить не буду.
 Миронов вгляделся в существо. Бескровные губы, покрасневшие запавшие глаза, шелушащаяся кожа потрескалась, выпустила сукровицы. Сколько ему оставалось бы, даже без отбитых почек и печенки? Ну, месяца два, это от силы. Но ведь верит, что дали здоровья, что лучше ему, что жить долго… И будет верить до конца, до смерти. А остальные тоже будут верить. Даже если на глазах у них помирать будут другие, каждый до конца будет верить: это другому дали неправильно, дали не то, а я получу все как надо, мне дадут здоровье, я останусь!
 — Так где, говоришь, вход в пещеру?
 — Не в курсе я, начальник…
 — Не в курсе, а шар видел?
 — Не… не видел, другие видели.
 — Кто, называй.
 — Не помню я…
 — Ох, заколебал же ты меня…
 Миронов замотал головой. Ну и морока, с бывшими людишками. Ясно же, что сдыхать будут — не скажут, где их чертов шар. Верят в свой дурацкий шар, и пока не поколеблена их вера, нет надежды. И охрану поставили у входа в рудник, и где проход в пещеру, всеми силами пытались вызнать — и ничего не берет. Уходят днем, во время работы. Пропадают и на день, и на два. Надо поколебать веру, тогда появляется шанс…
 А ведь Миронов знает, кажется, как надо доказать этим баранам!
 — А ну пошли!
 Л-237 не мог сразу так взять и пойти. Пришлось преодолеть брезгливость, задержать дыхание и прикоснуться руками, влить водки в страшный, распухший рот. Ну вот, теперь до барака дойдет, а там пусть катится себе.
 — Вста-ать!!
 Бывшие люди спрыгивали с нар, где спал каждый по достоинству, по месту. В полутьме, в адском свете еле видной лампочки, лица зеков казались еще страшнее, чем были; чему всегда дивился даже многоопытный Миронов, все же разной была печать обреченности на каждом отдельном лице. Разной была степень обреченности, даже на этом руднике смертников.
 И еще… Даже в этом предбаннике ада были какие-то ранги, какая-то иерархия. Даже здесь все сильно различались, как если бы оставались людьми. Одни спрыгивали быстро, но подумавши. Эти, сохранившие остатки достоинства, могли бы выйти из другого лагеря. Другие сваливались с нар, замирали по стойке смирно до того, как мозг мог понять сказанное, как воля могла приказать. У этих уже не было своего ума, своей воли, вообще ничего своего. Эти — не жильцы, даже если их прямо сегодня отпустить. Они и на воле подохнут, им просто уже нечем жить.
 — Ну что, бывшие люди… вот этот козел говорит, будто в пещере есть шар… Что он его видел, и что К-734, и Н-556, и другие его тоже видели…
 Л-237 замотал головой, замычал, несколько раз скрещивал руки на груди: мол, ничего не говорил. Миронов ударил его, — совсем легонько, скорее даже оттолкнул. Подобие человека не в силах было устоять, улетело куда-то за нары.
 — Ну так как, есть шар? Не бойтесь, никого не трону. Я поговорить с вами хочу. Так есть он, шар?
 Молчание. Слышно только, как за стенками барака воет метель, колотит чем-то по крыше, надавливает на стекло.
 — Скажите только, есть он, шар? Не спрашиваю — где. Сам шар — есть?
 Как Миронов и ждал, веселой блатной скороговоркой:
 — А если есть шар, что тогда, начальничек?
 — Если есть — тогда и скажу, что тогда.
 — Ну, допустим, есть.
 — А ты его видел?
 — Не, начальник, я сам не видел.
 — Но что есть — то знаешь точно?
 — Знаю точно.
 — Вот то-то и оно, граждане бывшие… Ничего вы не видели, ничего толком не знаете. Никуда не лазали, пещеры тоже не видали. Но знаете точно — есть шар. Правильно излагаю?
 Тот же ернический, блатной голос:
 — А если так, начальничек, что будет?
 — А если так, имею предложение. Давайте так: я не буду спрашивать, что вы видели, куда ходили… Буду спрашивать только про то, что вы все точно знаете… Идет?
 Недоуменное молчание повисло в смрадном серо-красном полумраке. Было прохладно, по полу полз мороз из-за двери. Кое-кто уже начал поджимать босые ноги. Миронов почти слышал, как потрескивают мозги: что это напало на начальничка?
 — Ну, кто принимает предложение?
 — Можно вопрос? — подал голос все тот же, давно прикормленный знакомый.
 — Задавай.
 — Вот я соглашусь… А что мне за это будет?
 Беззубые, безгубые рты на сморщенных мордах растягивались — наверное, это они улыбались.
 — Ничего не будет. Мой интерес в одном — я вам сейчас как дважды два докажу, что верите вы — в чепуху. Путем свободной полемики докажу. Никого бить не буду — словами. Идет?
 — Тогда — идет…
 — А коли идет, то отвечай: есть шар? Точно знаешь, что есть?
 — Точно знаю.
 — И желания шар исполняет?
 Уже три голоса враз ответили весело, бойко:
 — Исполняет…
 — Точно знаете?
 — Точно знаем!
 — Ну ладно…
 Миронов давно наметил одного. Которого если не станет, никому не сделается от того особенной беды. Старик К-497 сидел, кажется, с 1929 года, с Беломорканала. Знали его все, звали даже между собой Митричем. Добрый был и безобидный, только толку с него никакого. Когда прислали год назад, толку уже не было; прислали, чтоб прибрал его скорее рудник; его, слишком долго мотавшегося по лагерям, да так, к огорчению народной власти, и не сдохшего.
 — Митрич, ты желания у шара загадывал?
 Зеки насторожились. То, что начальник не выделял никого, это успокаивало, расслабляло, зеки начинали доверять. А тут кого-то выделили из прочих, и появилась опасность. Все усвоили давным-давно: никого никогда не выделяют для чего-нибудь хорошего. И назвал не по номеру, по отчеству… Это было очень подозрительно. А Митричу, как видно, все равно. Если он и поднял голову, то по одной причине: трудно было понимать, что говорят.
 — Митрич, вот ты лично что у шара просил?
 Раскрылась страшная гнойная пасть, шлепнули бесформенные губы:
 — Пожрать.
 — И получил? — Миронов не хотел, но в тоне прозвучала ирония. Но Митрич ее вряд ли понял.
 — Давали.
 — Так ведь ты, наверное, не огрызки просил. Ты, наверное, много еды просил, а?
 — Сколько будет, — прошамкала развалина.
 — А вернуться домой — просился?
 — Нет у меня дома… сто лет ужо.
 — Та-ак…
 Между прочим, прокол. Сильный прокол, товарищ начальник лагеря. Наметив Митрича, надо было знать, что ему нужно. Не доработал ты, товарищ чекист, не доработал, вот теперь и выкручивайся.
 — Значит, так. Вот, скажем, можешь ты у шара попросить… ну, скажем, чугунок картошки? Вареной картошки в мундирах? Можешь?
 — Не могу. Не помню я… этой… картошки.
 — А можешь попросить… ну, скажем, колбасы? Краковской колбасы? Целый круг?
 — Чего, начальник? — откровенно растерялся Митрич.
 По правде сказать, Миронов тоже. Разговор явно зашел в тупик. На мордах напряженно слушавших возникало неописуемое выражение. Кто-то уже улыбался. И вдруг к Миронову пришло спасение!
 — Я просил, чтоб из лагеря выйти, — задумчиво прошамкал Митрич. — Чтоб помереть, значит, это само собой… Но чтоб помереть, где тепло. Где сады цветут, вот…
 — Та-ак. Это ты у шара попросил, верно?
 Митрич кивал головой.
 — И шар исполнить обещал?
 — Обещал…
 — Значит, помрешь ты не в лагере, так? И где сады цветут? Так?
 Митрич не почувствовал опасности.
 — Это тебе шар обещал, так?
 — Обещал.
 — Ну так вот, не будет тебе никаких садов, ясно? И из лагеря не выйдешь, падло.
 Миронов проговорил это спокойно, уверенно и выстрелил Митричу в сердце. Грохнуло сильно, и сразу же залаяли собаки, заорала охрана с вышек. Миронов окинул взглядом то, что осталось от лиц, и выражений не понял. Наверное, им нужно было время, чтобы осознать происходящее. И в эти рожи, страшные, как ночной кошмар, как порождение фантазий сил ада, бросал свои слова Миронов:
 — Вот видите?! Шар, может, и есть, спорить не буду. Верю: видели вы шар. Но желаний он не исполняет. Поняли? Не исполняет. Вот этому — желаний не исполнил.
 И Миронов дулом повел на распластанное на полу тело, перед тем, как выйти из барака. Он торопился выйти, и не из страха перед зеками. Надо, чтобы знали, кто стрелял, что произошло, что нет опасности. Чтобы лагерь жил спокойно, нужен отбой тревоге. Стрелял он сам, при исполнении.
 А в бараке склонились над Митричем.
 — Что, помер?
 Дрогнула рука, чуть поднялась, бессильно упала на пол.
 — Ишь ты, белые… — явственно выговорил запавший треугольный провал и как будто растянулся на концах, — розовым цветут, гляди-ко…
 И застыл в улыбке мертвый рот. Не страдальчески оскалился, а застыл в этой мертвой улыбке.
 Да, невозможно было описать выражения этих всех лиц. Не знал Миронов… И никто, кроме зеков, не знал: не первый день Митрич искал, кто бы согласился его убить. Просил, говорил, что сил нет, что все ему плохо, не в радость. У шара просил, чтобы выйти, чтоб помереть на Украине, а сам не верил и просил, чтобы убили. Вроде и надо было помочь, да никто не хотел брать греха…
 Миронов многое понял бы, увидев, как переглядываются зеки, проследив за выражением лиц. Зекам не надо было говорить, все было ясно без слов. Вот, Митрич получил все, что просил.
 Завтра день был обычный, день как день. И послезавтра. Если кто-то и лазил в пещеру, Миронов не узнал, да и не надо. Охрану у входа в рудник он снял. Отродясь ее и не было на этом руднике; поставили, когда пошли слухи о шаре.
 А вот через три дня… Через три дня было 5 марта. Было сообщение ТАСС. ТАСС был уполномочен заявить, что умер генералиссимус Советского Союза, выдающийся деятель российского и международного революционного движения, Коммунистической партии Советского Союза и Советского государства, выдающийся теоретик марксизма-ленинизма товарищ Иосиф Виссарионович Сталин.
 — М-может, е-еще врут?! — бормотал капитан Бесскудников, и его руки нелепо, без цели, сгребали что-то со стола, а нижняя челюсть прыгала, никак не вставала на место. — М-может, в-вс-се же п-провокация?!
 Бесскудников выражал общую надежду. Умерла Вселенная. Умер Бог, оставляя после себя чувство космической, ничем не заполненной пустоты. Глотая слезы, энкавэдэшники с ужасом ждали: что будет?! А в бараках приняли весть иначе. Там радовались. Там вовсю шло веселье.
 — Теперь выпустят… — говорили одни.
 — А может, теперь перебьют — много знаем, — так полагали другие.
 — Не одни мы подохнем, — резонно замечали третьи, и это бесспорное сообщение не нуждалось в уточнениях — кого имеют в виду эти третьи, и их высказывания радовали сердца всех.
 — А интересно все же… Когда человек для себя что-то просит, получается, еще неизвестно — выполнять, не выполнять… А вот если все, да дружно одного и того же хотят, и одного и того же все просят — тогда совсем другое дело… — философически рассуждали четвертые.
 И тоже не было вопросов, что именно они имеют в виду, и какие именно общие желания сбылись в назидание всем.
 Заброшенные в почти ненаселенные дебри, умирающие люди не знали стихов Георгия Иванова. Даже те, кто слыхал это имя, не мог знать написанного поэтом во Франции:
  Лежит на золоченом пьедестале
  Меж красных звезд, в сверкающем гробу,
  Великий из Великих — Оська Сталин,
  Всех цезарей превзойдя судьбу.
  А перед ним в почетном карауле
  Стоят народа младшие отцы.
  Те, что страну в бараний рог согнули.
  Еще дыша — но тоже мертвецы.
  Какие отвратительные рожи!
  Кривые рты, нелепые тела.
  Вот Молотов. Вот Берия, похожий
  На вурдалака, ждущего кола.
  В молчании у сталинского праха
  Они молчат. Они молчат от страха,
  Уныло морща некрещеный лоб.
  И перед ними высится как плаха,
  Проклятого вождя проклятый гроб.
 Вопрос — были ли они готовы разделить с Ивановым написанное? Несомненно! Можно разделить народ. Разбросать его по всему миру. «Советизировать», нагнав со всей Европы полную Россию бесноватых жидов-коммунистов; можно запретить русские праздники, само слово Русь и Россия. Можно совершить неслыханное количество зловещих и отвратительных преступлений и выдать их за светлые свершения. Можно изо всех сил стремиться к окончательному решению «русского вопроса» путем превращения русского народа в советский. Можно стравить народ в нескольких Гражданских войнах.
 Но можно ли убить народ? Вот приходит общая, большая, единая для всех радость:
 СДОХ СТАЛИН!!!!
 И народ чувствует себя единым по отношению к событию. В каждое сердце ударило: и в Париже, и в Москве, и на тайном, не отмеченном ни на каких картах урановом руднике. Свершилось. Сдох. Ну, наконец-то…
 Уж тут ни у кого не стало сомнений. И уж тут никто не произнес ни слова про шар, исполнявший ТАКИЕ желания.


 ГЛАВА 4
 Ирка Стекляшкина и молодой Андреев, сын Михалыча
  8 — 10 августа 1999 года
 К комнате Павла Андреева компьютер стоял на столике, принадлежавшем еще его прабабке. Прабабушка делала за ним уроки, когда училась в гимназии. Поставив первый раз на стол компьютер, папа сказал, что они составляют контраст. И контраст действительно тут был.
 Кроме того, в комнате Павла стоял секретер, и в нем — много всяких сокровищ, вроде коллекции ракушек. Была полка с книжками американских фантастов и других полезных писателей.
 А на стене висели картины — одна очень хорошая и ценная, Цзян Шилуня, изображавшая кузнечика в траве. Другая была акварель, изображавшая деревню Юдиново, в которой папа когда-то раскапывал жилище из костей мамонта.
 И много было всяких мелочей, создававших уют хорошо организованного, удобного для жизни и для работы жилища.
 Сейчас в кресле сидела Ирина, и сама того не замечая, съела почти полную тарелку кренделей, испеченных бабушкой Павла. Во-первых, Ира волновалась. Во-вторых, ничего похожего на эти крендельки ее мама не умела делать, и сама Ирина, кстати, тоже. Дымился чай в чашках, оплывало масло на еще горячих кренделях. Павлу было вроде интересно, но Ирину не отпускало ощущение, что он как-то не очень верит во все: ни в дедушку, ни в его папку, ни в рудник, ни в шар. Ирине порой казалось, что парень не особенно верит даже в само существование Саян.
 — Пашка, ты считаешь, мог быть такой шар? Такой вот, исполняющий желания?!
 — В фантастике про такие написано много… Хочешь, поищу в американской?
 — Паша, не только в фантастике… Про такие вот… шарым не шары, которые исполняют желания, я слышала. Есть такая легенда, старинная.
 — Откуда знаешь?
 — Пашка… Да ты на каком свете живешь?! В Карске буддистов, как собак нерезаных! А у них, знаешь, какие легенды?
 — Ну например?
 — Пашка! А давай я тебе их покажу?
 — Кого?! Шары покажешь?!
 — Ну какие шары! Шары еще будут. Я тебе буддистов покажу! Пусть сами порасскажут про шары!
 Павел тоскливо окинул свою комнату: такую родную, уютную, с компьютером, пришпиленными к стенам картинками, с книжками и тетрадками, незаконченной работой, разложенной на секретере.
 И перевел взгляд на пылающие восторженным энтузиазмом глаза Ирины свет Владимировны.
 — Ну, пошли.
 Не первым из, сынов человеческих Павел вынужден был делать не то, что он хочет, а что хочет его женщина.
 — Пашка! Ты не знаешь, с кем я тебя познакомлю! Ты даже не представляешь, какие они оба умные!
 — Кто «они»?
 Оказалось, что в Карске живет один невероятно умный человек, который знает все про буддийские легенды, про тайны буддийских пещер, буддийских монастырей в Тибете и вообще про все буддийское.
 Звали это чудо — знатока про все буддистское — Станислав Прокопович Побитов, и когда-то его привез в Карск бывший ректор университета. На короткое время Побитов занял даже пост проректора по науке, и близкие к нему люди объясняли уход очень просто: оказывается, мудрый Станислав Прокопович вовремя понял, что европейская наука — это все полная чепуха, глупости, и признак совершеннейшей некомпетентности. Наука вся стоит на совершенно дурацкой мысли, будто можно не быть каким-то объектом и при этом его понимать…
 Ну скажем, предполагает ученый, будто он изучает жуков… А-ведь сам-то он жуком вовсе и не был! Откуда же он знает, этот европейский ученый, в чем мистическая суть жука?! Ну подумаешь, лапки он жуку пересчитает, еще какую-нибудь ерунду сделает, и только. А мистическая суть так и останется непознанной, потому что постигать ее можно только путем медитации, мастурбации, отшельнической жизни в горах Цибайшань, питьем отваров по древним буддийским рецептам и проникновением в ауру и в подсознание жуков вплоть до полного слияния с ними.
 Были, правда, и другие объяснения причин, в силу которых Побитов бросил всякие занятия наукой и вообще исчез из университета. Но объяснения его друзей были красочны и увлекательны — про ауру, медитацию и горы Цибайшань. К тому же эти объяснения давались увлеченными людьми, славящими мудрого человека. А объяснения его врагов и недоброжелателей отдавали скукой и отражали мнение завистников и злопыхателей. Звучали всякие обидные слова, которые вообще нельзя говорить: «бездарность» или там «неспособность». Как известно, никто не имеет права ничего подобного говорить, потому что никто не знает, что такое способности, и не имеет права судить. Самые отпетые невежи даже намекали на некую душевную болезнь, что уж вовсе ни в какие ворота не лезло.
 А один злопыхатель так вообще договорился до того, что понес про «ослиную тупость». Можно подумать, он сливался с подсознанием осла, проникал в его ауру и постигал его мистическую суть!
 Но во всяком случае, пока людская мелочь болтала, Побитов достиг необъятных высот в познании мистических сущностей, проникновений в ауру, взламывания подсознаний и приготовления отваров. Таких высот, что обзавелся немалой клиентурой, и жил припеваючи, купил даже квартиру, обставив ее должным образом.
 Уже на третьем этаже Павел невольно зажал нос: кисло-сладкий смрад буквально валил его с ног.
 — Что это?!
 — Это зелье от злых духов. Тибетские монахи даже намазываются им, чтобы пахнуть пострашнее. Привы… Ой, Пашка, что с тобой?!
 Безумно выпучив глаза, Павел икал, зажимая рот и привалясь спиной к стене. На лбу у него выступил пот.
 — Паша, ты что… Ой, бедный… возьми мой носовой платок… Это же от злых духов…
 — Я, может, для них и есть злой дух…
 Минут через пять оказалось, Павел вполне может вдохнуть воздух ртом… потом и обеими ноздрями… Уже не выворачивало желудок, в животе перестало болезненно сокращаться, успокаивались легкие, судорожно сжавшиеся, не пропускавшие в себя зловония.
 — Слушай, как их не выселили еще, твоих гениев?
 — А их и выселяли, ты как думаешь! Их выселяют, а они мантры поют.
 — Мантры? Что такое мантры?
 — Это песни такие, священные.
 — От злых духов?
 — Да! И от злых людей тоже. Их как выселять придут, они споют, и выселять уже больше и некому.
 Дверь квартиры на четвертом этаже была даже чуть приоткрыта.
 — Нас что, ждали?
 — Нет, тут всегда открыто. «Зло не в силах повредить великому мудрецу», — прочитала наизусть Ирина, и лицо у нее стало отрешенным. Павел покосился чуть испуганно.
 — Здрасьте… — сказал вежливо Паша, оказавшись в заваленном какими-то свертками и баулами, полутемном страшноватом коридоре. Но говорить было некому.
 — Обычно они вон там… Нет-нет, не разувайся…
 — Ну и грязища…
 — Понимаешь, они живут в мире высших сущностей…
 Под ногой что-то пакостно чвякнуло.
 — И потому какают на пол?! Ира, ты же умница, ты что несешь!!!
 — Вот сейчас все поймешь, все узнаешь…
 В комнате тоже оказалось полутемно: окно завешано темно-синим покрывалом, в два слоя. Шкафы, а в них какие-то банки, книги, препараты, корни, блюда. Очень много ткани, свисающей со шкафов и с вешалок. Очень много непонятных предметов на полу, между которыми приходится лавировать. И очень, очень много пыли.
 — Слушай, Ирка, почему так грязно?!
 — Это не пыль… не просто пыль. Это информация.
 — Что-о?!
 — Ну, на пыли информация записывается. Принцип голографии, понимаешь?
 Павел уже ничего не понимал, только смотрел с безумным видом. Сверток грязного белья на одной кровати вдруг явственно зашевелился.
 — Вот он…
 Зрелище никак не проявлявшего себя, даже не дышавшего свертка, вдруг ставшего человеком, само по себе удивительно… Но Павел уже ничему не удивлялся.
 А человек все вставал — маленький, толстый и злой, с каким-то помятым лицом, в длинной темной бархатной хламиде, похожей больше всего на ночную рубашку, только крой ее больше подходил для торжественного богослужения. Вставал, вставал, щелкнул зажигалкой, зажег свечу. Не слишком-то религиозен был Павел, но неужто церковная свеча здесь уж так необходима?
 А человек до конца встал с кровати, кряхтя втиснул обширный зад в кресло.
 — Ну и зачем пожаловала, дочь во боддисатве Читтадхья? И кто этот юноша, чей лик напоминает мне мерзкую рожу одного моего хулителя и низводителя? Одного, так и не постигшего всей силы оскаленной морды Яньло?
 — Читтанья-видал, я узнала удивительную новость. В одной пещере есть шар, который светится и исполняет желания… А что Павел сын Михалыча, так ведь он не виноват…
 Голос Ирины замер на вопросительной нотке. Павла неприятно удивило, что изменился не только тон, Ирина стала употреблять торжественные выражения, и принялась как бы подвывать на концах фраз, чего не делала никогда.
 — Во многих пещерах есть шары, исполняющие желания знающих… — старательно пытался говорящий сделать свой надтреснуто дребезжащий баритончик гулким и густым. — Что же в этом нового?
 — Я точно знаю, что такой шар есть, и знаю, в какой пещере его надо искать.
 — В любой пещере можно искать все что угодно, если твои флюиды идут в правильном направлении, и если ты не забыл мантры и мастурбации… то есть тьфу! медитации.
 — А что, есть такие шары? Которые исполняют желания? — не выдержал, влез Павел.
 — Я же рассказывала, что было в той пап… — Ира вовремя поймала себя за язык.
 Читтанья-видал кинул на Павла весьма неприязненный взгляд.
 — Узнаю… узнаю голос одного пошлого материалиста… Ходют тут, болтаются тут всякие… Ничего не смыслящие в медитациях.
 — И в мастурбациях, — подсказал Павел.
 — И в мастурбациях, — подтвердил Читтанья-видал без малейшего чувства юмора. — А такой шар я тебе покажу… Показать?
 — Покажите.
 — Тогда так… Мы с Иришей сейчас отвар сварим. Призовем Асмагошу, помолимся Тунзухе, и вперед. — Читтанья-видал выдвинул один ящичек шкафа, второй. Запахло остро и пронзительно, перебивая запах пыли. — А ты пока что погуляй, с полчасика. Мы тут сами управимся.
 Нельзя сказать, что Павлу так уж хотелось оставлять Ирину тут одну, в компании странного дяденьки, но тут, как видно, свои нравы… И сама Ирка скорчила рожу, махнула ему в сторону двери:
 — Ну ладно…
 Павел снова оказался в полутемном, невероятно захламленном коридоре. С одной стороны — там вроде бы располагалась кухня, несло какой-то странной химией, слышались шипение, приглушенные голоса, какие-то мелодичные позвякивания.
 Газовая плита в этой кухне стояла несколько странно — прямо посреди комнаты. Окно тоже было занавешано, но горел свет, и было видно — на полотне то ли выткан, то ли нарисован страхолюдный то ли череп, то ли голова разлагающегося трупа. Но притом живая, с горящими ненавистью багрово-синими глазами, с языком ящерицы, рвущимся изо рта-клюва.
 Тут тоже стояли этажерки с непонятными предметами, банки с веществами, пробирки, колбы и кастрюли.
 Один — длинный, невероятно тощий, с лицом морщинистым и темным, как печеное яблоко — сливал какие-то две жидкости. В банке ворчало, булькало, плюхало об стенки, словно состав был живой. Второй дядька, с неприятным лицом нездорово-белого цвета, весь в вулканических прыщах, отбирал что-то из банок и коробок, скидывал в большущую медную ступку с какими-то значками или иероглифами на боку.
 — Подержи-ка…
 Дядька сунул ступку Павлу, и он с уважением принял ее в руки — такую тяжелую, старинную… Так и почитал бы Паша старинную вещь и ее владельцев, этих двух колдунов, да вот неуемный семейный дух подвел все-таки Павла. Ну не мог он не осмотреть ступки внимательней! А как осмотрел, тут же нашел на донышке: прямоугольное углубление и надпись «Made in Hong Kong».
 Дядька скинул в ступку еще несколько корешков, сильно изогнутых, бледных, словно бы тянущих к небу свои изломанные веточки. Павел начал мять тяжелым пестиком скрипучие корешки; в красноватом полусвете Павлу показалось, что корешки шевелятся, двигают отростками. Что за наважденье, право слово! Павел растирал корешки в серо-рыжую труху, смешивал их с ломким прахом красно-рыжих, черноватых, синих стеблей высушенных трав, с серовато-желтыми, тоже сушеными листиками. Пахло неприятно и остро, начала кружиться голова — то ли от запаха, то ли от нехватки кислорода. Дотерев, Павел проигнорировал недоуменное:
 — Куда же ты?!
 И сразу вышел в ванную. Хотелось умыться, холодной водой вымыть лицо. Что это?! В ванне спала какая-то страшная тетка невероятных размеров, и эта тетка начала подниматься из ванны, как только Павел открыл дверь.
 Пашка вылетел, словно ошпаренный, и вернулся в кухню, чтоб умыться. Несколько минут он косился еще на дверь ванной, но никто не появлялся в коридоре.
 Мужики в кухне трудились, не обращая на него внимания. Пахло еще резче, еще неприятнее. Павел вышел в главный коридор. Дикий грохот вдруг донесся из дальнего угла квартиры. Павел двинулся в ту строну уже из чистого любопытства, да и подумалось: «Может, все-таки надо помочь?».
 В комнате было так же захламлено и грязно, как везде, но уж по крайности светло. Молодой человек стоял в углу на голове.
 — Простите… Тут что-то упало… Был сильный шум…
 — Я и упал, — неприязненно ответил молодой человек, так и стоя себе на голове. — Ну, что тебе еще?
 Посрамленный Павел тут же вышел. Только много позже Ирина разъяснила ему экзистенциальную трагедию впечатлительного юноши. Оказалось, что на голове стоял Интеллект Станиславович Побитов, сын и наследник всех отваров, заклятий и мантр Станислава Прокоповича Побитова.
 Дело в том, что всеми любимый Интеллюша обладал многими качествами российского интеллигента, в том числе и полным отсутствием мужских качеств — по крайней мере воли и характера. И был не в силах остановиться вовремя, выполняя волю любимого, по заслугам уважаемого папочки. Интеллюша был не в силах ограничить себя минимальным числом необходимых мастурбаций и все время перегибал палку. Да так перегибал, что когда Интеллюша становился на голову после четвертого-пятого семяизвержения, он вполне непроизвольно засыпал — прямо так, стоя на голове, после чего, естественно, в доме и раздавался невероятной силы грохот.
 Последняя комната была совсем уж чистая и светлая, хотя свет был и искусственный, от люстры. Освещать квартиру светом из окна обитатели дома сего считали явно чем-то пошлым и приземленным. В этой комнате с множеством книг на стеллажах, и стопками на полу, Павел опять чуть не покраснел от неловкости, потому что посреди комнаты лежало два надувных матрасика, а на матрасиках непринужденно возлежали два большущих бородатых мужика.
 — Привет! — кинул Павлу один из мужиков, и сделал ему эдакое ручкой. И тут же, чуть повернувшись налево:
 — Медиумическая космогония тангенциально откастрирована кутикульными проявлениями праны…
 По крайней мере, Павел явственно услышал нечто подобное. Но неловкость он испытал, конечно же, вовсе не поэтому. А потому, что оба мужика, бородатых и с большими пузами, с волосатыми могучими ногами, лежали в эдаких младенческих распашоночках, отороченных легкомысленными кружевцами. И в откровенно дамских нейлоновых трусиках, тоже с кружевцами и ленточками; у одного — розового цвета, у другого — сиреневого.
 Мужчины только беседовали, и притом не выходя за рамки бесед дружеских, быть может даже и коллегиальных. Но Павел сомлел от неловкости и поспешил закрыть дверь с той стороны.
 Павел так никогда и не узнал, что это за люди, откуда взялись, и чем вызвана необычность их одеяний, это так и осталось в числе тайн этой удивительной квартиры.
 А в первой комнате, откуда так бесцеремонно выставили Павла, Ирина и Читтанья-видал словно бы кружились в танце вокруг раскаленой до красна электрической плитки. На плитке кипела устрашающе грязная кастрюля, распространяя вокруг жуткий смрад. Ирина постоянно двигалась вокруг плитки, словно танцуя. А Читтанья-видал, сопя, делал шаг за шагом в том же направлении, и его здоровенная лапа все время оказывалась то на Ирочкиной талии, а то даже и ниже — прямо на обтянутой джинсами круглой девической попке.
 По молодости лет, Павел не особенно задумывался, как он, собственно, относится к Ирине. Но этот молчаливый танец почему-то страшно обидел его, и пожалуй, возмутил сверх всякой меры.
 — Наш юный друг… — засуетился волшебник, — наш молодой материалист… Много их, таких, не постигающих величия логики без дуальных оппозиций… Не проникших в тайны мира, который стоит за материей…
 Даже молодой, наивный Павел заметил благодарный взгляд Ирины. Маг и волшебник разливал что-то в грязные кружки. Напиток был багрово-черного, на редкость жуткого цвета, почти кипящий, и вонял буквально тошнотворно.
 Ирина торопливым шепотом свистела в ухо, что настой готовился из смеси 36 трав, а главными составными частями были крапива и недозрелые одуванчики. У Павла все росло убеждение, что в будущем действии главное как раз в этом напитке. Нет уж, глотать этой гадости он не будет!
 Читтанья-видал поднял руки, произнес что-то, булькая и глотая слова… Глядя на Павла, уточнил, что это он молился по-тибетски, но Павел явственно услышал скорее матерную скороговорку. Нечто подобное произносил его папа, когда в Академию Противоестественных наук пытался пролезть некий Чижиков. Папа, впрочем, произнес это тихо, глядя в присланные документы. Папа обнаружил, что Павел уже зашел в комнату, сказал «ой» и сделал круглые глаза. А тут почти в голос, при Ирине, звучало: «Пиздыхуимандымать…» По крайней мере, так услышалось.
 — Сейчас мы изопьем напитка сомы и станем достойны видеть «золотой лотос».
 Кружка обжигала, клубы пара вырывались вверх, несли кошмарный смрад. Само собой лезло в голову что-то жуткое — то ли из Киплинга, про погребения индусов, то ли бабушкин рассказ про немецкое кладбище, из которого торчали пожелтевшие коленки трупов.
 — Ом ма-аани падмэ-ээ х-уум!!! — Читтанья-видал, наверное, пытался пропеть это ревущим голосом настоящего тибетского ламы, но получался, что поделать, просто дребезжащий тенорок.
 — Ну, залпом!
 Павел воспользовался темнотой, просто пролил напиток на пол. Маг и волшебник вперился в него взглядом, пришлось набрать напитка в рот… И Павлу было несложно имитировать приступ тошноты, выплюнуть изо рта смердящую падалью мерзость. Маг накинулся, заглянул в кружку — там было чуть на донышке, и Читтанья-видал успокоился.
 — Чуть-чуть подождем, пока подействует… — прозвучал явно зловеще голос Читтанья-видал опять понес скороговоркой матерщину — что поделать, если он так молился.
 Павла беспокоило, что Ирина сидит как-то сгорбившись, безвольно опустив плечи. Ее теперешняя поза резко контрастировала с энергичной, всегда бойкой Ириной. Пашка порадовался еще раз, что практически не пил напитка.
 Читтанья-видал выдвинул еще один ящичек. Прицелился — включил розетку. Павел вздрогнул — у бронзового изваяния Будды вспыхнули тонкие лучики света из глаз. Мощный источник света позволял не рассеиваться этим тонюсеньким лучикам — добивал до противоположной стенки.
 Продолжая бормотать, Читтанья-видал крутил что-то в неловких пальцах.
 — Вот, смотри! Это — золотой лотос. Это совсем маленький лотос, который можно видеть непосвященным. Это совсем слабый лотос, исполняющий простые пожелания. Это хороший, но маленький золотой лотос…
 Заунывный голос опускался и поднимался, вибрировал и исчезал. Павел невольно прислушивался, ловил звуки. Чтобы слышать Читтанья-видала, чтобы понимать его слова, он вынужден был весь уходить в говоримое, не заниматься ничем больше. Павел все больше сосредоточивался на монотонном заунывном голосе.
 — Вот, смотри! — коротко окликал маг, погружая что-то в лучик света из глаз бронзового Будды. Шарик словно набухал от этого лучика, начинал сам золотисто светиться, испускать свет, словно бы стал даже больше.
 — Сейчас ты увидишь то, чего хочешь. Смотри внимательно… Надо смотреть, и ты увидишь. Это надо ждать, и ты увидишь. Жди и увидишь. Это — маленький золотой лотос…
 Павел чувствовал, что голос отдаляется, уходит в сторону, как будто поднимается куда-то… Или это Павел летит вниз? Как на гигантских качелях двигалась комната, пульсировал унылый голос без признаков пола и возраста, пульсировал свет в шарике.
 Смешались параметры пространства, утрачивалось чувство реальности. Павел уже допускал, что и правда что-нибудь увидит.
 Ирина вдруг охнула рядом, и Пашка рывком, мгновенно вдруг включился в реальность. Исчезло ощущение гигантских качелей, смещения параметров пространства, пульсации света и звука. Читтанья-видал монотонно бормотал что-то, поворачивая стеклянный шарик, улавливая им лучик света из глаза статуэтки Будды. Вот Ирина странно напряглась, вытянулась, вцепившись в ручки кресла. Ее подавшаяся вперед, устремленная к шарику фигурка отражала одновременно отсутствие воли, врученной чему-то вне ее, и судорожный порыв, движение куда-то. Павла буквально испугала эта вытянувшаяся вперед и вверх, напряженная, как струна, девочка, выпученные глаза, дрожащие губы. Что-то надо было срочно делать. Пожалуй, вот…
 Правая рука сама нашла что-то удобное, тяжелое — кажется, металлический штырь с круглой увесистой блямбой на одном из концов.
 Павел встал из кресла, изо всех сил метнул дрянь в статуэтку Будды. Словно ветром смело статуэтку, загрохотало; погасли лучики, а с ними и то, что сверкало в руках Читтанья-видала. Быстро сделав шага два назад, Павел опять протянул руку… Ну конечно, выключатель находился примерно там, где он и должен быть. Вспыхнул свет, стали видны все неприглядные детали этой захламленной, грязной комнаты, и самой неприглядной из деталей был, пожалуй, Читанья-видал с дурацки перекошенным лицом, злыми недовольными глазами.
 — Старинная! Из Тибета! — взвизгнул он, указывая на статуэтку. — Творение великих мастеров из монастыря Гомбо!
 — «Made in Hong Kong»? — осведомился Павел, и как видно, не слишком ошибся, потому что Читтанья-видал тут же заткнулся. Щурясь от яркого света, маг и волшебник старательно оглядывал комнату.
 — А! Ты выплюнул напиток! — неприятно усмехнулся маг с самым проницательным видом.
 — Что, гипнозом кое-как овладели? — Павел усмехнулся почти так же противно. — И почем фунт говна у народа?
 И много чего еще мог бы с полным основание сказать Павел черному магу и волшебнику с тибетским именем и набором древних буддийских предметов прямиком из Гонконга… Мог бы, да не так просто мальчику в семнадцать лет спорить и тягаться с дядькой старше его собственного папы. И только зрелище постепенно приходящей в себя, трущей лицо руками Ирки вернуло Павла в состояние некоторого боевого безумия.
 — А ну пошли отсюда! У них тут как у людей просишь, а они… «золотой лотос», «золотой лотос»!..
 Ирка уставила на Павла потемневшие провалы глаз, прижала одну руку к животу. Что-то у нее было не так.
 — Пошли! — уже схватив Ирку за руку, почти что доведя ее до двери, Павел обернулся на меленький, какой-то особенно паскудный смех.
 — Так и не узнаешь… так ты и не узнаешь великой тайны… Так и не постигнешь, что такое «золотой лотос»! Или дурак, или материалист!
 Как уже было сказано, Павел был наивен ровно в той степени, в которой инфантилен и наивен всякий нормальный, благополучный мальчик его лет, выросший в доброй семье с заботливой бабушкой и воспитавшим его папой. Но даже он без труда понял, как растерян, как неуверен в себе этот, вроде бы взрослый человек, с каким трудом вымучивает он из себя свой паскудный смешок, и как на самом деле ему сейчас страшно и одиноко. И Павел бросил только слово, служившее для его папы крайне редким и страшным ругательством:
 — Неудачник!
 Да и не было времени драться со взрослым дураком, надо было оттащить подальше Ирку. В кухне продолжали варить гадость, из глубин квартиры раздался знакомый грохот: Интеллюша опять заснул, стоя на голове. Гнездо магов жило своей жизнью.
 От свежего воздуха, быстрого движения, от заката и воды, купленной Павлом на углу (какое-то американское дерьмо типа «Пепси-колы», да хоть холодное) Ирина приходила в себя. И румянец появился на щеках, и взгляд становился осмысленней.
 — Паш… Знаешь, я там раньше бывала, и ничего…
 — Тебя и раньше этот идиот за жопу лапал?!
 — Ой, Пашка, не ревнуй, он же старенький. Наверно, он хотел как лучше…
 — Ну да, и опоил нас этой дрянью… На что это хоть похоже?
 — Трудно сказать… Примерно как подушкой по голове, только подушка весом с тонну. Я вот и сейчас сопротивляться не могу. Буду делать почти все, что ты захочешь.
 — А был бы на моем месте он, ты бы все по его делала?!
 — Паша, не шуми… Я же не виновата, это все зелье.
 — А зачем пила?!
 — Ну ты же видел…
 — Да ничего я не видел! Вечер впустую потратили, так ничего не узнали… Ира, они как, всегда такие сумасшедшие?
 — Ну вот, сразу и сумасшедшие… Они интересные. Понимаешь, они не как все. И между прочим, про «золотой лотос» они знают. Что, многие люди про это думают, да?!
 — Ладно, ссориться не будем. Но хоть убей, а больше я к буддистам не пойду.
 — Паш, честное слово, в прошлые разы лучше было… Рассказывали они, песни пели… Интересно было, здорово.
 — Ну да, и вокруг плитки за тобой дядьки помоложе гонялись.
 — Павел, давай теперь ты за мной погонишься, а? Только бы ты мог думать о чем-то другом, и больше бы не поминал.
 — Не сердись… не буду поминать. Но и к буддистам больше — ни ногой. Лучше уж пойду спрошу, можно ли такой шар сделать.
 — Ой, а у кого будешь спрашивать?!
 — Да есть один человек… Я к нему ходил на моделирование.
 Проводив Ирину, Паша Андреев позвонил папе и поговорил с ним насчет буддистов, «золотых лотосов», таинственных пещер и шаров, исполняющих желание. Над похождениями Павла у буддистов папа чрезвычайно веселился, про «золотые лотосы» сказал слова, которые не полагалось знать бабушке и маленьким сестренкам Павла, про пещеры и шары он сказал: «Гм…». С точки зрения папы, в Сибири могло оказаться правдой абсолютно все, что угодно. Но и самые правдоподобные истории, опять же, могли оказаться враньем. Мысль — посмотреть, нельзя ли сделать самому такой шар, папе была наиболее симпатична. Павлу тоже.
 Назавтра был Краевой слет юных техников, и в фойе Дома юного творителя стояли как минимум пять шаров, в точности соответствовавших описаниям. То есть свет они не излучали и желаний, на первый взгляд, не исполняли, но это были ярко блестящие шары размером с голову и все с мудреными названиями. Два из них имели даже какое-то отношение к космосу и сверкали особенно ярко.
 Еще ярче сверкала покрытая потом круглая, как шар, морда главного деятеля всего карского образования Даздрапермы Степановны Антипонькиной. Имя главного деятеля заставляло обычно шарахаться, но расшифровывалось проще, чем казалось, и относительно мирно: «Да здравствует Первое мая», всего-то навсего.
 Все 250 кило необъятной туши Антипонькиной торжественно высились над кафедрой, заунывно-пронзительный голосок пищал приветственную речь вполне в духе незабвенного Леонида Ильича: и час… и второй… Толпа холуев и прихлебателей, естественно, стояла в почтительных позах и внимала, внимала, внимала. Не имевшие прямого отношения к карьере под чутким руководством Антипонькиной постепенно разбегались, просачиваясь в коридоры.
 Павел потянул Ирку за руку, провел высоким коридором до лестницы. Размахнулись, строя Дом юного творителя коммунизма, с невероятным размахом. Годы стерли последнее слово, насчет «коммунизма», а роскошное здание осталось, вот оно. Много комнат, много коридоров, украшенных картинами учеников, много высоких окон, три этажа, роскошный внутренний дворик, высокий флагшток, на котором должна была каждое утро подниматься красная тряпка… я хотел сказать, флаг СССР, и на который уже много лет никто не знал, какой флаг надо поднимать.
 Павел толкнул дверь, и дети оказались в помещении, большую часть которого занимал длинный высокий стол, и к нему на равных расстояниях были прикручены тиски; по случаю нерабочего дня в тисках ничего не торчало. Были чисты напильники, торчащие из специальных держаков, не было металлической стружки ни на столе, ни возле станков у стены. Середина стола была завалена непонятными деталями, часть из которых была склепана между собой, или соединена шурупами. Стол был такой красивый, что назвать его верстаком не повернулся бы язык. Из трех высоких окон лился свет на инструменты и детали. По крайней мере, здесь от солнечного света не отгораживались.
 В соседнюю комнату дверь была полуоткрыта. Оттуда вместе с шумом льющейся воды раздавался голос:
 — Минуточку!
 За два года Павел успел подзабыть, как выглядит его учитель, и теперь почувствовал, против своего желания, укол ревности. Хотя кому-кому, а Николаю Васильевичу и в голову не пришло бы гоняться за Ириной вокруг верстака и пытаться ухватить ее за попу.
 — Что, Паша, решил помоделировать? — Николай Васильевич говорил так, будто они расстались вчера. Ирине он кивнул и сразу же занялся кофеваркой:
 — Кофе хотите?
 — Я хочу, — сказала Ирина.
 Николай Васильевич второй раз кивнул.
 — Не совсем моделировать… Тут такая история…
 Николай Васильевич поднял брови, сделал заинтересованное лицо. Лицо было умное, тонкое, и Павел опять подумал, что может быть, еще и зря привел сюда Ирину.
 — Николай Васильевич, как вы считаете — можно сделать такой шар, который будет сам вспыхивать? Вот попадает на него совсем немного света — а он начинает светиться…
 — Что значит — светиться?
 — Ну вот… вы входите в темную… Скажем, в темную комнату. У вас в руках совсем не сильный свет — допустим, свеча или фонарик. А шар вспыхивает в темноте, светится…
 — То есть может ли шар отдавать больше света, чем получает? Нет, не может, это противоречит законам физики. Но можно расположить систему зеркал, и эта система позволит использовать даже микроскопические порции света. Лучик будет то-оненький… — усмехнувшись, Николай Васильевич показал пальцами, какой крохотный будет лучик, — а шар вовсю засияет, потому что свет будет использоваться многократно. С зеркала свет будет передаваться на зеркало, с линзы на линзу… Это понятно?
 — Понятно.
 — Вот и хорошо. Кофе готов. Прошу!
 — Николай Васильевич… Вот если бы вам надо было придумать прибор, который предсказывал бы человеку будущее? Что бы вы сделали?
 — Ну и прибор… Нет, ребята, для начала — я бы не стал делать такого прибора. Умную машину, которая предскажет человеку будущее… вернее, не будущее, конечно, а вероятные варианты его будущего, — сделать можно. Вопрос только, зачем. Вреднейшая получится машина, ненужная и опасная.
 — А если бы вам было нужно? Вот вы среди дикарей, и вам шаман ставит условие: сделать такую машину, чтобы все могли бы узнавать свое будущее. Что бы вы сделали?
 — Паша, Паша, ты меня слишком откровенно подталкиваешь к светящемуся шару… Но если делать машинку для идиотов, то нужен вовсе не шар. Тогда уж вот…
 Николай Васильевич встал, покопался в одном из ящиков, кинул перед детьми вырезку из журнала. На картинке был изображен череп. Череп, с невероятным искусством выточенный из горного хрусталя. Все грани изделия были плоскими, — ни одной округлой линии, ни одного перехода, сделанного лекалом. Сплошные плоскости, их сочленения, углы. Но этих плоскостей было так много, что форма почти соблюдалась. Вот именно, почти… Череп был как настоящий. Но вместе с тем, — не настоящий. Обычный костяной череп из человеческой головы был бы просто человеческий череп — и только. А в этом хрустальном черепе была заложена идея. Непонятная, непостижимая для Павла и Ирины, но несомненная идея была заложена в эту древнюю жуткую вещь. Какое-то представление, какая-то мысль, необходимые для тех, кто сделал череп.
 — А самое интересное, — произнес позади Николай Васильевич, и дети вздрогнули, — что это не просто произведение искусства — это еще и мощнейшая система линз. Если на затылок черепа направить источник света, то из глаз выходят два тонких лучика. Представляете?!
 Ирина зябко повела плечами.
 — И еще… Если положить на затылок… вот сюда… картинку и пропустить свет сквозь нее, то эта картинка будет проецироваться на стену, как слайд или картинка из диафильма. Вот такое вот и делать, — усмехнулся еще раз Николай Васильевич.
 — Это какую же технику надо иметь…
 — Да никакую. Физику надо знать, раздел оптики, это главное. Что же до исполнения… Этот вот череп делали вообще без всякого металла, каменными орудиями.
 — Как?!
 — А так. Этот череп был сделан примерно в пятнадцатом веке, в Мексике. И делали его даже не железными резцами — ни железа, ни бронзы тогда в Мексике не было. Делали трением. Разрыхляли поверхность острием из твердого камня и начинали тереть. Посыпают песочком, подливают воды и трут.
 — И сколько терли?
 — Этого мы, наверное, теперь никогда не узнаем. Но ведь сделали?! Один знаменитый американский ученый так и сказал: «Эта штука просто не может существовать…». А вот она, «эта штука», существует себе преспокойно! Хочешь сделать такую же? — обратился Николай Васильевич к Пашке. — Или что-то в этом духе?
 — Нет, что вы… — Павел не торопился отодвинуть от себя вырезку — сказывалось очарование редкой, таинственной вещи. — Мы тут узнали… Ира, может ты расскажешь?
 — Мы узнали, что в одной пещере есть шар, который светится изнутри, вспыхивает от попадания на него света… И местные жители считают, что это шар волшебный, что он может исполнять желания…
 — И вы решили проверить, могут ли такую штуку сделать люди, — добродушно усмехнулся Николай Васильевич. — Как видите, могут. Нужно расположить систему линз вот по такой системе формул…
 И Николай Васильевич Терских, многолетний бессменный руководитель кружка «Умелые руки», схватил бумагу своими большими руками с ловкими длинными пальцами, написал несколько формул.
 — Ну вот и все! Только-то! А остальное — труд, ребятки… Потому что сделать такую штуку можно… Хоть шар, хоть череп, но главное — нужно точнейшим образом подогнать линзы.
 — Н-да… А мы вот были у буддистов… У них есть вера в «золотой лотос», такой цветок правды. Говорят, что есть в пещерах такие шары, которые светятся сами собой, и кто их увидит, может просить исполнения желаний… Но путь труден, доходят не все.
 Николай Васильевич слушал все это, выпрямившись на стуле, словно проглотил бамбуковую трость, уставившись в лицо Павлу так, словно Павел вдруг принялся жевать мыло или покрыл матом бывшего учителя.
 — И не стыдно тебе этим заниматься? — Николай Васильевич бросил это вполголоса, с брезгливым выражением лица.
 Нет, Павел не стал тыкать пальцами в Ирину, не стал кричать: «Это все она!» Но под ледяным взглядом Николая Васильевича Павел испытывал приступ острого желания покаяться в том, что в седьмом классе украл перочинный ножик у соседа по парте, что дразнился, показывая язык, и соврал учительнице математики, будто сделал домашнее задание. И уж конечно он хотел покаяться в том, что ходил к буддистам и даже что вообще знает, кто это такие и где живут.
 — А почему нельзя к буддистам?! А если они что-то знают?! — вломилась в разговор Ирина. И Николай Васильевич тут же повернулся к ней всем корпусом, уставился глаза в глаза, пока Ирина не смутилась.
 — А потому, — так же вполголоса, веско сказал Николай Васильевич, — что я работаю уже тридцать лет, а живу на свете пятьдесят, и за все время, пока живу и работаю, в буддисты не ушел ни один путный человек… Ни один, кто умел бы хоть что-нибудь делать, хоть в какой-нибудь области. А уходили одни неудачники, — употребил Николай Васильевич словцо из папиного репертуара. — Ну что они такого могут знать, скажите мне на милость!
 Наступило молчание. Только жужжала муха, описывая круги вокруг незаконченной модели космолета.
 — Ну что, ответил я на ваши вопросы?!
 Павел и Ирина закивали.
 — А коли ответил, и коли вы кофе допили, то не обессудьте — у меня еще работы невпроворот.
 Пашка видел — не ему одному хочется задержаться в этом чистом, светлом месте, среди приборов, инструментов и моделей, где никто не бормочет матерных заклинаний, и где люди подметают пол, меняют белье и не хватают за попу, кого не положено.


 ГЛАВА 5
 Путь в Малую Речку


  12 августа 1999 года
 11 августа, вечером, Стекляшкины в дым разругались с дочерью, а двенадцатого они тронулись. Нет, не то, что вы подумали, дорогой читатель! В этом смысле тронутыми они были всегда, всю свою жизнь; в этом смысле 11 августа 1999 года решительно ничего не изменилось. Я же имею в виду, что Стекляшкины двинулись в путь. Бедный «москвич» тяжко осел на рессорах и со скрежетом стронулся с места. Озабоченный Стекляшкин вывел машину на трассу; Ревмира Алексеевна заботливо указывала ему на все возможные препятствия, вызывая приступы унылой злобы у Стекляшкина. На заднем сидении возвышались груды шляп от солнца, накомарников, чайников, каких-то совершенно потрясающих и абсолютно необходимых в глухой тайге вещей, а также сверкающий желтым взором героический доцент Хипоня.
 Выехать, вообще-то, следовало в 5 часов утра, по самому первому свету. Но выехали, кончено же, в девять. В самое жаркое время следовало сделать перерыв и часа три никуда не ехать, лежать в тени и отдыхать, но перерыва, конечно же, не сделали. И потому в четыре часа вечера, перед невероятно усталыми путниками в мареве открылись первые домики райцентра Ермаки.
 Корпус машины излучал жар, как сверхновая звезда. Хипоня истомно стонал, обмахиваясь соломенной шляпой. На щеках Ревмиры Алексеевны расцвели безобразные красные пятна. Пятна побольше украшали футболку, и уже не только под мышками, но расплывались по всей спине и бокам. От жары, усталости и злости Ревмира особенно въедливым голосишком сообщала мужу о камнях, колдобинах и буераках, кои могли представить опасность для «москвича» и всей честной кампании. Хуже всех приходилось Стекляшкину — в конце концов, из всех трех работал-то именно он, но вот его-то страдания как раз никого не волновали. Жена вела себя так, словно была невинной жертвой, а жару и дальнюю дорогу придумал Стекляшкин, специально чтоб над ней поиздеваться. Противный Хипоня, подозреваемый в сексуальных поползновениях, тоненько стонал, нервируя впечатлительного, ответственного Владимира Павловича.
 — Когда же все это кончится… — тихо, но отчетливо доносилось с заднего сидения.
 — Ужасно, ужасно, ужасно… — заводила патефон Ревмира.
 Стекляшкин остервенело вертел руль — побелели сгибы пальцев. Он тихо зверел на глазах, но произнести не смел ни слова.
 А страдания путешественников ведь вовсе не окончились в Ермаках. Все-то счастье было в том, что Ревмира сходила на рынок, принесла какой-то кошмарной на вкус, зато американской воды темно-свекольного, очень подозрительного цвета. Стекляшкин дорого бы дал за стакан обычнейшей колодезной воды — та по крайности все же холодная. Но колодца поблизости не было, а если бы его и нашли, крутить ворот Стекяшкину не позволили бы, а больше, конечно же, крутить ворот было бы некому; о воде вообще лучше было не думать, а тупо ехать все дальше и дальше.
 А ехать еще было далеко, потому что Малая Речка — поселок не очень обычный, и попасть туда совсем не просто. Даже если у машины хорошая проходимость, дорога сухая и никто не мешает, от Ермаков до деревни ехать, как минимум, часа два, и узкий проселок, хрящеватый от камня, пыльный в жару, будет то подниматься на горки, откуда видно на десятки километров, то спускаться в распадки меж горами, где даже в жару прохладно, сыро и журчит вода, а после дождей машина рискует напрочь застрять в болотине, из которой с мерзким писком помчатся мириады комаров.
 Сейчас было сухо, и Стекляшкин все же вышел из машины, под благовидным предлогом, что мост кажется подозрительным. Подозрительным он был, тут спору нет, но Ревмира с Хипоней остались в нагретой машине, а Стекляшкин с наслаждением постоял по колено в ледяной воде и напился ее — такой холодной, что ломило зубы, а ног он почти и не чувствовал.
 Стекляшкин умылся, полил водой раскаленный затылок под аккомпанемент воплей и стонов и был тут же обвинен в зверином эгоизме и в скотском отношении к жене.
 — Иди да умойся! — пожал Стекляшкин плечами, с удивлением чувствуя, что почти готов взорваться, заорать, наговорить, накричать гадостей. Он отнес это за счет усталости, жары, долгой дороги… но ведь была она, готовность! Была… А еще утром ее не было. И всю жизнь не было. Всегда Стекляшкин кротко сносил любые заходы супруги. Может, это так Хипоня действует?!
 Надрывая мотор, машина ползла вверх, когда на дорогу вышли трое. Мужик с темно-смуглым лицом, сухим и умным; женщина примерно тех же лет — под пятьдесят, приземистая, крепкая; совсем молодой парень. У всех трех были корзины, рюкзаки. Мужик улыбался, помахал рукой машине, как это делают на трассе.
 — Володя, ты в своем уме?! — завелась вполголоса Ревмира, — ну куда ты их посадишь?!
 — В своем! — тихо рявкнул Володя, махая в ответ — мол, встану уже наверху.
 Как все домашние тираны, Ревмира терялась даже от тени сопротивления. Что это сегодня с ним, с Володей?! А-аа!! Кажется она знает, как надо привести мужа опять в послушное, спокойное состояние! Она этим займется вечером. А то и непонятно даже, — неужто ее всегда ручной Вовочка что-то замышляет? Или неужто с ним что-то происходит нехорошее?!
 Стекляшкин тем временем остановил машину, сунул в рот сигарету «L&M» (куплено и одобрено Ревмирой), полуобернулся к жене:
 — Здесь принято подбирать. Ты же не хочешь восстановить против себя деревню?
 — Да куда же мы посадим…
 — Вот мы им и покажем, что некуда, — пожал плечами Стекляшкин.
 Ревмира окончательно примолкла. Да, с Володей что-то происходит! На десятки верст было видно с высоты перевала, и вид был только на одно — на горы. Во все стороны расходились огромные волны, покрытые густой чащобой. Большую часть пути небо уже выцвело от жара, стало тусклым и серым от пыли. Здесь, над горами, небо стояло таким же, как ранним утром, до жары: темно-голубым в зените, расплавленная синь около солнца, бирюзовым, прозрачным — у линии горизонта. И было тихо, очень-очень тихо. Только ветер тихонечко шумел, даже скорее шуршал, проходя узкими полосами.
 Запыхавшись, подходили снизу попутчики. Ревмира смотрела на них с отвращением: дикие, плохо одеты, грубые. А Стекляшкину, как ни странно, они были скорее симпатичны. В конце концов, такие вот исхлестанные ветрами лица, такие большие, мозолистые ладони, такие платки, такие пропотевшие рубашки он много видел в начале своей жизни — до того, как начался его путь от деревни Средние Козлики в Карск, к высотам высшего инженерного образования. Особенно симпатичен был мужик, примерно одних лет с Владимиром Павловичем: серые умные глаза на почти коричневом лице, прокуренные зубы в косматой бороде.
 — Здравствуйте! Корзины наши не возьмете?
 — Корзины возьмем. А вы сами как же?
 Ведя переговоры, Владимир Павлович даже не взглянул в сторону Ревмиры. Нет, определенно с ним что-то происходит… Понять бы еще, что именно…
 — А мы и сами дойдем! Тут меньше часа ходу, и все вниз.
 — А что сами не ездите?
 — Бензин теперь дорогой стал… А клюква — нужна, в хозяйстве очень пригодиться.
 — Отсюда место далеко?
 — Какое далеко! Внизу, в распадке, полчаса идти.
 — Так всей семьей и ходите?
 — А как же!
 — И зверей не боитесь?
 — Я охотник, меня самого зверь боится.
 Пока Стекляшкин вел беседу, а Ревмира дергалась и злилась, Хипоня вышел погулять немного, двинулся вперед по дороге. И вдруг раздался нервный тонкий взвизг. Все невольно обернулись на него.
 — Что это?! — опять взвизгнул Хипоня, тыкая пальцем в землю прямо перед собой.
 Шагах в десяти впереди «москвича» дорогу пересекал след. Существо, судя по следу, шло на четырех ногах; ступни были похожи на человеческие по форме, но снабжены когтями длиной сантиметра четыре. Существо прошло совсем недавно, судя по четкости следа, и судя по тому, что из лужи в след еще натекала вода. Существо услышало, что едет машина, не спеша пересекло дорогу, неторопливо удалилось в пихтовую тайгу.
 Ну вот Стекляшкин и нашел предлог взять местных: нельзя же оставить людей на дороге, по которой бродит здоровенный медведь?!
 Сами они считали, что оставлять их вполне можно, но и сопротивлялись не особенно. Все трое залезли на заднее сидение, крайне потеснив бедного Хипоню. Парень втиснул его в дверцу, как раз с той стороны, где бродил медведь, а женщина села на колени мужу.
 Машину заполнили невыносимые запахи, немыслимые для носа всякого порядочного человека: кислого, много раз пролитого пота, промоченной потом одежды, чеснока, чего-то съестного, но кислого.
 А несносный Стекляшкин все болтал и болтал, словно находил что-то интересное в пустом трепе с дикарями, и совсем не страдал от запахов.
 — А Серегу Динихтиса знаете?
 — Как не знать! Вот приедем, сразу налево.
 — Далеко?
 — В Малой Речке все близко.
 Неожиданно открылась и деревня: рыжие проплешины земли, обшарпанный домик за забором — длинные осиновые лаги, прикрепленные к вбитым столбам.
 Машина пробежала мимо этого забора, мимо бычков, мирно жевавших жвачку в тени, под здоровенной березой, открылось уже несколько домов, томящихся в вечернем золоте. Невероятная яркость всех красок, так что просто больно глазам от рыжины скал, от зелени, от сияния синей воды. Очень, очень много света! Много красок, много яркости и пышности.
 — Вам во-он туда. Мимо магазина проедете, второй проулок вверх.
 — А вам?
 — А мы туточки выйдем.
 — Давайте довезу!
 — Не надо. Мы уже дома почти что.
 И ничего они не были дома. Вышли и двинулись в другую сторону, запылили по рыже-серой дороге.
 — Ревмира, друг мой… Не закрывайте окошек! — томно проблеял Хипоня.
 — Ужасно, ужасно, ужасно! — откликнулась Ревмира, и впрямь оставляя окно — чтобы выдуло мужицкий терпкий дух.
 Стекляшкин снова заскрипел зубами. Особенно сильно, понимая, что Хипоня с Ревмирой в очередной раз обменялись верительными грамотами.
 Деревня, как обычно и бывает в Сибири, была с одной улицей, и эта улица в обе стороны деревни переходила в дорогу. Одним концом дорога упиралась в давно заброшенную деревушку Лиственку, другим концом уходила в горы. Деревня так и жила, нанизанная на дорогу, и ехать по ее единственной улице означало ехать по сельскому проселку, под березками мимо проплешин мокреца и зарослей лебеды.
 По главной улице до магазина… Стекляшкин хорошо видел, как дергаются занавески — мало кто не пытался посмотреть на новую машину. Новые люди тут появлялись нечасто. Возле магазина Владимир Палыч затормозил, с задумчивым видом зашел в прохладную пещеру магазина, пахнущую деревом и леденцами.
 Набор оказался обычнейший, ничего другого Стекляшкин не ожидал: стандартнейшие чупа-чупсы, куколки Барби, шоколадные яйца, крупы, макароны, консервы, хлеб. Вид у всего был такой, как будто последнюю продажу сделали года три назад.
 И сразу в магазине стало тесно! Потому что, хлопая дверью, по скрипучему крыльцу двинулись все, кто оказался тут поблизости. Стекляшкин заметил, что даже младенцы не тянулись к чупа-чупсам и яйцам — умные все-таки! Знали, что все равно денег ни у кого нет.
 Деревня плавилась от солнца, безденежья и безнадежности. Большая часть взрослых мужчин разбежалась до лучших времен, до нового охотничьего сезона. Остались те, кому лучше пожить здесь и нет нужды никуда ехать — старики, женщины с маленькими детьми. Оставались и те, у кого здесь крепкое хозяйство, но и эти ничего не покупали. Они и хозяйства заводили, чтобы как можно больше продавать, как можно меньше покупать, и их девизом становилось старорежимное и даже дореформенное, в духе старосветских помещиков: «Иметь все свое!»
 И уж конечно, всякий новый человек вызывал всеобщий интерес… Тем более человек в городской рубашке, приехавший на своей машине, человек, покупающий пепси-колу.
 Единственный, кого знали в Малой Речке Стекляшкины, был некто Динихтис, который продавал какие-то изделия из камня в Карске, знакомый еще по Столбам. Его и предстояло отыскать, и только с этой стороны интересовало Стекляшкиных сборище в клубе-магазине.
 — Где живет Сергей Динихтис, кто знает? Как пройти?
 — Я знаю! И я! Мы все знаем!
 Знали действительно все. Ревмира деловито уточняла, куда двигаться. Стекляшкин, кроме прагматических решений, еще и прикидывал, до какой степени все они теперь на примете, и что несколько сотен человек перемоют им сегодня косточки… А при необходимости — подробно опишут, расскажут с елико возможной красочностью — кто приехал, когда и к кому.
 Так, второй проулочек налево, третий дом.
 Обычная усадьба, каких много, разве вот забор все-таки новый. На стук в калитку забрехали собаки, на крыльцо вышла дитятя, возраст которой Стекляшкины определить сразу как-то и не взялись. Как бы это сказать поточнее… Детская чистота, мягкость черт полудетского личика, прозрачный младенческий взгляд сочетались с такими формами всего остального, что даже Хипоня, будя ревность Ревмиры Стекляшкиной, крякнул с заднего сидения.
 — Сергей Николаевич дома?
 — Не-а… Он скоро подойдет, вы подождите…
 — Может, пустишь нас в усадьбу? Ты кто, милое дитя?
 Теперь укол ревности Ревмире достался еще и от мужа.
 — Я Та-анечка.
 — Ты дочка Сергея Николаича?
 — Не. Я жена… местная жена, нерасписанная, — деловито уточнила девочка. Тут Ревмира испытала удовольствие: так им всем, кобелям злосчастным!
 — Может быть, в ограду пустишь, Танечка? Жарко очень.
 — Не-а… У нас с этим строго, Сергей Николаич не любит. Вот видите, ухо какое…
 Ухо и правда напоминало дольку помидора.
 — Я тут пустила одного, а он мне чуть не откусил…
 — Гос-споди, воля твоя! Ты его впустила, а он укусил? Что за идиот? Чего он кусаться-то стал? Нет, мы кусаться не будем! — загомонили приехавшие чуть не хором, почуяв в ожидании Динихтиса прохладу, домашний квасок, может быть, и еще что-то вкусное.
 — Не-ет, это Сергей Николаич откусили… Я, говорит, еще и не то откушу, если чужих пускать будешь…
 И еще двадцать раскаленных минут, наполненных солнцем, пронзительным светом, жужжанием насекомых и замученными стонами Хипони, честная компания ждала, сидя на бревнышках, в чахлой полутени от забора. Пока по улице не торопясь не прошел упитанный мужичок, где-то около сорока, в линялой синей майке и огромных цветастых трусах — Сергей Динихтис.
 — Что, вы меня это ждете?
 — Вас, кого же еще…
 — Хотите купить украшения?! Пошли, посмотрим. Вы откуда?
 — А мы из Карска… И нам бы не украшения. Нам бы отдохнуть. Нам друзья в Карске сказали, что лучшего проводника не может быть.
 — Так у меня ж не гостиница…
 — Мы понимаем… — Ревмира улыбнулась самой обаятельной улыбкой, на какую была только способна. — Нам нужны ваши советы… Может быть, мы все же войдем в дом?
 С крайней неохотой Динихтис толкнул дверь калитки.
 — Рыжий — место! Сука — место! Танька — квасу! Рыжий, кому сказано, на место! — гремел голос Динихтиса, и не всегда было понятно, к кому он обращается — к своей девочке-жене или к одной из собак.
 В доме было так прохладно, что даже Хипоня почти перестал стонать.
 На стеллажах лежали камни из пещер, частью распиленные, отшлифованные — заготовки к ювелирным украшениям.
 Хипоня одобрительно отметил чистоту — наверное, надо и мне завести… что-то такое… Плотоядно думал доцент, осматривая с головы до ног девочку — жену Динихтиса. Есть ведь еще и разные первокурсницы…
 Перед внутренним взором доцента явственно проплыла его собственная квартира, вылизанная до блеска этакой вот… с таким же вот чтоб спереди… и сзади…
 Танечка подала огромную сковородку яичницы, и доцент совсем уже расслабился, поглядывая на Динихтиса почти что как на коллегу.
 В туалет — обычный дощатый домик — был даже проведен свет, стояла баночка с дезодорантом — распыляй, потом садись в благоуханных ароматах «Синих рек». Но вернулся доцент, надувшись, как мышь на крупу — в уборной на гвозде, для удобства посетителей, висел как раз недавно вышедший томик «Истории Карского края» в исполнении доцента Хипони. Обидно-с…
 Ревмира, конечно же, и договаривалась обо всем. Разве мужчин можно подпускать к свершению серьезных дел? Например, к заключению сделок? У мужчин мало что не физиология, а патология, так еще и зеленая жижа вместо мозгов, нельзя им ничего доверять.
 Устроиться? А вот хата почти что пустует, там Покойник хозяин… Да не пугайтесь, это прозвание такое, а сам хозяин пока что вполне даже живой.
 — Рыбалка у Красных скал? Гм… Да там нет никакой рыбалки. Кто это вам только сказал?
 — Как это кто? Иванов сказал! Самоперов! Твердохлебов!
 — Ну не знаю… Иванов вообще в горы не ходил, рыбу ловил здесь, в деревне. Твердохлебов разве… Гм… Самоперов вообще здесь зимой был. Там, на Красных, одно хорошо — база Маралова близко, можно жить в доме, цивильно.
 — А кто может отвезти на Красные скалы?
 — Ну кто… Лучше всего — Саша Сперанский. У него свой ГАЗ-66, и ходит он на нем, где только нужно.
 — А найти его как?
 — Вот поедите, и я схожу, посмотрю Сашку.
 — Так пойдем вместе!
 — А может, он с покоса не вернулся. Я договорюсь, он вас и провезет, и все покажет.
 Даже дура давно поняла бы, что меньше всего хочет Динихтис, чтобы Ревмира договорилась обо всем без него, Динихтиса, и чтобы он оказался тут не при чем… А кем-кем, а дурой Стекляшкина совсем даже не была.
 «Ладно, пока действуем через тебя…» — мелькнула в ее голове такая мысль. И еще одна мысль, о другом. Что-то типа: «Это надо же быть таким…»
 Вторая мысль у Ревмиры была связана с тем, что Хипоня очень уж умильно, с очень уж желтым блеском в глазах посматривает на юную пышную красотку. И так были плотоядны его взоры, что Танюша даже зачесала волосы на полуотгрызенное ухо и стала кокетливо повиливать обширной не по годам попой.
 — Простите, Сергей Николаевич, а вашей жене сейчас сколько? — не выдержала Ревмира. — Вы молодец! Вот мои мужики сидят и облизываются, а вы вот взяли и добыли!
 — Да вот… молодая еще! — уклонился Динихтис от прямого ответа.
 — Даже удивительно, какая молодая! А школу кончила?
 — А нечего тут школу кончать! — рявкнул внезапно Динихтис, и Танюша уронила миску с салатом и схватилась ладонями за оба уха. — Была у меня тут одна… тоже вечно что-то кончит! То школу, то университет! А муж тут голодный сидит! — закончил Динихтис с истерическими нотками.
 Повисло тяжкое молчание, в котором слышалось только свирепое сопение Динихтиса.
 — Так вы сейчас пойдете к Сперанскому? А мы вас подождем, так? — Ревмира искала все же положительных решений.
 — И к Сперанскому пойду, и сразу вас к Покойнику отведу. Обо всем договоримся — и о базе тут, в деревне, и про поездку.
 — Пошли?
 Покойники жили в двух домах от Динихтиса и получили свою кличку за особенности характера главы семьи. Такой он был спокойный, тихий, что как-то и не всегда понятно — жив еще или уже помер. Его жена как раз производила какое угодно впечатление, но только вовсе не покойницы. Но что поделать? Нет на свете справедливости! Кличка оказалась общей, семейной, как фамилия, и отцепиться от нее вскоре не стало никакой возможности.
 Покойник посмотрел пустыми глазами и мгновенно испарился куда-то.
 Вот Рита…
 Опять екнуло сердце у Стекляшкиной при виде этой плотной, крепко сбитой фигуры, отчаянных серых глаз и милого круглого лица. Что они, сговорились, в этой проклятой деревне?!
 Впрочем, Рита мгновенно пригвоздила взглядом к месту Хипоню, заблеявшего комплимент, усадила мужчин пить чай, а Ревмиру увела смотреть кровати и постельное белье… Ну, и посплетничать! — сладко догадалась Ревмира. И правильно догадалась.
 В обществе, где число взрослых женщин не превышает и сотни, сплетничать не очень просто, и каждый свежий человечек — на вес золота. Ревмира, как уже было сказано, тупостью не отличалась, и через полчаса они с Ритой стали уже лучшими подругами. Рита узнала про то, что Ревмира очень любит ловить рыбу, что Хипоня — лучший друг мужа, и что он положил глаз на Ревмиру, а она не знает, что и делать. Что Стекляшкин — старый импотент, и что она, Ревмира, думала его увезти в горы, на стократ расписанные ей Красные скалы, и там немного расшевелить… и она не виновата, что за ними увязался и Хипоня.
 В общем, много, очень много личных и семейных тайн узнала в этот вечер Рита, жена Покойника, и на все эти тайны она щедро отозвалась всей душой. Ревмиру посвятили в тайны настоя трав, от которого «даже мой импотент на кошку готов запрыгнуть»; в тайны медовой диеты и в способы париться с травками, чтобы мужик вдохнул и от запаха вконец обезумел. Рита горячо одобряла идею увести мужа подальше от всего остального человечества, а Хипоню обещала напоить хитрым снадобьем, от которого во-первых — «нестоячка», а во-вторых — «и не охота ничего».
 Ревмира с удовольствием послушала про травки и диеты, а с особенным удовольствием отлила в пузырек остро пахнущего снадобья — верного способа для «нестоячки».
 А еще Риту приводила в восторг мысль, что всю рассказанную ею чушь будут перетолковывать и перебалтывать по сто раз на дню, во множество истосковавшихся по свежей жвачке ртов, изболтают до полной неузнаваемости и все-таки никто и никогда даже близко не подойдет к причинам их появления в этих непростых местах.
 И уж конечно, Ревмира особенно старалась вызнать как можно больше про Динихтиса, про его молодую жену. Что-то подсказывало ей, что знать это ей будет все-таки полезно.
 Дамы пошли топить баню, и для себя, и для мужчин. Пока топили, трудно стало отыскать личной и семейной тайны в судьбе человека, заинтересовавшего Ревмиру.
 Вообще-то, был Динихтис по профессии геолог и работал всю жизнь в партии, искавшей рудные месторождения. А кроме того, он очень любил пещеры и охотно лазил в них. Сперва из интереса к этим мрачным, неведомо кем населенным провалам в земле. Потом для того, чтобы найти месторождения драгоценных и полудрагоценных камней.
 В непрочные годы, в 1990, в 1991, когда разваливалась и агонизировала советская геология, Динихтис стал готов строить Город Солнца в одной отдельно взятой Малой Речке. Тайги было много, а в тайге водились разные звери, и вкусные, и пушные. На стенах пещер сверкали камни-самоцветы, а в горных ручьях, если хорошо знать где, вполне можно было взять и золото. А что в ближайшие годы появится и встанет во весь рост проблема транспорта, что Малая Речка от Карска находится на таком же расстоянии, как и Москва от Петербурга, — об этом в 1990, в 1991 годах догадывался очень мало кто.
 Перестройка делала все, что и должна была сделать по замыслам ее организаторов. Город Солнца накрывался… медным тазом. Малая Речка все больше переходила на натуральное хозяйство.
 Когда-то Динихтис хотел быть известным геологом. Хотел сделать что-то, что заставит заговорить о нем. Хотел защититься, бряцать учеными степенями.
 В российских реалиях девяностых он становился только лишь бывшим геологом, кормившимся от таежных находок и ювелирного дела, со все усиливавшимся идефиксом в виде хозяйства. Вот и все, что давала ему жизнь, в юности манившая столь многим… Дом в деревне, мычание коровы, всходы картошки, рассада капусты и помидоров, а в самом поднебесье, на профессиональной вершине — простенькие ювелирные вещицы, колечки и сережки для карских дамочек не из бедных.
 Стоит ли удивляться, что все это… ну скажем так — стоит ли удивляться, что все это не радовало Динихтиса? Ну… огорчало его это… раздражало. И уж конечно, не казалось справедливым.
 И раздражало, даже очень сильно, что жена, чтоб ей лопнуть, как раз вовсю реализовывала то, от чего оказался напрочь оторван Динихтис. Юлия Сергеевна работала в школе и написала несколько собственных программ, и часть из них даже опубликовала в научных сборниках. Она спуталась с крупным ученым, старым охальником Михалычем, известным далеко за пределами Карска, и ездила к нему в экспедиции.
 В экспедициях Юлия Сергеевна работала по программам другого карского ученого, Вламилевского, и даже собирала материал, чтобы пойти к нему в аспирантуру.
 Динихтис орал на жену, требовал не шататься по экспедициям, не тратить время на всякие глупости, а заниматься хозяйством.
 — Я тут без тебя помидоры буду высаживать, да?! — визжал Динихтис, швыряя об пол кастрюли, миски и ложки. — Я тут без тебя буду корячиться, картошку копать?!
 Жена уезжала, высадив помидоры и даже первый раз прополов, и возвращалась задолго до того, как надо было копать картошку. Но как раз в это время Динихтис уходил в горы, а возвращался в пустой дом, а хотел вернуться туда, где ему варят борщи и каши. Ну, и не только в кашах дело…
 — Я тут онанизмом заниматься должен, да?! — орал и визжал, плевался, разбрызгивая слюну, Сергей Динихтис. — И вообще, ты с кем там путаешься, а?!
 Приписать жене Вламилевского Динихтису не хватало совести, потому что Вламилевскому пошел уже восьмой десяток. Приписать ей Михалыча тоже было непросто, потому что в экспедиции Михалыч ездил с женой, красавицей на 13 лет его младше.
 Для истязания жены годились, конечно, и Хрипотков, и Хлынов, и другие обормоты, строившие, строившие, да так и недостроившие свой Город Солнца в Малой Речке. Но как бы не выясняли отношения Динихтисы, какие бы вопли не оглашали деревню из их дома, супруги прекрасно знали — все это несерьезно. Не стала бы спать Юлия Сергеевна с неудачниками, — для этого она себя достаточно уважала.
 И Динихтис считал все более насущным — найти, наконец, настоящего любовника жены. Того, что ему гадит, сманивая ее из семьи и вселяя всякие дурацкие, ненужные его жене надежды. А главное — добиться, чтобы она не смела осуществлять то, что сам он не смог осуществить, и свела бы всю оставшуюся жизнь к пищевому и сексуальному ублаготворению Динихтиса.
 Совсем плохо стало, когда подрос маленький Васюша. Юлия Сергеевна полагала, что ребенку надо получить хорошее образование. Самое хорошее, какое только возможно. С разрушением школы в Малой Речке годилось только образование в Карске, никак не ближе.
 Динихтис полагал, что образование не нужно вообще, и что всему, что надо, он сына и так обучит. Так сказать, не отвлекаясь от вскапывания грядок, выращивания свиней и починки забора.
 Сама мысль о том, что его сын получит приличное образование и, не дай бог, чего-то достигнет в жизни, вызывала у Динихтиса неистовство. А на подходе была еще и маленькая Аленка, и ей года через два тоже пора идти в школу, и уже очевидно было, что пойдут такие же баталии…
 Трудно сказать, смогла бы Юлия Сергеевна сбежать ради самой себя. Не уверен, что нет, но очень, очень это все неясно. А вот ради детей она смогла сбежать, это вполне определенно.
 — Ты меня еще не знаешь! — орал Динихтис. — Ты только сунься, я тебе всю морду расколочу! Ни в одно учреждение не сунешься, с такими-то фингалами!
 Юлия Сергеевна дождалась момента, когда из Малой Речки ехала экспедиция Михалыча, и села с детьми в тот же автобус. Динихтис, разумеется, храбрее всего был наедине со своей Юлей. Набить ей морду в присутствии нескольких крепких ребят из экспедиции он не решился. Говоря попросту — струсил. И ограничился тем, что не дал ни копейки денег, не позволил взять даже свои личные вещи и наговорил в дорогу гадостей.
 И остались в большом деревенском доме только он сам, Динихтис, и воспитанница жены, семиклассница Татьяна Подкидыш. Судьба Танюши была странная, потому что после развода родителей она оказалась не нужной ни маме (та сразу снова вышла замуж), ни папе (тому вообще ничего не было нужно, кроме бутылки сивухи). Танечку вырастила бабушка — мама отца, и вырастила, заботясь о чем угодно, только не об ее образовании. Кормила, лупила, заставляла работать по дому… Пожалуй, вот и все «выращивание». Бабушка считала, что после пятого класса Танюша должна пойти в доярки, и будь ее воля, так и было бы. От такой судьбы избавила Танюшу исключительно Юлия Сергеевна. Юлия Сергеевна взяла Танюшу к себе в дом и велела непременно кончать школу. Динихтис орал, что школу кончают одни придурки, а надо вскапывать грядки, варить борщи и жарить котлеты, вот это будет настоящее образование.
 Танюша целых два года наблюдала все разборки и ссоры между Динихтисами и могла сделать полный вывод о сути их споров и о том, что ей делать самой. Она и сделала этот вывод, оставшись в Малой Речке, в доме Динихтиса.
 Оказавшись без жены, Динихтис совершил месть столь же простую, сколь и убогую: он растлил семиклассницу Танюшу и сделал ее своей фактической женой. О Юлии Сергеевне он объявил, что эта скверная женщина плохо о нем заботилась и потому не имеет на него решительно никакого права.
 Вот так все и получилось, оттуда и взялась эта юная жена Динихтиса.
 И так получилось, что все эти смачные подробности рассказала Ревмире Рита Покойник, пока дамы топили баню, и пошла звать в нее мужчин. Мужчины, впрочем, сидели врозь. Хипоня быстро писал что-то в блокнот, Стекляшкин читал какой-то легкомысленный роман. Как они мылись вместе, трудно сказать — свидетелей этому не было.
 Дальнейшие планы Стекляшкиных осуществились потому, что в доме Покойников последовательно появились два человека.
 Одним из них был Саня Сперанский, — большой, солидный, положительный, серьезный. Он пришел вечером и обо всем договорился со Стекляшкиными, увез их в горы на своем грузовике.
 Стекляшкины не должны были ехать, пока их не догонит Павел Бродов. Но и этот человек появился и вошел, наклонившись под низкой притолокой, в дом Покойников. Павел Бродов приехал назавтра, 13 августа, с самого утра, чтобы охранять Стекляшкиных и Хипоню, помогать найти клад и не позволить никому их всех обидеть.
 И уже в 9 часов утра 13 августа ничто не мешало вершить великие дела.

 ГЛАВА 6
 Самостопом


  12 августа 1999 года
 Слепой не заметил бы приготовлений к путешествию. Из гаража был извлечен, помыт и отремонтирован доисторический папин «москвич». Папа целыми днями лежал под ним или ходил вокруг него, закупал канистрами бензин и запасался инструментами.
 Мама закупала продукты, носилась с какими-то невероятно легкими спальниками из гагачьего пуха, с котелками из дюраля, с железной треногой, совершенно необходимой для костра. В доме появлялись литые топорики с резиновой рукояткой, охотничьи ножи, специальные лопаты для промышленного грунта; мама раздобыла даже карабин заржавленно-устрашающего вида и еще что-то в кобуре, пронесенное в спальню родителей с загадочным выражением лица.
 Иру не привлекали к этим приготовлениям. Даже обсуждения шли у родителей на лету, чуть ли не в коридоре. Впрочем, на глазах у Ирины происходили не совещания, а скорее отдача приказов, и в роли штаба, конечно же — мама. Ира не сомневалась, что родители ведут и разговоры подольше, но когда ее нет в доме, или в другом месте: скорее всего, в гараже или, может быть, еще в машине.
 На ее вопросительный взгляд мама отвечала фальшивой деланной улыбкой, ерошила волосы (чего Ирка терпеть не могла лет с восьми), стремительно проскальзывала мимо.
 Если бы мама лучше знала дочь, она не сделала бы того, что задумала. Не будем говорить об очевидном — мама не сделала бы задуманного и в том случае, если бы любила дочь. Впрочем, любовь — редкая гостья между людьми, в том числе между детьми и родителями, и не стоит говорить о ней лишний раз. Но мама Ирку и не знала, вот в чем дело. Хуже всего именно это — не знала и никогда не пыталась узнать. Мама кормила Ирину, покупала ей колготки, блузки и юбки, по своему воспитывала: лет до 13 мама вела с Иркой беседы о вреде зазнайства, за плохие оценки ставила в угол, а случалось, и вооружалась папиным ремешком. Когда Ирина почти выросла, мама стала беседовать с ней еще и о вреде общения с мужчинами, об опасности забеременеть и уже не секла дочь, а потчевала оплеухами.
 Чтобы оценить человека, имеет смысл выяснить, что думают о нем другие, и внимательно сравнить, кто именно и что именно думает. Мама же Ирины совершила крайне типичную родительскую ошибку: вообразила, что знает о дочери все… По крайней мере, все необходимое. И суждения других людей ее совсем не интересовали. В число «других», кстати, входила и сама Ирина. Мама искренне считала, что лучше Ирины знает, как она устроена, о чем она думает и что ей надо в жизни, и мнения Иры были ей совсем не интересны. А поскольку они никогда не говорили ни о чем сложнее уборки, отметок в школе и обедов, то в результате оказывалось, что даже произнося одни и те же слова, мама и дочка имели в виду совершенно различные вещи.
 Например, по мнению мамы и папы, Ирина была самой обычной девочкой, как все! Что и верно, и неверно одновременно. А главное, у Ирины и у ее мамы вполне могли быть разные мнения о том, что такое «обыкновенная девочка». Скажем, спортивная секция для мамы была чем-то вроде места, где Ирка может делать второй раз утреннюю гимнастику. А для самой Ирины она стала местом, где она может научится оборонять свое имущество и саму себя. И таких расхождений между мамой и дочкой было очень много, чуть ли не по каждому поводу.
 Мама многое поняла бы, выслушав дедушку. Но дедушка не разговаривал с ней с 1987 года. Мама поняла бы еще больше, если бы послушала мнение учителей и особенно соучеников. Ирину не любили большинство учительниц и большинство девочек, потому что она «воображала» и «задавака». Девочки хотели бесед о нарядах, о дискотеках, а Ирину интересовали как-то совершенно иные предметы.
 Не любили Ирину и мальчики, особенно любившие девочек. В основном это были мальчики мало занятые чем бы то ни было и чаще всего болтавшиеся без дела; мальчики, которым было все «скучно». Которые любили сообщать друг другу, что «их все заколебало». Широко распахнутый, ждущий взгляд Ирки много чего обещал, но он много чего и требовал.
 А вот для элитных, умных, постоянно чем-то занятых мальчиков Ирина была «своя парнишка», и они охотно брали ее в свои игры и в свои дела. Причем любой взрослый человек просто обязан понимать — в отличие от мальчиков, «заколебанных жизнью» уже в 15 — 17 лет, эти-то лет через 20 — 30 будут стоять у общественного кормила и станут хозяевами земли. Так что и быть своей в их компании для девушки ну уж куда как полезно, и само отношение мальчиков имеет смысл принять во внимание.
 Так что у мамы сложился собственный взгляд на вещи, очень далекие от взгляда Ирины и тех мальчиков, которым предстояло стать хозяевами этого мира. Имеет смысл сразу и с полной определенностью сказать — да, мама не знала Ирину, и все последующие события связаны именно с этим.
 Вечером десятого Ирина пришла домой поздно — целый день общалась — сначала с Пашей Андреевым, потом пошла к Марине, слушать новые польские записи. Если по правде — у Ирины была надежда, что родители уже легли, но они еще торчали в кухне. И уж конечно, ничто не предвещало того, что случилось потом.
 — Ирочка, вот тут жаркое… — прервался голос мамы от какой-то насквозь фальшивой заботливости, с оттенком непонятной виноватости.
 — Мама, мы что — завтра выезжаем?
 — Ирочка, ты ведь едешь в летнюю школу?!
 — Нет, не еду. Ты же знаешь — я еду в экспедицию, искать дедушкино наследство.
 Взгляды мамы и дочки скрестились. Ревмира тяжело вздохнула. Что ж, не избежать ей разговора…
 — Ирочка, мы тут посовещались с папой… С папой и с Алексеем Никодимычем, — уточнила мама, и Ирину особенно сильно передернуло — как всякая нормальная девица, Хипоню она не переваривала органически, скорее всего, инстинктивно. — Экспедиция может быть опасной, мы пришли к выводу, что не можем рисковать единственной дочерью. Тебе надо учиться, надо ехать в летнюю школу, а не бегать по тайге и рисковать здоровьем, не спать в холоде и на ветру. И вообще — у тебя хилое здоровье, давай уж скажем совершенно честно. А там очень гиблые места, не зря же там создали лагерь.
 И вот тут Ирина поняла то, о чем не хотела и думать — что мама ее предала. Хитро выманила все, что ей надо, использовала, и послала подальше. А заодно и волю дедушки.
 Мама еще долго говорила, вышагивая по комнате, помогая себе отмашкой жилистой руки. То, что принадлежит одному члену семьи, принадлежит и всем остальным. Ирина всю жизнь прожила на то, что заработали они с папой. Разумеется, дедушкин клад будет не только для мамы с папой, он будет для всех. Ведь если бы Ирина его сама нашла, было бы так, верно? Ну вот и они так же сделают. Но совершенно не дело старшеклассниц бегать по диким горам, она будет только мешать. Может быть, все эти приключения и хороши у Майн Рида и Джека Лондона, но тут ведь не роман, тут уже практическая жизнь…
 В этом месте мама, наконец, подняла взгляд на каменно молчащую Ирину.
 И осеклась на полуслове, увидев взгляд дочери. Особенный взгляд, который очень редко замечает женщина, тем более, мама у дочки. Ирина смотрела снизу вверх, почти не моргая, внимательно глядя на маму. Так смотрит женщина на человека, которому она верила и который ее обманул. Не презрительный взгляд, не ненавидящий, скорее уже изучающий. Взгляд, зачеркивающий все, что связывало с этим человеком. И не дай Господь моим читателям, мамам и папам, поймать на себе такой взгляд собственного ребенка.
 А Ирина встала, медленно вышла из комнаты.
 — Ирочка, я же тебе говорю! Мы с папой узнаем, что и как… Разведаем обстановку, снимем комнату! Может быть, мы еще дадим тебе телеграмму!
 Мама тараторила, бежала за Иркой по дому. Ирина тихо шла, засунув руки в карманы джинсов. Только раз Ира вынула руку — чтобы взять с гвоздика ключ. И шла дальше, не слушая мать.
 — Ира, тебя когда ждать? Ирина, изволь мне ответить! Ирка, ну что за свинство!
 Ирина шла, не поднимая головы, оставляя позади мамины вопли.
 — Владимир, а ты что сидишь?! Отец ты или не отец?! Ты-то каким местом думаешь?!
 Ну, раз мама начала орать на папу, это надолго. И если уж начала, значит и правда, сама не знает, что ей делать. Уже выходя из подъезда, Ирина слышала вопли с третьего этажа — там продолжали выяснять, чья это дочь, кто за нее отвечает, почему не отвечает, как смеет не отвечать… Мама занималась обыденным в общем-то делом: перекладывала на папу ответственность за свои проколы и грехи. Сколько Ирина себя помнила, она этим занималась каждый раз, потерпев поражение или сделав какую-то гадость. Ирина старалась не слушать.
 Летний город пропах бензиновой гарью, запахом несвежей зелени. Торговцы давно разошлись, на месте рыночков, у крупных остановок, валялись ящики, картонные коробки, забитые какой-то дрянью, груды гниющих овощей и фруктов. Бродячие собаки что-то жрали, что-то отнимали друг у друга.
 На перекрестке Вора Либкнехта и Проститутки Люксембург Ирку пытались поймать за руку какие-то странные мальчики, стоящие возле синего «мерседеса».
 Возле киоска на Разбойника Вейнбамкина небритый толстый азер крутил на пальце связкой ключей — и от машины, и от квартиры. Сунуться он не посмел, но уж раздеть девочку взглядом не преминул и пакостно зачмокал вслед.
 Ирине было все равно. Куда она идет? Сначала девочка сама не понимала. Опустив голову, брела Ирина по улицам вечернего Карска. Боль не утихала, но становилось все-таки спокойнее. Утих спазм, перехвативший горло, прекратило колоть в правом боку; кроме своей проблемы, появились улицы, дома и люди. Становилось уже можно жить. Куда это она зашла?!
 Ага. Вот Кутеванова, вот Шлюхи Лебедкиной… совсем недалеко от Андреевых. Эх, не будь Пашка таким же маленьким! Мало того, что ноги сами принесли Ирину к Андреевым, у нее и тени сомнения не возникло, что Павел дома и рад будет ее видеть. Павел всегда был надежен, как средних размеров горный хребет… Не может же он исчезнуть, когда ей до такой степени надо?! Только когда Ирина набрала номер на табло домофона, ее вдруг прохватил испуг: а кто сказал, что Павел дома?! И что ему все это интересно?!
 Тот же прохладный кабинет, та же спокойная обстановка старого, с традициями, дома. Разве что крендельков на этот раз не было, Пашка предложил только кусок пирога с вареньем, да и то начавшего черстветь.
 И минуты не ушло у Ирины, чтобы рассказать, как ее кинула мама:
 — Пашка, я готова сама искать клад! Я сама хочу залезть в пещеру! Пашка, поехали сами на Малую Речку!
 Скажем откровенно — Ирка выпалила это без особенной веры в успех.
 Ну кто такой Павел? Что он может? Даже если и захочет, возможностей у него — не намного больше Иркиных.
 Ирина уже находилась в том состоянии, когда женщины готовы платить чем угодно, в том числе платить собой за исполнение желания, а девчонки помоложе в таком состоянии отдаются старым селадонам и неразборчивым мужчинам средних лет, считая, что они-то уж точно помогут. А те поступают по-разному…
 И потому Ирина, скажем опять же честно, нехорошо стала думать про Павла. И чего она к нему пришла?! Вот будь он взрослым, будь у него ружье, машина, право самому что-то решать… А Пашка почесал в голове, хмыкнул: «Ну да, куда уж ему, сопляку…» И сказал Ирке вполне ответственно:
 — Что ж, поехали.
 И осеклась Ирина, обалдело уставилась на Пашку.
 — Ты серьезно?
 — А ты? Если ты серьезно — я серьезно.
 — Ну-у… А когда ехать?
 — Давай завтра.
 И опять поперхнулась, обалдела Ирина, с трудом удержалась от кашля:
 — Как — завтра?
 — Я зачем тянуть? Снаряжение у нас свое… Денег у папы возьмем.
 — Н-нет, Пашка… Ты это серьезно?!
 — А ты — серьезно?! Все уши кладом прожужжала, а теперь вот тормозишь! Если готова — давай завтра же и выезжать.
 — Ну-у… Давай тогда, собираться будем.
 — Подожди…
 И Павел совершил еще один поступок, мало понятный Ирине.
 — Папа! Тебя можно на минутку?
 Второй раз в жизни Иры перед нею появился папа, кивнул головой, опустился в кресло прадеда.
 — Ну, что у вас?
 — Клад, — коротко ответил Павел, и глаза папы весело округлились.
 — Папа, можно мы возьмем снаряжение, ружье и съездим на Малую Речку?
 — Гм… Все что надо, бери. На Малую Речку? Надолго?
 — Я думаю, дней за пять управимся.
 — Насчет клада — это ты не шутишь?
 — Не шучу… Папа, это не мой секрет, Иркин… Но искать клад мы точно будем.
 — От Малой Речки далеко?
 — День ходу.
 — Дорога есть?
 — Еще не знаем.
 — Тогда бросай дней пять только на поиски. И неделя — на всю экспедицию. Все верно?
 — Пожалуй, да…
 — Тогда так… До Малой Речки сколько билет стоит? И сверху этого — двести… Вроде бы хватит?
 — Папа, у меня же еще свои есть!
 — А-ааа… — отмахнулся папа. Его лицо отразило полное презрение к подобным мелочам. — На Речке остановитесь где? У Мараловых?
 — Конечно, у Мараловых, Андрей давно звал.
 — А теперь давай честно… клад — это ваша выдумка, чтобы дома отпустили, или и правда есть клад?
 Паша думал несколько мгновений.
 — Клад есть… Ирка, может расскажешь ему про клад? Решай сама, но ты же видишь…
 Взгляд Ирки метнулся затравлено. Не говоря о том, что близости не водилось в ее семье, Ирку многовато предавали последнее время, и все больше взрослые и близкие. Но выхода, пожалуй, уже не было. Другое дело, что и саженей в Иркином рассказе стало двадцать, и отмерять их следовало на юго-восток.
 Папа слушал тихо и внимательно, потом стал задавать вопросы, и Ирина взмокла, отвечая. Откуда известно про клад? Серьезный ли человек был Миронов? Как у него было с психикой? Особенно последние пять лет? Что именно может быть в кладе? На какую сумму, приблизительно? А почему так странно завещал — внучке, а не дочери, минуя непосредственных наследников? Была ли Ирина когда-нибудь в Малой Речке? Умеет ли копать? Нет, не грядки, промышленный грунт?
 В общем, вопросов было много. Ирина с уважением почувствовала в папе человека… скажем так, с неплохо тренированным умом. Папа встал, потянулся, размял неуклюжее тело. Ирка замерла — вот сейчас-то все решится.
 — Значит, так… Все, что обещал, даю. Но прошу вас как людей, ребята… Не рискуйте вы без дела, а?! Есть там клад или нет, еще неясно, а вот охотники за кладом — точно есть. Даже если клада не существует, то уж точно существует молва о нем, раздутая стократ. Там лежит на миллион рублей, а сказок — про сто миллионов долларов. А когда речь идет о такой сумме, то всегда найдется кто-то, кто сперва подстрелит вас, ребята, а потом будет разбираться — был ли клад? Вам это надо? — неожиданно подвел итог папа.
 — Но ты считаешь, что клад есть? — тоже гнул свою линию Павел, ничуть не менее упорно.
 Папа взял старую, со всех сторон обгрызенную трубку, стал ее сосать и грызть зубами. И без курения воняло так, что Ирина вспомнила невольно квартиру магов и волшебников.
 — Вообще-то за то, что клад реально существует, говорит уже неясность суммы… Если бы речь шла о точно известной и огромной сумме — я не поверил бы. Если бы говорилось: там лежит столько-то! Столько-то в золотых монетах, остальное — в драгоценностях! А так… Вполне возможно, что какой-то клад и есть. Во-вторых, обстоятельства дела… Гарантии нет никакой, но вполне мог быть клад в такое время, при таких делах в стране. Вполне мог… А третье, — вскинул папа голову, — третье вот в чем… Ира, у тебя дедушка был из каких?
 — В смысле — из каких?
 — В смысле, он где родился? В какой семье? В каком сословии?
 — Родился в Кекуре… Это деревня к северу, под Сухобузимо…
 — Я знаю. А родители у него кто? Чем занимались?
 — Отец у деда был купец… Плоты гонял. Но только дедушка от него убежал, Вы не думайте! Совсем маленьким убежал. Сначала в Карск, потом в Москву уехал. Представляете, ехал под поездом, в «собачьих» ящиках!
 — А почему с таким восторгом, Ирочка? Это же так неудобно — ехать в «собачьих» ящиках? Ты что, за дедушку радуешься?
 — Так ведь он убежал… Сам не стал купцом… ни, там, кулаком… Он стал трудящимся…
 — Трудящийся? Это который клад закапывает? Н-да… Труженик он наш. Так вот, последние штрихи. Сибирские купцы верили, что клад должен отлежаться. Тот, кто его положил, пользоваться им не смеет. И дети его тоже не должны, и внуки. Если дети или внуки положившего найдут и выкопают клад, будет им плохо. На кладе — проклятье тех, кого ограбил положивший. Честные деньги ведь закапывать никто не станет, сами понимаете. Пользоваться может только четвертое поколение. Вот одна деталь, из-за которой я почти что верю в клад. Раз твой дед из сибирских купцов, должен был знать про поверье.
 — Ты в это веришь? — быстро спросил Павел.
 — Скорее да, чем нет… Возьми хоть историю Матониных. Жил вот в селе Кекур такой мужичок — Петр Григорьевич Матонин… Так вот, грабил Матонин проезжих и на всякий случай убивал, чтобы не оставлять свидетелей тем делам. И закопал клад, чтобы им могли пользоваться потомки. Внуку Козьме рассказал о кладе на смертном одре, все как полагается. Козьма пустил капиталы в ход, стал богатейшим купцом. А самого его, Козьму, собственный сын и наследник спрашивал: мол, говорят, прадед мой — убивец и разбойник, и капиталы наши — на крови… Как быть?
 Козьма посоветовал сыну — мол, ты молись, давай больше на богоугодные дела, делись с людьми… авось и проститься! Аверьян Козьмич так и поступал: в родном Кекуре построил гимназию, построил новый придел к церкви; в Минусинске золотил церковные купола, строил школы; в Енисейске дал сто тысяч на дела народного образования — деньги по тем временам неслыханные. Помогал и частным лицам, и целым экспедициям.
 По всем описаниям, он был очень хороший человек, этот Аверьян Козьмич — порядочный, честный, добрый, разумный в требованиях. Каждое лето отдыхал он в родном Кекуре — так не было ни одного ребенка, которому что-нибудь не подарит, специально для детей привозил сладости. Его жена, Ольга Диомидовна, сама учила девочек шить, вышивать, привозила нитки, материю. Аверьян Козьмич за свои средства построил пятиклассное училище в Кекуре, для детей села и прилегающих к нему волостей… Был очень скромный человек, не позволял рисовать с себя портретов, писать про себя в газеты.
 Только вот собственных детей у этих Матониных не было… Были только племянники — родные и двоюродные, а своих кровных Господь не давал. После того, как умер их первенец, младенцем, не жили дети у главных, самых богатых Матониных. Ольга Диомидовна сколько молилась, сколько на монастыри и иконы жертвовала — а не жили ее дети, и богатство ушло к родственникам — тоже Матониным, но не прямым потомкам Петра Григорьича. А в 1914 году семья окончательно разорилась — вся! Богатство, извлеченное из чугунного котла, набитого золотом, так и расточилось, исчезло.
 Сам Аверьян Козьмич до того не дожил, скончался в 1883 году и похоронен в родном Кекуре. А в 1913 году прошел слух, что в гроб к Матонину положен золотой кортик… Благодарные односельчане разорили могилу, выкинули его останки, и кости Матонина таскали по всему Кекуру собаки.
 В 1920 году во время уборки в кекурской школе во времянке нашли портреты Аверьяна Козьмича, так сказать, кровопивца и эксплуататора. «Куда их?» — «А в огонь!» Тогда дети выкололи глаза портрету и долго издевались над ним, перед тем как бросить в огонь.
 А в 1931 году построили в Кекуре свиноферму, а подходящей плиты и не было. Рядом валялась надгробная плита с могилы Аверьяна Козьмича, и ее использовали рационально — положили надписью вниз, к лижущим языкам пламени, и варили на плите пойло свиньям.
 К нашему времени известно об этом человеке очень мало, и даже внешность неизвестна — наверное, эти портреты, сожженные в 1920 году, были единственные. Так, выходит, и сгинул он безвестно, правнук разбойника, сколько не жертвовал на школы и на церкви. Знающие люди говорят — мол, все это оттого, что пользоваться золотом стало третье поколение, а не четвертое. Так-то вот…
 Ирина даже засопела, так ей стало жалко Аверьяна Козьмича.
 — Что, взгрустнулось?! Тогда еще один кусок этой старой истории — был случай, когда племянница Аверьяна Козьмича выходила замуж, и брат Аверьяна, Михаил, подарил молодой кулон с бриллиантами… Так вот, тут же, на свадьбе, драгоценную вещь опознал купец Баландин — мол, это вещь его матушки, которую ограбили и убили по дороге в Карск… Что, все еще жалко Матониных?! А как быть с купчихой Баландиной?!
 — Михал Андреич, все же кончилось давным-давно!
 — Вопрос только, для кого кончилось… Баландин-то вырос без матери, и стоит подумать, право, стоит — а что женщина пережила, когда ее убивал этот гад, Петр Григорьевич, первый Матонин?!
 Так что история тут у вас, ребята, прямо до ужаса сибирская, — усмехнулся папа, — даже вот эта деталь, кубическая сажень… Разве штука не интересная? Сибирские купцы ими баловались, такими саженями, а больше вроде бы и нигде… Так что пахнет от всей этой истории, ребята, самыми глухими, самыми первобытными сибирскими традициями… И если вы спрашиваете, реален ли клад… скажем так — клад вполне даже может быть.
 — То есть вы советуете искать? Или проситесь в долю? — брала быка за рога Ирина по примеру своей деловой мамы.
 — В долю не прошусь. В конце концов, если Павел найдет клад — в семье не очень важно, у кого именно деньги… До сих пор Павел жил не на то, что зарабатывал сам. Ну, пусть теперь он станет богатый (Ирина не могла не признать, что папа Паши сказал то же самое, что и ее мама, но в форме куда более приемлемой, и не пытаясь отнять клад у Павла). Тем более, есть клад или нет, найдете вы его или не найдете, дело темное. А мне, ребята, работать надо. Сильно надо… Но вот причин не дать вам снаряжения и денег у меня нет.
 — Если в клад не верите, зачем даете?!
 — Ну, прогуляетесь вы по тайге, искупаетесь в горной речке, грибов соберете. Чем это плохо? Мараловы люди приятные, истопите с ними баньку, жахнете самогона, поможете чем-то… Например, вскопаете огород. А вот быть осторожнее я вас очень прошу и не торопиться. Дело может обернуться нешуточным побоищем… И пальбой, и смертями.
 — То есть вы все-таки боитесь?
 — Конечно, боюсь. И людей я боюсь, и не только.
 — А чего, кроме людей? Медведей, что ли?
 — Медведей я тоже боюсь, но это вопрос разрешимый… Скажем так, ребята — я бы на вашем месте стал бы очень осторожным, как раз, если нашел клад… Это понятно или все-таки не очень?
 — Вы боитесь призраков убитых дедушкой! — захлопала в ладоши Ирка, запрыгала на стуле от восторга.
 Останавливало, впрочем, лицо Михалыча: спокойное, грустное, мудрое.
 — «В человеческом невежестве весьма утешительно считать все то за вздор, чего не знаешь»… Откуда это, дитя мое?
 Ирина помотала головой.
 — Ну то-то… Это из Фонвизина. Так вот, можешь верить, можешь не верить. Но вы меня спросили, я вам даю совет. Во-первых, даже безо всяких кладов, просто собираясь в лес, надо всего бояться. Всего! Умные люди всего боятся, потому и доживают до старости. Дураки друг перед другом хвастают, ну и того… не доживают. А вы еще и разнополые, будете каждый другому доказывать, какой он молодец… Молодежь самоутверждается, доказывает что-то друг другу. Кончается обычно это плохо. Второй совет: бояться конкурентов. У нас в стране сколько сейчас бывших спецназовцев?
 Ирина снова помотала головой.
 — Шестьсот тысяч. Представляешь? Шестьсот тысяч взрослых мужиков, и все ничего, ну, ничегошеньки, не умеют, кроме как убивать. Все что могут, это продавать или свои мышцы, или свои пальчики, которыми курки нажимают. Проститутки мужеска пола, если угодно. Для них ваш клад — это манна небесная, счастье несказанное. Тем паче — само в руки идет. Так что пойдете в лес, и если будут там вертеться подозрительные типы, мой большой совет — не только клада не вынимать, а вообще близко не подходить. Пусть копают, все равно ведь не найдут. А вы ведь можете и на следующий год вынуть, и через два… Клад-то уже сколько лежит? Полежит и еще пару лет.
 — А если его другие найдут? С чего вы взяли, что они не найдут?
 — Так ведь саженей-то отмерить надо сколько угодно, а только не двадцать. И направление… Я лично стал бы отмерять куда угодно, а только не на юго-восток… Верно, Ирочка? Ну то-то… Ну и третий совет… Если никто, кроме вас, клад не ищет, или, если конкуренты все уже разочаровались, и из тайги сбежали… Если, значит, вы его уже вынимать принялись, мой совет — сразу бросайте все дело, если произойдет хоть что-то странное. Хоть что-то. Хоть движение, хоть звук. Что угодно, чего вы не ожидали и что нарушает привычный ход вещей… Это понятно?
 — Не очень…
 — Один мой знакомый прекратил раскопки, когда в его сторону стала двигаться лопата. Между прочим, его собственная лопата.
 — Может, почудилось?
 — Кому?! Никоненко?! Трезвейшего ума человек. И очень опытный — двадцать лет копает погребения.
 — А если после… э-ээ…
 — Никоненко лет семь как в рот не берет. Вообще. Так что, зная его, я нисколько не сомневаюсь: в один прекрасный момент положил он лопату возле своего же шурфа. А лопата взяла и поползла к нему. Слабенько, недалеко, но поползла.
 — Ну… может, нервы? Мало ли что могло случиться?
 — У Никоненко — нервы?! Бросьте, девушка! Я же четко говорю — я этого человека знаю года с семьдесят седьмого. Знаю и потому верю — поползла лопата. И не надо мне про нервы. Никоненко раскопал больше сотни погребений; кстати говоря — твердокаменный материалист.
 — Но если и поползла… Это можно по-разному объяснять.
 — Можно. Вот нам здесь, в городе все можно — самое милое дело — сидеть и объяснять. А на местности, в лесу и в поле, когда что-то такое происходит — мой совет — не объяснять, и не раздумывать, а поступать, как Коля Никоненко. Никоненко — человек трезвейшего ума, поэтому он и прекратил раскопки, и уехал.
 — Так может, больше ничего бы и не было…
 — Может быть, и не было бы, а может быть, что и было. Впрочем, думайте сами. Но я вам серьезно говорю — еще неизвестно, где кроется самая большая опасность, и в чем она.
 — Михал Андреич… А вы с нами не поедете?
 — Упаси Боже! Мне работать надо! И не соблазняйте, не поеду! — Михалыч смешно замахал обеими руками на Ирину. — Ну ладно, посидели… Я так понимаю, ты у нас ночуешь, Ира?
 Ирина кивнула и не выдержала — покраснела:
 — Паша…
 Павел кивнул, принес Ирине постельное белье, подушки. Папа досидел до этого момента, рассказал еще историю, как у них тонул в болоте грузовик, и люди в кузове уже начали прощаться. И ушел вместе с Павлом, облегчив всем неловкое прощание.
 Но Ирка еще не закончила сегодняшние дела. И, стоя в полутемной чужой комнате, Ирина набрала собственный номер. Мать взяла трубку не сразу.
 — Да? — подавляя зевок.
 «Ясное дело, им же завтра рано выезжать!» — мстительно думала Ирка.
 — Это Ирина звонит. Я не собираюсь возвращаться. Завтра мы едем за кладом, и теперь мне на вас наплевать.
 — А где ты будешь ночевать? — напрягся все-таки мамин голос, как ни хотелось ей сохранять тон ироничного безразличия.
 — У знакомого, — подождала Ирина, чтобы информация уж наверняка просочилась в сонное мамино сознание. — Ты все равно его не знаешь.
 Мама еще могла выиграть, и даже без особого труда. Для этого ей было достаточно сказать что-нибудь типа: «Ира, когда наиграешься в самостоятельность — обед на завтра в духовке, я твои любимые помидоры приготовила; не валяй дурака, одевайся потеплее вечером, мы с папой скоро вернемся». Если бы мама сказало нечто в этом духе и повесила бы трубку, Ирина оказалась бы в очень непростом положении. Но мама стала вести себя, как настоящая советская женщина:
 — Что это еще за знакомый?! Как это все понимать?!
 — А очень просто. Я еще не знаю, выйду ли за него замуж, но пока поживу у него. И клад мы будем искать вместе.
 — Ты… ты что, спятила?! Тебе ребенок очень нужен?! — взвизгнула мама, но Ирка чувствовала — мама верит еще только наполовину.
 — Марвелон — в каждой аптеке, мамочка, и когда продают, никто не спрашивает, сколько лет, — отозвалась любящая доченька с замогильно-сардоническим смешком, — так что не боись, не залечу. Приятного вам с папой отдыха, и желаю, чтобы Хипоня твой любимый нашел самый большой белый гриб. А клад мы и сами отыщем.
 — Ты несовершеннолетняя! — прорвались наконец-то в голосе мамы нотки уже подлинной истерики.
 — Ничего, с каждым днем подрастаю, — сказала мечтательно Ирка, повесив завывающую трубку.
 Исполнив свой дочерний долг, Ирина окончательно осталась одна в чужой комнате, в преддверии какой-то другой жизни, наедине с книгами, которые собирали люди из семьи Павла, начиная с XIX века, где висели фотографии членов чужой семьи.
 Тут нужно сказать с полной ясностью: хорохориться и пугать маму Ирина могла сколько угодно, но страшно ей, конечно, было. Потому что с каким бы презрением, с какой бы иронией не воспринимала Ирка все мамины вариации на тему сохранения невинности, а что-то все же западало к ней в подкорку.
 Ирина понимала, что после всего происшедшего зажимать коленки и кричать «вы меня не так поняли!» — верх глупости. Но страшно было, даже очень, и в этом сонмище страхов, увы, оказалось не так уж много обычных девчачьих страхов («будет больно?»), даже страхов, кои должны быть у всякой нормальной девицы — как-никак, целый период жизни кончается, когда она была вроде и взрослая, и в то же время еще девственницей… и как-то там все будет, неизвестно. Да, этих обычных, нормальнейших девчачьих страхов оказывалось несравненно меньше, чем страхов совсем иного рода, проистекавших прямо из маминых отравленных уроков. Ну что он обо мне подумает?! Не говоря ни о чем другом, Павел же ее не будет тогда уважать… Она для него станет «такая», и тут уж ничего нельзя поделать… Девушка «не должна»…
 Дочь своего времени, Ирина как-то и не думала, что Павел не появится в папином кабинете, под сенью множества книг. Слишком много всякого литературного и киношного дерьма нахлебалась Ирина за свои недлинные годы, и на слишком дурное воспитание легло все, что она видела в кино.
 Но скажем откровенно — сама Ирка вовсе не хотела, чтобы к ней сегодня пришел Павел. И потому, что лучше бы потом… Неважно когда, но не сейчас… Но в числе прочего, и по очень прозаической причине: Ира попросту страшно устала. Все вокруг с тихим позвякиванием плыло, куда-то исчезало, сменяясь кем-то из снов. Ирина задремала… рывком проснулась, задремала снова. Но Павел все не появлялся. Ирка не выдержала и не стала вытаскивать себя из очередного задрема. И только дала себе волю, как тут же каменно заснула.
 Просыпаясь в новом месте, люди всегда какое-то время соображают, где же это они очутились, и начинают изучать это новое, еще мало знакомое место. Ирка не являлась исключением. Но кроме этого, обычного, она, лежа в прохладном кабинете, глядя на книги, фотографии и картинки, все думала, никак не в силах понять, что же проявлено по отношению к ней: равнодушие или все-таки уважение?
 А вскоре думать об этом уже времени совсем не стало, потому что завертелись дела: завтракать, ехать за палаткой, докупить всего, что не было сложено сразу. Вообще-то идея состояла в том, чтобы выехать уже одиннадцатого. Но весь этот долгий жаркий день пришлось пробегать за снаряжением, да и не хотелось попадаться на трассе Стекляшкиным. А кроме того, Ирина хотела зайти домой, взять для путешествия все, что она никак не могла взять вчера.
 И в результате только рано утром двенадцатого августа они с Павлом стояли на трассе.
 Вообще-то деньги на автобус у них были. Но во-первых, детям хотелось сэкономить. А вторая причина состояла в том, что они были еще очень молоды. И очень хотели проехать через всю Хакасию автостопом. Зачем им нужно это приключение, дети и сами не смогли бы сказать, но им очень хотелось. Что поделаешь…
 И дети проехали автобусом только до Дивогорска, построенного специально как город тех, кто будет строить великую ГЭС и потом работать на ней. До сих пор между городом и ГЭС стоял монумент, изображающий грузовик с поднятым кузовом: памятник тем, кто покорял Енисей. Разумеется, никакого памятника не было поставлено тем, кто допокорялся до грандиозной экологической катастрофы. И никакой памятки на памятнике покорителям, что они-то как раз покоряли, покоряли и наконец допокорялись, тоже не было и в помине.
 Героический грузовик стоял в устье речки Лиственки, а примерно в километре выше по реке в свальных ямах и по сей день догнивали останки примерно тридцати тысяч зеков — настоящих, а не киношных строителей и ГЭС, и всего Дивогорска.
 А за Дивогорском был мост через Енисей. Переходить его ничуть не труднее, чем любой другой мост в мире, но разговаривать приходится громко, потому что на ГЭС постоянно спускают лишнюю воду из водохранилища. И каскады воды падают с высоты 90 метров, — как раз высота Ниагарского водопада. Если воды спускают много — не всегда слышен и крик собеседника.
 За мостом дорога серпантином уходит вверх, и чем выше, тем игрушечней становится великая ГЭС, тем величественней вид на Карск, на горы за ГЭС, на Дивогорск, и особенное впечатление производят два водных зеркала, расположенных на разных уровнях — Карского водохранилища и Енисея, отделенного от водохранилища серой ниточкой плотины.
 Здесь начиналось шоссе, идущее на юг, к Саянам, здесь предстояло ловить попутчиков, начиная долгий путь до Малой Речки.
 Не знаю, как и где, а в Сибири небо редко бывает везде одинакового цвета. В это утро небо было нежно-бирюзовым по краям, пронзительно-голубым в середине. И чем ближе к зениту, тем сильнее, тем пронзительнее становилась голубизна, тем меньше было блеклых красок.
 А под небом была серая лента шоссе, уходящий в небо серпантин, а потом — просто длинная лента, рассекшая надвое тайгу.
 — До Маклахты добросите?
 — Только до Кряжа.
 Шофер грузовика, небольшого подвижного города, нажал на что-то, дверца за детьми мягко закрылась. Странно было видеть лес, шоссе с такой высоты.
 — До Кряжа гравий возим. Там строительство идет.
 — Кто-то строится на Кряже?!
 — Представь себе, парень, строится!
 Представить было нелегко, потому что от Карска до Маклахты — почти сто пятьдесят километров, и все это — горная тайга. А что такое горная тайга, дети очень хорошо почувствовали, пока стояли на шоссе, ловили нового попутчика. Грузовик дико взревел, лязгнул скоростью, свернул на незаметную грунтовку.
 По обочинам росло все, что растет по всем обочинам в Сибири: мать-и-мачеха, иван-чай, медуница, пижма.
 Дальше, за узкой лентой вырубки, высилась сплошная стена: кедры, пихты, ели. Темная хвоя, очень мало цветов, лиственных деревьев, насекомых. Есть еще светлохвойная тайга — лиственничная и сосновая. Но леса из лиственницы растут далеко на севере, где вечная мерзлота. А насчет сосновых лесов ученые спорят до помрачения ума: тайга это или вообще не тайга?!
 Ученые мужи спорят и спорят, но стоит войти в сосновый лес, ощутить легкую прочную почву под ногами, вглядеться в рыжие, желтые, бронзовые стволы и светлую веселую листву, и вы никогда не спутаете сосновый лес и темнохвойную тайгу, где все краски гуще и темнее, влажная осклизлая почва плывет под ногой, а вместо полян — болота.
 И действительно, трудно представить себе извращенную фантазию того, кто решил построить дачу в темнохвойке… Если у него есть выбор, конечно.
 — До Маклахты не подбросите?
 — Ну давай, садись! А ты куда?! — обратился водитель к Пашке.
 — Мы вместе!
 — Вместе не возьму! У меня заднее сидение все завалено, расчищать надо час. — И Павлу, очень напористо: — Ты мужчина?! Вот ты и лови еще одну машину.
 Внешность водителя — мужик с пухлыми щеками и очень славянской внешностью — вроде бы должна была располагать… Но Павлу невольно лезло в голову, и очень упорно: «Мужчина, потому с тобой ее и не пущу!»
 — Не-е… Мы вместе, — замотала головой и Ирина.
 — Ты что, меня боишься?! — изумился мужик. — Довезу я тебя в сохранности!
 — Отпускаешь, Павел?
 — Нет!
 Ирка спрыгнула опять на землю.
 — Или возьмите вместе, или никак!
 — Ну и черт с вами обоими! Торчите тут, сколько хотите! — обозлился мужик и бешено рванул свою «тойоту».
 — Странные люди! Подозрительные ребята! — удивлялся через полчаса молодой, упитанный азербайджанец.
 — Странные — еще понятно. А подозрительные почему?
 — Кто еще на дорогах голосует? Самый подозрительный элемент! Что тут с одним парнем было, знаете?! Подобрал он таких вот, как вы, а ему руки-ноги оторвали-отрезали! Давай деньги, говорят! У него нет! Три тысячи во всей машине! Отобрал! Все, что в машине было, — отобрал! И еще все руки-ноги отрывал! Нехороший, понимаешь, человек, подозрительный… А ты спрашиваешь — почему да почему…
 — Чего же вы нас тогда пускаете?! — требовала Ирина логики, а тут ей даже и не пахло.
 — Как так чего же?! Ты челвэк! Тэбе ехат надо?! А у меня машина есть…
 — Так мы же подозрительные! Вдруг ноги-руки оторвем?
 — Не ноги-руки, так по-русски не говорят, — поправил строго южанин, — надо говорить про руки-ноги… И потом я же вижу, кто есть кто!
 С такой логикой спорить было невозможно, Ирина только развела руками. И дальше говорил только Даман, — почти без перерыва несколько часов.
 Дорогая явственно пошла вниз… Это как в самолете, когда очевидно снижение. Кончился Солгонский кряж, отделяющий Карскую лесостепь от Хакасской котловины. Начиналась Хакасия. Синий «жигуль» Дамана пять часов катился между открытых пространств, словно бы пришедших из Центральной Азии, из мира степей, разрушенных гор и пустынь. На мотоцикле ехал мужик в широкополой шляпе с продавленным верхом — видел Павел такие на фотографиях из Тибета. Вряд ли этот мужик специально старался, играл в тибетца; уж тем более не специально приделывали самим себе монголоидные лица милиционеры на обочине, старушки, торговавшие молоком и картошкой или голосующие на шоссе. Но ощущение, что они попали в какую-то другую страну, не в Россию, конечно только усиливалось.
 Удивительно вообще, какое сильное воздействие оказывает на русского человека сама по себе дорога. Кто бы он ни был, каков бы… А вот ляжет серая асфальтовая, рыже-серая грунтовая лента между местом назначения и местом отправки, между прошлым и будущим, начнет разматываться до горизонта и за горизонт… и забудет человек первый праздник, и позднюю утрату, и прямо в душу ему хлынет что-то удивительно родное. Что-то, что властно потребует пожирать пространство, ехать, идти, двигаться по этой ленте.
 Дорога вилась по равнинам, и волны теплого воздуха к середине дня все чаще становились удушливо-горячими, неприятными. Даже Даман утихал, жалобно сопел, утирал пот. Равнина была почти вся распахана, кроме мест, где кочки ясно показывали начало болота, или где земля прикрывала камень всего на несколько сантиметров. Но где не было светло-желтых полей пшеницы, пронзительно-желтых — сурепки, почти везде паслись стада.
 Поля уже тронула желтизна; все было разных оттенков желтого и зеленого. Вот холм — с одной стороны залитый яркой желтизной сурепки. Дорога движется по склону, поднимается, и ее прекрасно видно снизу, видно, куда сейчас поедем. Тем более, что с другой стороны дороги, ниже по холму — темно-зеленые, с темно-желтым оттенком, пшеница. Реют коршуны в потоках воздуха, встают башни кучевых облаков впереди и вокруг дороги, во все стороны, бегут тени облаков по холмам. И дорога все это рассекает, уводит дальше.
 А со всех сторон равнину окружали горы. Горы были везде, в пределах прямой досягаемости взглядом. Наплывала гряда, то очень далеко, то почти возле дороги; северный склон покрыт лесом — сочетание лиственницы с березой. Южный склон — степной, голый. И таких гряд очень много, а за ними другие, уходящие в сиреневую даль, удивительные оттенки синего, голубого, фиолетового на склонах громадных каменных волн.
 К двум часам проехали верный признак, что добрались до Белогорска — гору с гладкими очертаниями склонов, с зализанными очертаниями как бы колоссальных мускулов. Гора выглядела, как огромное животное, погрузившее уже голову под землю, словно собираясь нырнуть.
 Сам город был скорее жалок: сочетание неопрятных пятиэтажек и частного сектора, аккуратных маленьких домов. Таковы, впрочем, были и другие городки, встреченные по дороге.
 — Можете нас высадить на остановке?
 — Могу, конечно, ну о чем базар?! Только давайте лучше за углом — а то прицепятся к вам потом, чего с азерами ездите!
 Даман улыбался, а ребятам сделалось неловко.
 До автобуса на Абакан и было-то всего двадцать минут, и все-таки могла придти беда. С неизбежностью стихийного процесса позади Павла и Ирины, мирно стоявших у бордюра, начали скапливаться фигуры. Одна, вторая… третья… так постепенно до седьмой. Фигуры примерно их ровесников, но очень не похожих на Павла и Ирину; мальчиков с сигаретами, приклеенными в углах ртов, в расхристанной старой одежде. Нет-нет, главное, вовсе не в старой! Из тех же пиджаков заботливые мамы вполне могли бы выбить пыль, футболки можно постирать, рубашки еще и погладить, а ботинки еще и почистить. И тогда внешность этих, как выражался Окуджава, «полудневных теней», уже не будет производить впечатления небрежности, расхристанности, заброшенности, чего-то уличного и жалкого. А так они производят именно такое впечатление.
 До тридцати человек ждали автобус или покупали билеты — тетеньки с кошелками, супружеские пары, отдельные мужчины средних лет. Но именно Павел с Ириной вызывали поднятие шерсти на загривках, исторгали утробное урчание из пастей гнусной приблудной шпаны.
 Именно потому, что на Пашку достаточно посмотреть, и видно, что он — нормальный, приличный мальчик, умный и чистоплотный. Что слои пыли на его физиономии — дело временное и дорожное, так сказать, часть приключения, после которого парень вернется в мир, где чистые носки и трусы — никем не обсуждаемая норма, где дураком считают не того, кто читает книжки, а как раз того, кто не читает; где трезвый папа разговаривает, а не дерется; где мама с мягким голосом и добрыми руками зовет обедать, а не ругается матом.
 Добрый, хороший мир стоял за этим мальчиком. Мир хорошей генетики, хорошего воспитания, хорошей кухни, хорошей библиотеки. Уже это одно вызывало в ущербных тварях злобную ненависть сидящих на игле, кирявших лет с двенадцати, сунувших сигарету в слюнявую пасть лет с восьми. Ненависть сдыхающих, гниющих заживо, лишенных будущего; ненависть пропащих к тому, кто много лет еще будет только входить в мужскую силу, только разворачивать могучие крылья, когда их и следа не будет на планете. Обычно такие не могут даже отомстить за себя: милиции они очень боятся. Тут, в кои веки, они получали возможность.
 А тут еще Ирина… Чистоплотная, крепкая, почти не уставшая за полдня трудного пути. Длинноногая красивая девчонка в новой водолазке и джинсах, которая никогда не станет по доброй воле девчонкой никого из этих полудневных привидений. Как и всякая красивая и разумная женщина за всю их короткую, убогую жизнь подонков.
 Непросто было решиться начать ЭТО посреди города, на глазах у множества людей. Первым решился вожак. На то он и был вожак, на полгодика постарше остальных, с рыбьими глазами и лицом цвета лягушачьего брюха.
 — Ты, керя… марафет е?
 — Что?!
 — Марафету дай… На мастырку…
 — Нету фета… А что такое фет? Или он марафет?
 — Брезгуешь, да?! — прорезались нотки истерики в скулительном тоне вожака. — Брезгуешь?! Мы тебе не люди, да?! Не люди?!
 Вожак сильно рванул Павла за ворот рубахи, заставил его сделать шаг от Ирины, и от выбранного места. Теперь Павел, начавший двигаться по чужой воле, все больше и больше зависел именно от нее, остановка была за следующими шагами. А кроме того, вокруг Павла молча (пока молча), неподвижно (пока неподвижно) собирались «полдневные тени». Пока только стояли и смотрели. И с точки зрения наблюдавших со стороны все выглядело, как разборки внутри одной шайки. Эти двое затеяли драку, а остальные уставились, как и полагается шпане.
 Вожак не имел представления о вещах, которые Павел знал чуть ли не с рождения. За год он не понял бы того, в чем Павел разобрался бы за три минуты. Но и знание многого того, что вожак знал почти на уровне инстинкта, было совершенно чуждо Павлу. Он, конечно, мог бы понять, как надо избивать и калечить, но ему было бы нужно много времени для этого. Павел вроде бы и понимал, что делает собравшаяся шайка, но и понимание у Павла было слабым, нечетким; даже то, что он чувствовал инстинктивно, блокировалось логикой: «Но ведь этого не может быть!».
 Вожак уже хватал Павла за грудки, надсадно завывая что-то про городских хлюпиков, которым слабо сказать честно, что они брезгуют простыми людьми.
 — У тебя-то вот она, какая рожа! Какую харю наел! Тебе бы, падла, столько выпить, посмотрел бы я!
 Вопли вожака все больше напоминали шаманские окрики — и полным отсутствием логики, и производимым действием. Так красножопые, размазывая по тупым грязным харям слезы и сопли, рвали рубахи перед офицерами на вокзалах и площадях Мировой войны, переходящей в Гражданскую:
 — А у тебя вшей почему нет?! А ты сифилисом болел?! — приводя себя во все большую ярость по поводу этих гладких гадов, которым не нужен новарсенол, которые не знают полных страданий выхода из запоя и не спят с окопными проститутками («Конечно, у этих-то медсестры! Этим можно!»).
 Ирина вдруг обнаружила, что между ней и Павлом возникли три спины, которые она вовсе не рада здесь видеть. Еще двое встали по бокам. Эти двое вроде бы не обращали на Ирину никакого внимания, но стискивали ее все плотнее, до невозможности пошевелиться. Все это напоминало случай годовой давности, о котором не знали родители. Ирина была уверена, что даже мама, не говоря о папе, упадет в обморок, если узнает об этом. Тогда Ирину и ее подружку Лену пытались прижать в подворотне, и девчушкам пришлось показать, что они не зря ходили в секцию. Тогда Ирка долго решалась: нужно было преодолеть в себе нечто для того, чтобы ударить человека. Теперь она решилась побыстрее: и все-таки был опыт, и опасность (пока) грозила не ей, а так решаться много проще.
 …Первым рухнул стоящий справа: коротко вякнул, сложился вдвое, рухнул вперед головой — подкосились ноги.
 Левый стал разворачиваться к Ирине, и нейтральное выражение его физиономии стало переходить в заинтересованно-удивленное. А в следующий момент и этот левый уже разворачивался в полете, планировал на асфальт головой вниз.
 Только один из трех, стоявших между Павлом и Ириной, успел обернуться: первым двум хватило пинка в промежность, метко нанесенного в самое уязвимое место, после чего они присели на асфальт в задумчивости и просидели довольно долго, говоря что-то про себя. И не могу не сказать: крепкая все же это тварь — человек! Как ни разрушал себя этот третий напитками и зельями, причем с самого нежного возраста, но все же хватило мозгов! Не все пропил и прокурил до конца этот третий, оказался человеком понятливым: с невероятной скоростью вчистил он вдоль по улице и, ни разу не оглянувшись, исчез среди домов и домиков.
 Только что стоявший среди враждебных рыл, изрядно растерявшийся Павел оказался вдруг один на один с тоже растерявшимся, в свою очередь, вожаком… И сделал то, чего давно хотел и не решался: присев от напряжения, ударил снизу вверх кулаком в челюсть. Ударил неумело, отбил руку, но вожаку вполне хватило. В конце концов, за всю свою жизнь вожак съел не больше двух-трех полноценных обедов из трех блюд, а простейший грипп у него длился по месяцу, потому что никак не лечился. Павел был несравненно менее опытен, гораздо хуже представлял, что надо делать, но он был несравненно здоровее, да и просто лучше кормлен. Вожак приземлился надолго, из распахнутого рта стекала кровь.
 И тут же зафыркал, начал двигаться автобус, а в молчавшей до тех пор толпе настроения были, что называется, разные.
 — А кто им позволил наших бить?!
 — Так те же первые напали!
 — Кто их разберет, кто там напал!
 — Нет, ну им кто позволил наших бить?!
 — Правильно сделали!
 — Фулюганы! Бандиты!
 — Нет, ну а девка-то!
 — Я б такой девке, будь это моя дочка!
 — Так те же первые напали!
 — Фулюганы! Деточек побили! Не умеют с детками играться! — надсаживалась нечистоплотная бабка с кошелкой, распространяя ароматы дешевых духов, перегара и пота.
 В скучной жизни Белогорска назревал соблазнительный, долгий скандал с воплями, взаимными оскорблениями, разбирательствами и тыканьем друг в друга пальцами.
 Павел понял, что пора смываться.
 К счастью, к стоянке бесшумно подваливал боком автобус Белогорск — Абакан, и Павел чуть не силой втащил в него растерявшуюся Ирину. На остановке шуму было много:
 — Не пускайте их! Сейчас милиция!
 — Не лезьте к ребятам! Не слушайте их!
 — Самих не слушайте! Они против наших!
 Две-три самых незанятых тетки ломились в дверь автобуса, оттесняемые контролером. Казалось бы, «несчастные деточки» как раз приходили в себя и являли отличный объект приложения материнских эмоций. Так сказать, представляли собой прекрасный объект жаления и спасения. Но вот тут-то ярко проявилось, что теткам на самом деле вовсе-то и не хотелось никого спасать; им хотелось только бить, и они, как умели, организовывали себе сладостные ощущения.
 К счастью, контролер — девушка чуть старше Ирки — не испытывала ни малейшего желания участвовать в буче.
 — Вы едете?! У вас билет?! Тогда па-апрашу вас!
 Автобус тронулся, оставляя на стоянке небольшую шумную толпу, и девушка подмигнула ребятам:
 — А здорово ты их! Где так учат?
 — Я в секции три года занималась… — готова была заплакать Ирина. — Нет, правда, что они? Мы же никого не трогали, они же первые…
 — Зато они свои! — назидательно тряхнула девушка русой, до пояса, косой. — Небось, у вас тоже если наши попадутся, ваши им накостыляют!
 — Да никто им костылять не будет…
 Но девушка смотрела понимающе, лукаво:
 — У нас заречные тоже если поймают приречного, тому лучше сразу делать ноги. И наоборот, если приречные заречного поймают. Вы-то сами карские?
 — Да. Только у нас такого нет…
 — Ну уж и нет! Мне парень один рассказывал, он из Закровки — у них по улице чужим лучше и не проходить! Особенно с Пугача или с Колинаевки. Вмиг руки-ноги поотрывают!
 Девушка хорошо, ясно улыбалась. Ее улыбка ассоциировалась с чисто прополотым огородом, сохнущей на руках землей, с кринкой, полной парного молока, с милыми домашними заботами: какую рубашку надел? Хорошо ли кушал Коленька? Что это разоралась, убежала в лопухи звонкая кошка Марфушка? С бледным месяцем, поднявшимся над стогами, с тихим душевным разговором на лавочке.
 — У нас как говорят? Не парень, если за свою девушку кровавыми соплями не умылся. Не девушка, если рукава слезами не намочила по парню. А как ты… Эх, здорово!
 И раскрасневшаяся девица от избытка чувств даже замотала головой, пока косы не пошли вразлет.
 И Павел, и Ирина слабо представляли себе, что делается в Закровке, Пугаче и прочих районах индивидуальной застройки, мало посещаемых остальными горожанами. Может, под самым их носом и правда царит все это средневековье… На обоих пахнуло чем-то диким первобытным, жутким. Как будто им рассказали про человеческие жертвоприношения или про пляски голых девиц под полной луной для лучшего урожая.
 В Абакане повезло — удалось быстро пересесть на автобус до Минусинска и ехали уже без приключений. Енисей в этом месте был непривычно быстрым, узким, еще не принявшим в себя множество речек и речушек, не успевшим разлиться двухкилометровой рекой по необъятной равнине. И сразу кончилась Хакасия. Автобус поехал по местности, до смешного напоминавшей ту, которую оставили ребята под самым Карском, на четыреста километров севернее: сосновые леса на песчаных легких почвах, медленно текущие реки, полное отсутствие голых пространств. И краски были другие, без пронзительной хакасской синевы.
 Не случайно именно здесь почти триста лет назад поселились русские мужики, основали Минусинск и много сел. Хакасы почти не населяли сосновые боры и тучные земли Минусинской котловины, на левый берег, в саму Хакасию, русские не пошли.
 За Минусинском трасса оказалась почти пустая. Четыре часа, — основной поток транспорта схлынул. А немногие проезжие не торопились никого подбирать. Не остановил свою иномарку, промчался мимо загорелый мужик в спортивной рубашке, оглашая трассу воем Вилли Токарева. Не остановился пожилой, солидный, в черной тройке, на «Волге». Правда, люди тут были вежливые — руками показывали, что сворачивают, взять не могут.
 Остановился дребезжащий «Запорожец» — пожилой учитель физкультуры из Ермаков возвращался из Минусинска, от давно замужней дочери. И в шесть часов ребята были в Ермаках, вместе с жесточайшей головной болью — от рева двигателя и главным образом от рассуждений об упадке нравов и безобразий, чинимых современной молодежью.
 И все равно здесь чувствовался юг. И солнце стояло высоко, и деревья были огромные, гораздо выше, чем под Карском. Такие тополя — как баобабы, под кроной которых скрывается весь деревенский дом, — Павел видел разве что под Воронежем.
 Еще Павла поразили окрашенные в белый цвет домишки, а между ними долину пересекала лесополоса из таких вот огромных деревьев, да еще с белеными стволами — вид был совершенно украинский, в потоках яркого, пронзительного света.
 На холмах бродят огромные тени облаков, и вид вполне мирный, пока не надвинулась хмарь. Надвинулась почти мгновенно, и непонятно даже — это от движения машины или сама собой шла мгла, стена непогоды. С ревом обрушилась сплошная стена дождя, дед притормозил — все равно дворники не справлялись. Об машину, об стекло, об трассу колотились капли, как будто взрывались от ударов. Во все стороны с силой летели фонтанчики. Павел не сразу успел закрыть окно, и удивился — дождевая вода была теплой, как не во всякой реке. Тоже яркая примета юга! Минут пять — и дождь уже прошел, стало парить. Потоки воздуха колыхались, поднимаясь вверх вместе с водяным паром. Местность становилась словно бы непрозрачной… Но скоро они уже ехали там, где никакого дождя вообще не было.
 Трудно сказать, где появилось ощущение юга… Во всяком случае, когда выезжали с Солгонского хребта, его еще не было. А на подъездах к Абакану оно появилось и не отпускало до конца.
 А еще чувствовалась близость гор. Слишком неровная местность, и слишком много везде камня. Очень заметно было, что чехол мягких пород, глины и песка здесь много тоньше, чем под Карском. Вот оползень на склоне холма — и в обнажении торчат огромные серые плиты, а не оплывшая глинистая яма.
 Вот дорога углублена в склон холма, врезается в землю и видно, что толщина слоя глин и песков от силы сантиметров тридцать, а дальше пошли снова камни и окатанные слои гальки, но чаще — плитняк, начавшее разрушаться тело горы.
 И реки — мелкие, с каменистым дном. Только углубляется река — а книзу идет уже твердое каменное основание, и реки петляют по нему — порожистые, мелкие, извилистые, неспокойные.
 В деревнях тоже то три пролета в ограде — из дерева, а один — из плитняка. То ползабора из плитняка, то даже целая стена дома. Значит, камня много, и он дешев.
 Гораздо хуже дождя был, несомненно, сам дед.
 — Ряздягаются… Представляете, вот тут все голо! Рубашечка такая… или кофточка… только досюда, — похлопывал себя по животу активный старец, для чего ему пришлось выпустить руль. Машина завиляла: заметалась, пролетая в полуметре то от одной, то от другой канавы. — Вот до чего дошло! Живот по самый пуп торчит, а то и ниже, почитай, по самые волосья! — Последние фразы дед произнес напряженным, жадным голосом, и глаза у него полыхнули блеском недобрым, бесовским и стали даже вроде совсем желтыми. — Ну куда такое дело годится, а?! У нее и юбчонка только до сих пор! — быстро провел себя дед по бедрам, тяжело задышал и так же быстро облизал языком губы. — Можно подумать, советской молодежи делать больше нечего… Можно подумать, ей надо вот так… раздеваться, чтобы наголо, и чтобы вести себя совершенно свободно… как в ихней Америке!
 Как не были наивны дети, напряжение деда передавалось им. А Ирина чисто инстинктивно, подвинулась поближе к Павлу, свела поплотнее колени (что уж вовсе глупо, если девушка в джинсах) и ссутулилась, пряча грудь, хоть особенно и прятать было нечего.
 Так и прошли эти сорок минут в тихом ужасе: дед вещал истины в последней инстанции, дети шалели от его дурости, обалдевали от страха. Ирина все сильнее жалела, что она девочка.
 — Вас, ребята, в Ермаках куда?
 — К автостанции… наверное.
 Только тут Павел вдруг сообразил, что попасть в Ермаки — это же совсем не то, что попасть в Малую Речку!
 В древние советские времена от Малой Речки в Ермаки три раза в неделю ходила «будка» — то есть попросту говоря, леспромхозовский ГАЗ-66 с фанерной будкой в кузове и с сиденьями для пассажиров. Но во-первых, Павел не помнил, по каким дням ходила «будка» и в какое время ждала на площади. А если бы и вспомнил, ему бы это не помогло, потому что уже пять лет, как никакая «будка» совершенно никуда не ходила.
 В те же древние времена каждый день в Малую Речку ходила машина со свежевыпеченным хлебом, а очень часто и с другими товарами. Но те же самые пять лет назад магазин в Малой Речке прихватизировали. Владелец построил там свою пекарню, а за товарами ездил нечасто и о поездках никого не извещал.
 А попутки в Малую Речку ездили в среднем одна в две недели.
 Из сказанного вытекало со всей очевидностью, во всей первозданной красе, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих: Павел с Ириной или пойдут пешком последние полсотни километров, или все-таки найдут машину. Вроде бы, несколько машин стояли здесь же, на автобусной площади. Даже Павлу было видно, что элегическая небрежность поз и небрежная расхлябанность слоняющихся вокруг шоферов вызваны желаниями прозаическими — найти седока, да еще в месте, где найти его почти что невозможно. Поведение шоферов похоже было на действия людей, стремящихся дождаться конца света… или, скажем, огненного дождя.
 — До Малой Речки поедем?
 — Малая Речка?! Это же сто верст в горы! За триста еще подумаю, да и то…
 Пришлось подойти к другому «жуку» и поделиться впечатлениями: может быть, у того, у первого, не все в порядке с головой? А то как же он не знает, что в Малую Речку вовсе не сто, а всего полсотни верст, через Раздольное?
 Доказав таким образом, что знает и места, и расстояния, Павел мог надеяться нанять машину за более приемлемую цену. Например, рублей за сто. Этой суммы Павел с папой не предусмотрели, да что поделаешь? Зато подэкономил на билетах…
 — Я и сам хотел в ту сторону… Только мне, понимаешь, только до Раздольного… И надо с братом ехать, вот… Стольник плати, и поехали.
 С одной стороны, все было вовсе и не так уж плохо, появлялся шанс через полтора-два часа быть на месте. С другой — перспектива оказаться в глухом месте с этим жуликоватым типом и его братом… или там не братом, кто разберет… Такая перспектива совсем не радовала Павла, особенно после Белогорска и прочих приключений на трассе.
 — Ладно, поехали.
 — А деньги-то у тебя есть? — поинтересовался мужик очень уж небрежным тоном. Павел прямо подскочил от такого.
 — Деньги… Вот смотри, — показал Павел несколько смятых десяток.
 — Мне сто надо.
 — В Малой Речке мой отец сейчас, отдыхает. Будет тебе сто рублей, — объяснил Павел с максимальной убедительностью.
 — Так твой же папа сейчас… — осеклась Ирина, встретив совершенно бешеный взгляд Павла.
 — Только сегодня его не будет — он на гольцах, — светски объяснил Пашка Ирине. — А деньги-то я знаю, где.
 — А твой батяня кто? — так же небрежно поинтересовался нанимаемый.
 — Полковник милиции, начальник угро.
 И Павел, и Ирина заметили, как местный жлоб внутренне подтянулся.
 Проехали Раздольное, и на горизонте показались горы. Темные в это время года, рыже-сине-голубые. В мае и начиная с октября вершины гор были бы белые, но горы и так впечатляли. К восьми часам двенадцатого августа дети проехали по улицам Малой Речки, и машина встала возле нужным им ворот.
 — Ну, бери деньги…
 По знаку Павла, Ирина выскочила из машины. Паша сунул водителю сторублевку.
 — А батяня?!
 — У батяни я еще возьму. Ну, спасибо тебе, до свидания.
 Вежливый Паша не преминул отметить выражение лица водителя, когда тот понял — деньги-то у парня были… И мысленно погладил себя по головке за то, что был так глубоко прав, обманув хитрого мужика. Впрочем, деятель не собирался еще уезжать, он с интересом изучал, что то дальше будут делать его юные друзья… А вдруг запросятся обратно?
 Но главное было в другом, и этот мелкий жлоб уходил в прошлое, проваливался, исчезал, становился неважным, вместе со всеми сегодняшними попутчиками, от водителя грузовика до учителя из Ермаков. И весь сегодняшний, мучительно долгий, такой увлекательный день уже почти ушел в прошлое, почти исчез из жизни.
 Главное же было в том, что перед смертельно уставшими, грязными, как сто чертей, Павлом и Ириной высились ворота усадьбы Мараловых. И что мигал ранний огонек в окне, звучали взрывы хохота, мелькали тени людей. Путь в Малую Речку был пройден.


 ГЛАВА 7
 Строители города Солнца


  1623 год. 1959 год. 1991 год
 Немало насчитывается строителей Города Солнца в истории человечества. К счастью, большинство потенциальных строителей так от теории к практике и не перешли. К счастью и для себя, и для всего человечества, кстати.
 В 1623 году сильно подозреваемый в ереси доминиканский монах Томмазо Кампанелла выпустил в свет книгу «Город Солнца» и тем самым заложил основу нового направления и в литературе, и в общественной жизни — европейской коммунистической утопии. Сам он относился к своей выдумке со зверской серьезностью и изо всех сил пытался уговорить Папу Римского и европейских государей построить Город Солнца по его проекту. Строить город, в котором власть будет принадлежать жрецам-ученым, а специальные надзиратели будут определять, правильно ли ведут себя жители, не захотел, к счастью, никто. Сказал ли это Томмазо Кампанелла Папе Римскому, история умалчивает — но вот что наверняка известно, что благодаря решению Папы, помер он своей смертью, а не от разочарования и тоски, и не был разорван на части людьми, павшими жертвами подлых и страшных экспериментов.
 Потом выдумщиков Городов Солнца было много — и оставшихся в рамках чистой теории, и пытавшихся переходить к практике.
 В числе пытавшихся строить Города Солнца, один причудливей другого, оказался и самый прозаический тип: Николай Семенович Прорабов, начальник Горлестрансрубпрубдопмом… и еще много всяких сокращений, не так и просто все их вспомнить. Дело в том, что среди всего прочего, любил Николай Семенович охоту, рыбалку и приятную жизнь на лоне природы, без груза всего, что несет с собой цивилизация.
 А поскольку возможности у Николая Семеновича, скажем так, превышали средние возможности среднего советского человека, то и удовлетворять свои потребности он имел возможность нестандартную. А из множества мест больше всего любил Николай Семенович одно: где Малая Речка впадала в другую речку, в Ой. Красота покрытых лесом гор, сияние солнца, гул реки поражали, и начальник искренне предпочитал отдыхать здесь, а не в Ялте и не в Коктебеле.
 К 1959 году сама память о лагере, стоявшем когда-то всего в тридцати верстах от впадения в Ой Малой Речки, давно и прочно исчезла. Он сгинул бесследно, это проклятое место, да и знали-то о нем немногие. Еще в тридцати километрах ниже по реке стояло когда-то большое село Лиственка. Называлось оно так по речке Лиственке, впадавшей в этом месте в Ой, и находилось как раз там, где Ой вырывался из теснин на Плюсинскую равнину, становясь равнинной рекой и удобряя своими мутными водами тучные земли, покрытые сосновыми лесами.
 В Лиственке удобно было вести обычное крестьянское хозяйство, а Саяны с охотой, рыбалкой, сбором грибов и ягод тоже были совсем рядом.
 Но начальство замыслило вовсе не восстановить умиравшую Лиственку, из которой давно разбежалось почти все население. На уме было совсем другое… Не говоря ни о чем другом восстанавливать Лиственку значило восстановить что-то такое, что существовало и до тебя. И вовсе не ты создал это восстановленное… А вот если построить новый поселок. Совсем новый, с иголочки. Поселок, которого раньше никогда не было на свете — это вот да! Это значит поступить, как Петр Великий, выливающий болотную воду из ботфорта. Сидит, значит, Петр Великий на кочке, на стрелке Васильевского острова, выливает воду из ботфорта, и кричит Меншикову:
 — Слышь, Алексашка?
 — Чего, мин херц?
 — Город строить будем!
 — Ага!
 — Я т-те покажу «ага»! Здесь город строить будем!
 — Так здесь же болота, мин херц!
 — Без болот любой дурак тебе выстроит! А мы — и на болотах можем!
 — Так вода же плохая… От болезней в животах помрет сколько!
 — Нечо, Алексашка, не горюй, эти дураки помрут — а бабы новых нарожают! Строить будем! Где я сижу, куда воду болотную вылил — там и центр города будет!
 Не будем утверждать, что разговор был именно таким, тем паче, что историки передают его очень по-разному. Их версии очень расходятся в зависимости от того, как они относятся к Петру, Меншикову, Российской империи, Петербургу, а главное — к самой возможности строить где попало, без плана, без серьезного расчета, по одной только воле первого и главного лица.
 Отметим и то, что совсем еще неизвестно, строился ли Петербург на голом месте и так ли уж без плана и без толку? Совершенно точно, что на месте Петербурга и до Петра очень даже жили русские люди, да и план как будто был… Но так уж вошла эта история в русскую культуру на века: как легенда про основание города на пустом месте; там, где захотел царь. Где вылил воду из ботфорта, там и основал он город. Проникайтесь, чувствуйте, если можете, то подражайте.
 Николай Семенович на легенде был воспитан и привык очень хорошо относиться ко всему этому: Великий царь, ботфорт, грязная вода, громадная империя, монаршая воля, миллионы мужиков, сотни тысяч смертей, а зато вон как хорошо все получилось! Николай Семенович имел возможность подражать Петру, пусть в самой малости, и уж случая не упустил. И на пустом месте развернулось строительство — там, где Малая Речка сливалась с большой рекой со странным названием Ой.
 Сначала люди приняли решение, люди в кабинетах в Карске и даже в Москве; почти все они никогда на видали Саян и даже не очень представляли, как они выглядят и где находятся. Это были упитанные люди в галстуках и светлых рубашках, одетые так, чтобы никто не заподозрил их принадлежности к тем, кто работает руками. Большинство из них тоже были воспитаны на легенде про Петра, выливавшего воду из ботфорта.
 Эти люди дали полномочия и материальные ресурсы Николаю Семеновичу, и закипела работа. Основали новый леспромхоз и стали разбивать лесосеки, нанимать рабочих и перегонять технику. Основали промхоз, чтобы собирать десятками тонн растущие грибы и ягоды, а зимой охотиться на пушного зверя и медведя.
 Всех, кто еще не сбежал из Лиственки в Карск и в другие, более благополучные города и поселки, переселили в Малую Речку. Много людей из других деревень и сел привлекли высокими окладами, новыми домами и возможностью строить то, чего еще никогда не было.
 Минул какой-нибудь год, а Николай Семенович уже гордо стоял в месте впадения одной речки в другую, позировал то ли в позе Наполеона, то ли в позе Петра. Как он понимал эти позы, так и позировал, разумеется.
 В том, что сделали Петр Алексеевич и Николай Семенович, оказалось неожиданно много общего. Петр Алексеевич мечтал построить рай — он по-иностранному называл его парадиз, а построил город — столицу крепостнической империи, по улицам которой каждый день с рассветом шли солдаты, надсадно колотили в барабаны. «Вздуть огонь!».
 На закате опять шли солдаты: «Туши огонь!». Вместо парадиза встал город, треть населения которого составляли крепостные мужики и бабы, а другая треть — солдаты (причем тоже из крепостных и те же самые рабы). Город, в котором регулярно справлялись «торговые» казни — публичные порки кнутом (да-да, то самое из Некрасова: «Здесь били женщину кнутом», все правильно). А идея-то была ведь про парадиз.
 Так же и Николай Семенович в воображении рисовал себе нечто потрясающее, исключительное, а получился просто леспромхоз — с лесовозами, рычащими по разбитым донельзя дорогам, с покосившимися заборами, обшарпанным донельзя клубом, ароматами скотного двора и свалкой брошенной техники за околицей. Леспромхоз как леспромхоз. Как говорят разлюбившие дамы: «Такой же, как все».
 Николай Семенович ждал, что жить и работать в Малой Речке будет так же хорошо, как ему было хорошо ловить рыбу и стрелять глухарей на месте будущей деревни. Что будет… он сам определенно не мог бы сказать, что именно будет и чем Малая Речка должна отличаться от других деревень, но точно знал: будет что-то необычное и очень, ну очень хорошее! А после получки треть рабочих не являлась на работу (как везде); и молодежь так же била морды и безобразно тискала подружек на танцульках; и так же возвращалось стадо; и так же парни после армии прилагали все усилия, чтобы не вернуться в леспромхоз, кроме самых тупых разве что.
 Разница же между замыслом Петра Алексеевича и замыслом Николая Семеновича состояла в том, что Петр Алексеевич все-таки хоть немного думал, что он делает, слушал хоть чьи-то советы и руководствовался все-таки не только собственной блажью — и получился все-таки город необычный, интересный, способный жить уже своей собственной жизнью.
 А Николай Семенович никого не слушал, кроме советского начальства, и не руководствовался ничем, кроме мнения и воли людей этого круга. Ну, и построил деревню, которая отличалась от остальных только одним: необычайной красотой места расположения и всех окрестностей деревни. А сама была… Ну да, как все.
 И вообще он был как все, наш основатель нового парадиза. Очень он был невыразительный, неинтересный, наш Николай Семенович, как и подобает представителю советской номенклатуры — так сказать, плоть от плоти, кость от кости.
 То есть он обладал, конечно, необходимыми причудами и блажью, как и подобает уважаемому, солидному, ценимому всеми представителю этой самой номенклатуры. Например, очень не любил длинных тостов, и случалось, грубо обрывал тамаду, если он затягивал процесс… если, конечно, тамада был такой человек, которого можно прервать. И если за столом не было того, кто важнее Николая Семеновича и кто как раз любил длинные тосты.
 Еще он любил оперетту, любил охоту и рыбалку. И не любил, неизвестно почему, париться в бане. Мыться любил, а вот париться — нет. Пожалуй, все особенности Николая Семеновича перечислены… Да, как будто уже все. И во всех остальных отношениях ничем не выделялось его лицо из всех остальных номенклатурных лиц — такое же невыразительное, мягкое, пожалуй даже, и ничтожное. В чем, конечно же, Николай Семенович совершенно не был виноват. И понять суть своей жизненной ошибки он тоже не был и тоже виноват в этом не был совершенно.
 Загрустивший Николай Семенович стал употреблять водки чуть больше, чем следует ее употреблять руководителю, и все чаще и под разными предлогами выбирался в Малую Речку. И рыбачить, и охотиться, и просто так, посидеть под высокими ивами на берегу Малой Речки, стремительно вливающейся в Ой.
 «Не то, не то…», «Совсем сдал Николай Семенович», — шептались сотрудники Управления, и в зависимости от того, как они относились к начальнику, в их шепоте было больше то злорадства, то сочувствия.
 А Николай Семенович так и помер на своей любимой лавочке в месте слияния речек, и даже неизвестно, когда именно. Сел с утра, закинул удочки, сидел. Он и раньше часто не проверял удочки. Так просто закинет и сидит; в свои шестьдесят с небольшим он стал уже совсем, совсем старенький. Подошли к Николаю Семеновичу, чтобы позвать его обедать, а он уже холодный.
 На поминках, среди всего прочего, прозвучало и то, что был он человек очень русский… И мало кому пришло в голову, что и помер-то он так рано, едва за шестьдесят потому, что был он очень русским человеком. Выдумать свой парадиз, воплотить его в жизнь, убедиться, что реальность не похожа на сказку и помереть от разочарования — разве это не по-русски?! Ни на Востоке, ни на Западе так не умеют… Но эта мысль совсем не прозвучала ни в официальном некрологе, ни на поминках.
 Вторая попытка построить Город Солнца в одной отдельно взятой деревне Малая Речка относится к совсем другой эпохе и связана с совсем другими людьми. Интересно только, что поползновение возводить Город Солнца опять связано с той же деревней.
 Все дело в том, что в Малой Речке часто появлялись туристы. Время для праздного шатания у интеллигенции хватало, денег тоже, а место было красивое, интересное. И не всем же ехать отдыхать к теплому морю или в дежурные туристские места, в старые города Европейской России, Грузии или Прибалтики?! Тем более — Саяны, есть скалы, и на эти скалы можно лазить. А ведь лазить на скалы — одна из традиций Карской интеллигенции!
 Дело в том, что на правом берегу Енисея торчат огромные останцы исключительно твердых пород. Вода и ветер унесли остальное, оставив эти свидетельства времен, когда не было еще современной долины Енисея. Скалы древние, красивые, их прекрасно видно и с левого берега Енисея, с территории города. А впечатлительные люди легко могут заметить, что скалы похожи — одна на голову старика, другая — на сидящего орла, третья еще на что-то. Их так и стали называть — Дед, Беркут, Перья и так далее. Столбы считаются памятником природы, про них пишут даже в справочниках и в энциклопедиях. Есть названия и непристойные, но их-то не упоминают в справочниках.
 Лазить на Столбы — занятие нелегкое, опасное, и занятие это на любителя — тем более, что никакого нет смысла в этом залезании, кроме чисто спортивного. Лезть по страшной крутизне, висеть на страховке, рисковать слететь на десятки метров вниз, на камни, — и все это ради удовольствия «пройти участок» или «сделать стенку» на несколько секунд быстрее предшественников… Да, это очень на любителя! Причем в основном на такого любителя, которому больше особенно нечем заняться.
 На Столбы лазили еще в прошлом столетии. На одном Столбе некий студент написал даже огромными буквами крамольное слово «СВОБОДА», и жандармы не могли его стереть, потому что не умели лазить. Это было очень назидательная победа революционных сил над реакционным жандармским корпусом. А что особенно удивительно — так это как раз стремление жандармов залезть и стереть надпись. Интересно, что сделали бы студенты, если бы жандармы просто пожали плечами и не стали бы бесноваться под крамольной надписью, у подножия недоступных реакционным силам Столбов? Трудно сказать… По крайней мере, трудно представить себе лучшую антиреволюционную агитацию. Революционеры прыгают, стараются изо всех сил, а реакционные силы их попросту игнорируют… Старушку переводят через улицу, ищут деток, потерявшихся у нерадивой мамаши, ловят карманника…
 Но увы! Жандармы, как оказалось, мыслили так же, как студенты, и стереть надпись стало у них идеей фикс. Впрочем, быстро выяснилось, что верна и другая закономерность. Не успели бывшие студенты вкусить власти, как стало очевидно — и они мыслят в точности так же, как самые тупые и злобные жандармы Российской империи.
 Столбы хорошо видны из города, но долго, очень долго надо ехать до них — несколько часов. Через Енисей плыли на лодках, или шли через понтонный мост. До деревни Бузинной добирались часа за четыре пешком, часа два на лошадях. Ну и оттуда еще столько же до Деда и до Первого Пера. На Столбах стали строить избы. Первые избы построили еще до I Мировой войны, последние — где-то в 1960-е годы. Собиралась группа любителей лазить и вообще пожить не в городе, и они строили — для себя, для коллектива друзей. Каждый «свой» мог прийти в избу в любое время суток и провести в ней столько времени, сколько он сочтет удобным для себя.
 В каждой избе были свои традиции, а все столбисты подчинялись неким общим правилам. Традиции записывались в большую черную тетрадь самого зловещего вида, и всегда находились хранители — и тетрадей, и традиций в целом.
 Часть этих правил была крайне проста, разумна и объяснялась самой жизнью. Нельзя было лазить одному на скалы или в одиночку ходить в лес. Нельзя было приводить в избу незнакомых людей, не спросив остальных. Нельзя было держать в избе заряженное ружье.
 Другие традиции были скорее забавны, но по крайней мере, вреда от них тоже не было никакого. Нельзя было плевать в костер или заливать огонь водой. Нельзя было есть чужой ложкой. Нельзя было пить в избе сухое вино и шампанское — только водку.
 Были традиции и, скажем так, несколько странные. Например, за пределами изб и вообще Столбов, оставался весь остальной мир, и ни во что не ставился опыт, полученный вне изб и Столбов. Новичок должен был или уйти, или принять весь комплекс традиций, переделать себя под то, что создали другие. По таким законам живут армии во многих государствах. По таким правилам живет весь уголовный мир во всех странах мира, на всех континентах. Так жили испанские конкистадоры, китайские «триады», японские «якудза», индусские члены касты душителей, итальянские представители «почтенного сообщества», а также русские разбойники.
 Другой странной традицией было непременное давание кличек. И традиция грубости, бытового свинячества. Считалось, например, совершенно необходимым дать кличку крупной девушке типа Тетя Лошадь, а стеснительному юноше — Заика.
 Избы строились для того, чтобы заниматься альпинизмом, это факт. Но с самого начала на одного, кто достиг чего-то в альпинизме, приходилось десять тех, кто вообще лазил на скалы, и сто тех, кто гордился тем, как он хорошо лазит, этот единственный альпинист на избу.
 Столбисты умели держаться друг друга, образовывая клан, поддерживавший своих. В годы засилья советского блата это было весьма, весьма важно. Обитатели одной избы работали в разных местах, и доставали друг другу необходимое — например, напрочь исчезнувшее из продажи мыло или «синюю птицу счастья» — страшенную пупырчатую курицу, скончавшуюся то ли от старости, то ли от тоски при чтении партийных документов о развитии советского птицеводства.
 Столбисты были людьми, проводившими часть жизни в выдуманном мире романтики. Зрелые дядьки продолжали играть — любой психолог сразу скажет — играть в то, чего не получили в реальности.
 Многое объясняет тот факт, что Город Солнца в 1991 году затеяли строить люди, воспитанные на столбизме. Люди из избы, называвшейся то ли «кунаки», то ли «абреки», то ли «белые слоны»… За давностью лет это уже трудно распознать.
 Компашка была крайне пестрая, как и большинство таких компашек, тусовавшихся вокруг каменных столбов и деревянных избушек: биолог Костя Хрипатков, в годы перестройки пошедший в торговцы; счетовод Сашка Хлынов, в те же годы пошедший в мануальные врачеватели и хорошо, что хоть не в экстрасенсы; эротический массаж в исполнении Хлынова приводил в ажиотаж одиноких дам, а сам он так зазнался, что уверял о своем происхождении от персонажа Островского. Были в компашке геологи — Сергей Динихтис и Айнар Алибеков; эти, после развала Большой Геологии, сами не знали, куда идти и чем бы вообще им подзаняться.
 Компашка столбистов не раз отдыхала не только на Столбах, но и в Малой Речке, и там в нее вошел Маралов, хотя и на особых основаниях, чтобы стать вполне своим, он был слишком состоятелен, уверен в себе, да и попросту психически нормален. Но нужен был Маралов, очень нужен… Компашка понимала, что без него не будет у нее ну совершенно ничего.
 Компашка была высокого мнения о кишащем дичью лесе, красивых скалах, о грибах, которые можно действительно собирать. Не искать, как обычно ищут грибы, а собирать в буквальном смысле слова: когда рвешь один гриб, уже видишь еще с полдюжины и идешь не разгибаясь, пока не окажется, что не в силах вынести из леса уже набранное. А грибов совсем и не уменьшилось.
 Компашка считала, что Малая Речка — место исключительно богатое и пропадает только по вине идиотов, не умеющих богатствами распорядиться.
 Тогда, в конце 80-х, в Малую Речку из Ермаков каждый день ходил ГАЗ-66 со здоровенной будкой наверху, и можно было сколько угодно рассказывать друг другу, что вот в цивилизованных странах ездят на комфортабельных автобусах, а не в таких таратайках. Намекая тем самым, что вот возьмутся за дела в Малой Речке настоящие люди, закрутят крутые дела, и будет тут тоже как во всех цивилизованных.
 В деревне действовал леспромхоз и промхоз. Если рабочий в леспромхозе получал меньше трехсот рублей в месяц, можно было смело говорить, что он пьяница и бездельник. А если охотники не ели на золоте, то в основном потому, что это было им совершенно ни к какому месту.
 Компашка тоннами вывозила лисички, исподтишка скупала пушнину, а на хлебах Маралова вела жизнь привольную и интересную и искренне полагала, что конца этому не будет потому, что этого не может быть никогда.
 Если сравнивать с чем-то планы Хрипаткова, то разве что с самыми горячечными из мечтаний Наполеона Бонапарта. Даже Динихтису и Покойнику было далеко до грандиозности его намерений. Маралов же демонстрировал прискорбную бескрылость духа и примитивизм сознания, не вполне понимая величие замысла и его возможные последствия.
 Планы захвата Малой Речки и построения в ней Города Солнца были разработаны в Карской квартире Хрипаткова и включали 18 пунктов в одной редакции и 29 — в другой. Согласно этим планам надлежало в первую очередь захватить в Малой Речке все командные высоты в виде местных предприятий, производств и экономических учреждений. Предполагалось, что промхоз захватывать не надо, потому что он и так свой — директором его был Маралов. Для начала же исполнения плана надлежало захватить местный леспромхоз, и тогда в руках заговорщиков окажутся все командные высоты уже существующей экономики. И тогда все и в Малой Речке, и во всем Карском крае никто не сможет ничего сделать в Малой Речке, если этого не захочет компашка. А компашка, наоборот, сможет делать все, то только захочет.
 Следующим ходом должно было стать создание новых предприятий: плодового сада, фермы кроликов, фермы шиншилл, ювелирного заводика, цеха по производству мебели, производства дамских манто из местной пушнины.
 Про ювелирный заводик придумал, конечно, Динихтис, облазивший все местные пещеры и натаскавший из них много всякого.
 Про кроликов и шиншилл — Хрипатков, который в детстве ходил в кружок юных любителей кролиководства, а про шиншилл слыхал, что у них ценная шкурка, и что каждая самка шиншиллы приносит каждый год по три помета, а в каждом по десять детенышей. «Если взять десять самок… Значит, к концу года из будет уже триста штук… То есть… Тьфу! Их будет сто пятьдесят потому что половина-то — самцы. Значит, сто пятьдесят… Стоп! А первые-то десять куда девались?! Итого, сто шестьдесят самок… А на второй год… С ума сойти! На второй год — уже…» Тут Хрипатков хватал микрокалькулятор, и выяснял, что на второй год он станет владельцем 2400 драгоценных самок шиншиллы, а на третий — 36 тысяч зверьков. «На лето будем выпускать их в сады…» — блаженно думал Хипатков и начинал подсчитывать, какую сумму он получит от продажи 2400 шкурок самцов во второе лето и 36 тысяч — в третье… Учитывая, что шуба из 300 шкурок стоит столько же, сколько ванна из чистого золота. Хрипатков взвешивал ванну, подсчитывал стоимость золота и приходил в страшное неистовство — потому что уже подсчитав, соображал, что считать надо не вес, а объем — сколько будет весить золото, если из него сделать ванну.
 Так считал своих шиншилл Хрипатков, потратил на это занятие несколько дней, и сердце его замирало все более радостно.
 Следующим этапом построения Города Солнца должно было явиться создание местной школы… вернее, вытеснение в ней местных кадров своими людьми, привоз в Малую Речку необходимых людей и подъем местного образования на недосягаемую высоту.
 Уже сам переезд компашки из Карска в Малую Речку невероятно обогатит местный генофонд и интеллектуальный фон (про улучшение местного генофонда жена Хрипаткова слушала с особенным интересом, но пока что помалкивала). А поскольку они не только облагодетельствуют Малую Речку самими собой, но еще и привлекут множество других, почти таких же умных людей, то в ближайшее время Малая Речка станет не только центром различных производств и ремесел и местом исключительно богатым, но еще и местом очень умным, в которое потянется интеллигенция. Наступит неслыханное процветание, и писк шиншилл в яблочных и грушевых садах и отдаленные звуки трехсменной работы в цеху заглушат только умные речи, ведомые интеллектуалами. Хрипатков буквально видел уже берега Малой Речки, вдоль которых прогуливаются такие… в белых тогах… или нет, не в тогах… Но в белых одеждах, вроде индийских дхоти. Такие одежды Хрипатков видел по телевизору, и именно в них представлялись ему те, кто будет прогуливаться вдоль берегов.
 Зрелище Нью-Малой Речки вызывало покалывание в носу и умиленное воспарение в переливающиеся выси теории. Остановка была за реализацией, и осенью 1992 года компашка ринулась на штурм, на слом.
 Как уже было сказано, Маралов оказался самым тупым и бескрылым из строителей Города Солнца. Впрочем, и взяли его в компанию больше как нужного человека, чем как своего, разделяющего идеологию компашки.
 Впрочем, всеми заметными успехами компашка оказалась обязана в первую очередь Маралову… И во вторую очередь. И в третью. Именно он способствовал тому, что Динихтис стал директором леспромхоза. Без помощи Маралова хрен получил бы он должность. Динихтис моментально прихватизировал леспромхоз, да так ловко, что даже кот Базилио и лиса Алиса должны были считаться лишь самыми жалкими учениками его учеников.
 Беда же состояла в прискорбном недопонимании сей акции остальными участниками предприятия. Согласно гениальным планам, Динихтис должен был получать прямо-таки несметные сокровища. В реальной жизни рабочие разбегались, а остальные все больше били баклуши, ожидая в приступе скотской жадности, когда же выплатят зарплату. Главный бухгалтер уволилась пока не поздно, а на реализацию планов громадья не хватало ни денег, ни кадров, ни четкого понимания, что же именно хочется сделать. Спустя год процветавший когда-то леспромхоз благополучно лежал на боку, и что с ним делать, становилось совершенно непонятно.
 А про цех по изготовлению мебели говорить стало просто смешно. Разведение кроликов начиналось совершенно замечательно, но Хрипатков быстро столкнулся с самой грубой, приземленной прозой жизни в виде отсутствия клеток, кормов, денег, умелых людей и даже, увы, самих кроликов.
 И даже те кролики, которых удалось раздобыть и рассадить, вместо клеток, в старые железные бочки, попались неправильные. Они невероятно много жрали, оставаясь при этом тощими и противными, совсем не товарного вида. Кролики не желали понять, что срывают этим планы Хрипаткова, и плодились в сто раз медленнее, чем обещали, да еще норовили все время сбежать из бочек и начать вольную жизнь. Малореченские собаки были положительно очарованы кроликами, но тоже преследовали какие-то свои цели, крайне далекие от создания материальной базы Города Солнца.
 Жуткого вида тощие синие тушки и плохо выделанные шкурки с потертостями и кровяными пятнами вызывали слезы у жителей всех сел, в которые Хрипатков довозил свой товар.
 — Это у тебя не кролики… Это жертвы фашизма, — серьезно сообщили Хрипаткову и даже обещали побить за истязания животных.
 Какие-то завистники пустили слух, что Хрипатков торгует никакими не кроликами, а пойманными в поселке кошками. Одна старушка на рынке в Ермаках кричала даже, что кролики такими не бывают. Тут в Малой Речке некстати пропало несколько котов, на Хрипаткова стали поглядывать и вовсе косо, и никто его уже не слушал. Стоит ли добавлять, что жители Малой Речки никогда так и не увидели ни одной шиншиллы? Да и как могло быть иначе, если денег не хватило даже на прокорм племенных кроликов.
 Скупка пушнины и поставки спирта охотникам могли бы приносить доход. Тем более, заниматься этим стало можно вполне легально, не то что раньше.
 Но тут за свой, уже легальный кусок вступился страшный конкурент — прихватизатор местного магазина, Федька Бздыхов. Он тоже приторговывал спиртиком и обладал еще по крайней мере еще двумя инструментами воздействия на рыночные отношения: мог выдавать авансы под будущую пушнину — и продуктами, и снаряжением, и большинство охотников скоро стали у него в долгу как в шелку, и при всем желании не могли унести пушнину налево, то есть вот ни одной шкурки.
 А вторым способом воздействия на рынок стала шайка из трех мордоворотов, впервые в истории Малой Речки попытавшихся сколотить что-то вроде мафии местного розлива. Начали эти трое сверх всякой меры неудачно, попытавшись рэкетировать Маралова. Тот, по природе человек предельно миролюбивый, долгое время не мог сообразить, что его сейчас начнут убивать и грабить, но уж когда все-таки вник…
 Главный рэкетир Панкратыч отделался все же легче всех — сразу лег на землю и громко закричал:
 — Я больше не буду!
 И Маралов его больше не бил, тем более — уха у Панкратыча все равно уже не было. Киллер Колька пострадал сильнее, но ведь и он только перелетел через сарай и приземлился посреди свинарника, сломав всего лишь два ребра.
 Вот мафиози Валька Филимонов… Вот ему стало очень неладно, потому что он пытался сопротивляться Маралову и даже затеял стрелять. И Валька не только пробил собой дощатое сооружение и с плюхом свалился в его ароматные недра, но еще назавтра чинил необходимое сооружение, сопровождая сей процесс оханьями, аханьями, стонами и причитаниями.
 С тех пор страшные пираты местных морей и крестные отцы всея Карского края при встрече с Мараловым первыми сдергивали шапочку, а он когда кивал, когда и нет… уже смотря по настроению.
 Но вот для общения с конкурентами прихватизатора Федора Бздыхова шайка пришлась как нельзя лучше. Неукоснительно проводя политику монополизации, централизации и суммирования авуаров, Федор Бздыхов просто не мог пройти мимо стрекулиста, нахально спаивавших охотников помимо монополистов. Ни коммодор Вандербильдт, ни Морган, ни Рокфеллер не потерпели бы такого, и Бздыхов тоже не терпел.
 Гиганты бизнеса сошлись в жесточайшей конкурентной борьбе, и самодеятельным конкурентам был преподан урок со стороны могучего монополиста. Преимущества монополизации, централизации и строго планомерного спаивания населения явились Хрипаткову в виде трех местных бичей (Хрипатков сильно подозревал, что именно они сожрали кошек). Самое ужасное, что самого-то Хрипаткова они не трогали — приятель Маралова как-никак… Занимались они охотниками — вот кем!
 Тем, кто продолжал продавать Хрипаткову пушнину, просто били морду по пьяной лавочке и угрожали вообще не продавать спирта. С этой ужасной угрозой совладать не мог ни один, даже самый трезвенный охотник, и доходы падали катастрофически.
 Когда же Хрипатков намеревался вывезти в Карск немногое добытое, его «жигуль» оказался вдруг с проколотыми шинами, а домкрат, канистры и зеркала у машины благополучно исчезли. Хрипатков попал в Карск, конечно же, но рынок уже был насыщен, и почти все, кому надо, малореченских соболей уже купили.
 По поводу «жигуля» Хрипатков подал заявление участковому в Ермаках… На свою голову! Известно, что в мире нет ни счастья, ни справедливости — об этом свидетельствуют уже пророки древней Иудеи.
 Известно также, что все современные монополии тесно срослись с государственным аппаратом, и государственно-монополистическая система торпедировала свободу либеральной экономики. Между прочим, Хрипатков слыхал об этом тысячу раз и только по невежеству не верил.
 Милиционер же, Прохор Лишкин, теории толком не знал, но на практике так тесно сросся с интересами Бздыхова, что даже обвинил самого Хрипаткова в хищении тридцати свечей, двух килограммов карамели и розового чупа-чупса непосредственно с витрины магазина. Дело было липовое, хилое, но несколько месяцев Хрипатков не выращивал кроликов и не ваял мебель, которую только в Париж. Кляня все на свете, мотался он по судам, доказывая свою невиновность.
 Надежда была и на сад, но быстро оказалось, что рассуждать у костерка о сортах яблок и груш, вегетационном периоде и калораже, пожиная своей ученостью умиление дам — это одно. А копать ямы, выбирать саженцы, поливать эти подлые ростки, норовящие засохнуть — совсем другое. Хлынов даже вынужден был стеречь будущий сад по ночам, отгоняя от него свиней, а когда не уследил — всего лишь раз! — малореченские хавроньи были ему очень благодарны, а вот зародыша чудо-сада уже не было в помине… так, остатки.
 Огорчению Хлынова не было никакого предела, и утешало одно — хоть что-то удавалось все-таки, а именно: лечение населения мануальными телодвижениями. Восторгу дам, в основном климактерического возраста, не было конца и края, Хлынова звали в разные дома, его клиентура и доходы возрастали.
 …Что, впрочем, имело весьма косвенное отношение к построению Города Солнца.
 Даже жена главного конкурента, Матрена Бздыхова, пользовалась его услугами и была в полном авантаже. Своего имени Матрена не любила как имени простонародного, достойного только деревенской бабы. Что она таковой и была, к делу отношения не имеет — в основе комплекса Матрены Бздыховой и лежало желание быть не тем, чем являешься на самом деле. Матрена Бздыхова любила, чтобы к ней обращались цивилизованно — мадам, и несколько изменила фамилию…
 — Мадам Вздохова, — именовал ее Хлынов, жадно лобзая огромную красную лапу, перекопавшую и прополовшую огород площадью примерно в полгектара.
 И пожинал сладкие плоды успеха… Настолько сладкие, что в один прекрасный день вынужден был поспешно слинять в Карск, и виновата была Бздыхова-Вздохова. Что самое обидное, греха-то и не приключилось… очень может быть, гораздо проще было бы жить на свете Саше Хлынову, вступи он с Матреной и впрямь в неприличную связь. А тут…
 Многолетний опыт общения с определенным контингентом подвел Хлынова. Заведение глазок, лобызание ручек и подрагивания всем телом были необходимы для его многоприбыльной деятельности, а дамами воспринимались адекватно — как часть приятного ощупывания, потягивания и нажимания. Но то были дамы светские и искушенные, а деревенская баба Матрена воспринимала все иначе. Для нее-то, для дуры, все было очень даже всерьез, — иначе она не умела. А влюбившись нешутейно в Сашку Хлынова, Матрена была органически не способна скрыть этого обстоятельства — как неспособна, скажем, река, потечь вверх, втягиваясь в горы, или как волк не может перейти на вегетарианский способ питания.
 Матрена расточала Хлынову знаки внимания в виде мелких подарков разного рода: корзины ранних помидоров, копченого свиного бока, а как-то попыталась подарить ему живую козу — по ее словам, очень удойную. При появлении Хлынова Матрена багровела и краснела, издавая идиотское хихиканье и кокетливо поводя плечами. Матрена забывала подоить корову и постирать рубашку Федору. Матрена готовила похожий на помои суп и пережаривала мясо так, что им можно было забивать гвозди.
 — Ну чего тебе, дурища, не хватает?! — дико орал Федор Бздыхов, украшая мать своих детей очередным фонарем. — Я тебе холодильник! Я тебе чиливизир! Я тебе этот… как его… видеомагнитофон! Я тебе тряпок вагон!
 — Да ничего я не хочу! — орала Матрена еще страшней, еще пронзительней. — Все равно ты пальца евоного не стоишь!
 После этого, естественно, Матрена получала очередную затрещину, а очень часто — не одну. Федор уходил пить водку и тем самым утешаться, а Матрена валялась на полу, жутко рыдая и ухая.
 Устав колотить Матрену, Федор переставал выяснять отношения и надолго уходил в запой; а в этом состоянии он начинал искать по всей деревне Хлынова. Хлынов прятался у друзей, на охотничьих базах Маралова или попросту убегал в лес. Однажды он часа два пролежал под перевернутой лодкой, сидя на которой Федя Бздыхов разливал сочувствующим водку, изливал свое горе и подробно рассказывал, что он сделает с Хлыновым.
 Честно говоря, Хлынову и так это все начало несколько надоедать… А тут Федор повадился лупить Матрену проводом, и Хлынов все ворочался по ночам от ее воплей — вроде хоть и косвенно, а оказывался виноват. Для Хлынова же Федя завел двустволку 12 калибра и как выпьет — тут же громко пристреливал ее на задворках деревни.
 И настала ночь, в которую Федя препоясался патронташем, избил Матрену и отправился искать Сашу Хлынова, а Саша Хлынов уже не сторожил остатки драгоценных саженцев. От злости плача мутными слезами, Саша принимал знаки внимания и верности от остальных отцов-основателей Города Солнца, скрипел зубами, бил себя в грудь и умолял помочь, не выдать, простить, не поминать его лихом.
 — Да понимаем мы… — сипели собутыльники-подельщики. После чего Хлынов был тайно вывезен Хрипатковым в багажнике до Ермаков и оттуда уехал в Карск — уже пассажиром в автобусе.
 Конец истории плохой — спустя какой-нибудь месяц Федя излупил шумно тосковавшую Матрену до рубцов, допился до зеленых чертиков и, устроив с зелеными свару, свалился с моста в Малую Речку. Заметили добрые люди, что долго не всплывает Федя, подбежали… А поднимать-то его уже поздно.
 Матрена, как уехал Хлынов, натянула черный платок на глаза, а помер Федя — еще и черное тесное платье. Так и ходила — то ли по Феде, то ли по несбывшейся любви к Хлынову, но дела после Феди вела торовато и строго, нечего было надеяться потеснить фирму после смерти мужа.
 …А свиньи дочавкали последние чахлые саженцы, и этот сожранный свиньями несостоявшийся сад ознаменовал полное поражение компашки на экономическом фронте. Больше всего огорчало Хлынова, что план пострадал из-за могучей, как сама мать сыра земля, щедрой, как природа Саянских гор, но совершенно ненужной ему Матрены.
 Единственным же успехом компашки в строительстве Города Солнца была, пожалуй, малореченская школа… и то успех был не настоящий, потому что непонятно, чей он был, этот успех — компашки или все того же низкого духом, примитивного, но почему-то очень успешного Маралова.
 Дело в том, что все финансовые вливания в школу осуществлял именно Маралов и только Маралов.
 А кроме того… Кроме того, у Маралова была жена — учитель русского языка и литературы. И именно она стала неформальным лидером тех, кто хотел сделать малореченскую школу чем-то более-менее цивилизованным. Здесь надо сказать, что в школе стали работать жены многих представителей компашки — и Юлия Сергеевна Динихтис под заполошные вопли супруга, и Светлана Петровна Алибекова, и Маргарита Покойник. Именно они привлекли к работе и еще двух других дам, изначально никак не связанных с компашкой.
 Дамы расписали школу красивыми и назидательными картинками. Дамы стали вести курсы, которых не было порой и в московских школах. Дамы создали для школьников клубы по интересам и работали ярко и увлеченно. Малореченская школа стала очень даже заметна и в Карске, и во всем крае, и это, как ни странно, вызывало раздражение компашки.
 Вроде бы они этого и хотели… Но хотели-то они совсем иначе! Компашка хотела, чтобы школа развивалась под их чутким руководством и окормлялась бы их интеллектом. А тут не оказывалось ни их руководства, ни… М-да, ну и положение… Но придется договорить — их интеллект оказывался тут совершенно не при чем. Даже если предположить, что был у них этот самый… Все равно к школе он не имел решительно никакого отношения, а сама школа формировалась как какое-то сомнительное, неправильное и вообще бабское дело. Да притом еще и успешное! Ну никак не должно было быть никакого такого успеха у баб, да еще и без всякого духовного окормления со стороны компашки.
 Тем паче, дело строительства Города Солнца как-то хирело на глазах; да и переезд компашки в Малую Речку не состоялся. Жена Хрипаткова быстро обнаружила, что она, оказывается, имеет прекрасную квартиру в Карске, и что эту квартиру совсем не резон ни менять на деревенский дом в дикой глуши, ни забрасывать во имя каких-то мужниных мечтаний. И Хрипатков ездил сюда так же, как раньше на короткие сроки, — скупать пушнину, собирать грибы, прирабатывать в хозяйстве Маралова.
 Хлынов панически бежал. Алибеков пытался работать в леспромхозе, и как ни тянул с этим Маралов, а все же вынужден был расстаться с неимоверным бездельником. Динихтис пытался пригреть Айнара на поисках камней в пещерах, но в пещерах ему было страшно, и он оттуда убегал.
 Позже Айнар Алибеков уехал в город Могарычинск, переменил там много родов занятий и в конце концов нанялся вышибалой в пивбар, где закрепился надолго.
 Из всей компашки в Малой Речке прижился разве что Динихтис, но и тот, после всех приключений, в скромной роли частника, как говаривали в советские времена, единоличника. Динихтис искал полудрагоценные камни в пещерах, делал из них ювелирные украшения и продавал их в Карске. Тем он и кормился, с божьей помощью, а Город Солнца, Нью-Малая Речка, так и оставался непостроенным.


 ГЛАВА 8
 Самая древняя и самая короткая глава


  1861 год
 Свою редкую, необычную фамилию Динихтис получил от прапрадеда, а прапрадед, Григорий Григорьевич, получил свою фамилию тоже способом редким и необычным. О своем прапрадеде, давшем фамилию, кстати, Динихтис не имел совершенно никакого представления. И к лучшему, что не имел! Потому что умный человек не стал бы испытывать смущения от того, что происходит от крепостного мужика… тем более, от мужика, который задолго до реформ Александра-освободителя ухитрился сбежать из своей замордованной деревушки, затерянной где-то меж высоких хлебов, березок и сосновых перелесков средней полосы Великороссии. Но некуда правду деть… Не был Сережка Динихтис умным человеком… По крайней мере, достаточно умным, чтобы гордиться своим редким, необычным предком. Так что оно и к лучшему, что память о Григории Григорьевиче стерлась, и Динихтис ничего о нем не знал.
 О предке, давшем фамилию всему последующему роду, разные люди имели весьма различное представление. Помещик Батог-Батыев считал Гришку просто одним из бесчисленных и ничем не интересных двуногих орудий и полагал его имуществом ценным только тем, что Гришка приносил оброк всегда вовремя, и оброк не такой уж плохой.
 Отец и мать полагали, что Гришка человек тароватый и хитрый, который далеко пойдет; а жена и сыновья считали его человеком необыкновенного ума. Про последних трех людей скажем прямо — для чего-для чего, а чтобы не жениться на женщине умнее самого себя, Гришке ума вполне хватило. Младший же сын принес с полей русско-японской войны расплющенную об его лоб пулю и носил ее в брелке, долго рассказывая, какие японцы маленькие да дохлые, и что пули у них тоже такие же.
 Односельчане считали Гришку малым вроде и не очень умным, но упорным и страшно упрямым — и это было, пожалуй, наиболее справедливое отношение.
 Бурмистр же деревни полагал, что Гришка не только хитер, а еще и очень подлая бестия, и что Гришка не просто зарабатывает деньги на оброке, а пытается смыться оттуда, где по рождению просто обязан пребывать. Давно известно, что нет страшнее палача, нежели холуй, поднятый до этой почетной должности хозяином над такими же, каков был сам вчера. И несдобровать, ох несдобровать бы Гришке, если бы шампанское, шпоры, атласные тряпки и дуэльные пистолеты, жизненно необходимые в жизни истинного дворянина, не росли бы в цене постоянно. И если бы Батог-Батыев не был обречен все это приобретать, несмотря на рост цен, инфляцию и неблагоприятные погодные условия.
 Батог-Батыев очень страдал от мысли, что вот его еще недавним предкам не стоило таких уж колоссальных усилий вести образ жизни, достойный истинного дворянина. Но что поделать! На смену XVIII веку — веку изящества и утонченности, веку Версаля и Зимнего дворца — пришел противный, упаднический XIX век — век машин, денег и науки. Век, в который даже дворянам страшно подумать! — даже дворянам надо было иногда напрягать мозговые извилины. По мере того, как Батог-Батыев все больше прожирал наследие предков, его все чаще посещала ну совершенно не дворянская мысль: а на что он будет завтра пить шампанское?!
 Лично Батог-Батыев с Гришкой не сталкивался, дел с ним не вел, и никакого личного отношения к нему не имел. А парень своим оброком помогал ему так и прожить, не напрягая извилины, не имея профессии, не делая никакого полезного дела… словом, вполне по-дворянски. И потому Батог-Батыев бурмистра не слушал, каждый год выписывал Гришке паспорт и только увеличивал оброк.
 А Гришка на увеличение оброка попросту плевал, потому что когда Батог-Батыев требовал пять рублей в год, профессор в Москве платил Гришке три рубля… причем вовсе не в год, а в месяц. Накануне освобождения помещик озверел и потребовал двадцать рублей, но Гришка давно имел десять… тоже в месяц, разумеется.
 Вот профессор был о Гришке мнения самого своеобразного. С одной стороны, лучшего лакея профессор и представить себе не мог и чрезвычайно ценил Гришкину рассудительность, упорство и невероятную исполнительность. «Это же не русский мужик! Это прямо немец какой-то»! — в восторге восклицал профессор. С другой же… Да, была другая сторона, очень даже была!
 Вот, скажем, у профессора возникла мысль, что его лакей должен различать правую и левую стороны… Зачем это было нужно профессору, история умалчивает, но вот — понадобилось. И столкнулся бедняга-профессор на пути к реализации идеи с массой специфических осложнений…
 К счастью, профессор знал классическую историю про поручика Преображенского полка, который привязал к левой ноге солдат по пучку с сеном, к правой — с соломой. И вскоре Гришка уже лихо показывал, какой глаз и какое ухо у него левые… не хуже, чем солдаты Преображенского полка, маршировавшие под самобытные команды: «Сено! Солома!».
 Но у профессора появлялась еще мысль, что его лакей должен знать, в какой стороне находится город Париж, и приходилось украшать людскую стрелкой, нарисованной на полу.
 — Гриша, так где у нас будет Париж? — внезапно спрашивал профессор.
 — Сейчас в людскую сгоняю! — лихо отвечал Григорий и объяснял кухарке и горничной:
 — Опять их благородие забыли…
 В таких случаях профессору-палеонтологу и приходили в голову довольно странные ассоциации. Незадолго до того, как парень нанялся к нему, английский коллега профессора, Роберт Мурчисон, выделил силурийскую систему — по названию кельтского племени силуров, живших когда-то давно в непроходимых лесах Южной Англии. Это уже потом леса вырубили, а силуры научились прилично вести себя за столом, перестали раскрашивать тела в синий цвет и вообще утратили национальную самобытность.
 Кроме того, Роберт Мурчисон выделил еще и девонский период, который наступил позже, и выделил его уже по названию графства Девон.
 Силурийский период был страшно давно, задолго до племени силуров — не много не мало, а 450 миллионов лет назад. Девонский — позже, всего 400 миллионов. Время, не слишком вообразимое для ума. Не было в те времена никаких животных на суше, даже пауки и тараканы еще не появились на голой, безжизненной земле. А вот в морях кипела жизнь, и плавала в этих морях огромная хищная рыба, названная динихтис, длиной примерно 9 метров.
 Девонский период и отличался от силурийского тем, что в девонском периоде эта рыба уже была. Это была панцирная рыба. Внутренний скелет у нее был слабый и маленький, и мышцы крепились к облегающему тело панцирю. Вместо зубов у рыбы во рту, похожем на огромный клюв, сидели длинные и острые пластины, а в огромном, очень толстом черепе располагался мозг, размером с маленькую пуговицу или с мелкий орешек лещины.
 Даже на профессора Погребнякова, который всю жизнь занимался тупыми и дикими тварями, динихтис производил очень сильное впечатление.
 — Динихтис… Истинный динихтис! — произносил порой профессор, покачивая головой, по поводу какого-то студента. Впрочем, он как раз любил студентов, любил своих собственных детей, и вообще всех человеческих детей, так не похожих на вымерших миллионы лет назад тварей почти без мозга, с тупыми и сонными взглядами, как у современного судака или, скажем, у дохлой лягушки. Нередко, разбирая кости, скрепляя гипсом куски толстенного черепа с хищно, злобно изогнутыми челюстями, профессор словно бы заглядывал в черные глазницы тупой злобной твари, вся жизнь которой состояла в пожиранье других и тоже очень тупых рыб.
 Профессор вздрагивал, проводил руками по глазам и быстро выходил к студентам, заводил с ними разговоры — со студентами, у которых были такие высокие черепа с такими тонкими, изящными костями, наполненные превосходным мозгом. У студентов были подвижные умные лица, и никто из них не лежал в теплой воде, на дне теплого болота, подкарауливая добычу; и не сидел, разинув рот посреди коридора, как живой капкан. Даже студенты, добывавшие свой хлеб предосудительно: за счет богатых дамочек или картежной игрой — добывали пищу несравненно более сложными способами, чем это делали ихтиостеги, динихтисы, стегоцефалы и прочие чудища, прилежно изучаемые профессором.
 В такие дни профессор с особенным блеском читал лекции, повествуя о могуществе эволюции, и с чрезвычайным удовольствием, очень подробно объяснял, почему давным-давно прошли времена этих чудовищных и тупых тварей.
 Инспекторов и цензоров очень волновала эволюционная теория, и они требовали, чтобы профессор не рассказывал ни о какой такой эволюции, ни о миллионах лет, а преподавал бы все только так, как написано в Библии.
 — Динихтисы! — орал возмущенный профессор.
 Цензоры снимали лекции профессора, требуя утверждения начальством эволюции, динозавров и древних рыб и земноводных.
 — Динихтисы! — подхватывали студенты, пуляя в цензоров и инспекторов тухлыми яйцами. Университет закрывали, наполняя его толпами казаков, чтобы они не пускали туда профессоров и студентов.
 Слово нравилось и казакам.
 — Истинный ты динихтис, Карп Семенович, — говорил есаул казаку, — ты пошто его, засранца, сразу саблей?! Ты его сперва нагайкой, а уж потом, если не вникнет…
 — А давайте, господа, все-таки позволим Чарльза Дарвина? — уговаривал начальство ректор университета юбилейным голоском. — Перед Европой неудобно. Нельзя же, в самом деле, быть такими… этими самыми…
 И тоном ниже, почти шепотом, ректор заканчивал:
 — Динихтисами…
 — А чего они обзываются?! — возмущенно орало начальство. — Этими вот самыми и обзываются! Тут только разреши! Только дай волю!
 В результате начальство все запрещало: и динихтиса, и эволюцию. На всякий случай запрещало и геологию, чтоб не мутить умы. А то вот миллионы лет какие-то, звери какие-то странные, и никаких признаков начальства целые геологические периоды.
 Студенты били казаков, строили баррикады; казаки били студентов и растаскивали баррикады; начальство увещевало студентов и науськивало казаков; каждый резвился, как умел. В России вообще жить было весело.
 Одним словом, профессор попросту затеял ругаться словом «динихтис», как иные священники ругаются словом «анафема». С легкой руки профессора слово прижилось. Герцен писал, что начальство в России и даже царская семья — сущие динихтисы, хуже всяких динозавров. Самарин писал, что динихтисов на Святой Руси нет и никак быть не может, а вот в Европе с ее эксплуатацией этого добра как раз навалом. Писарев ругал динихтисами феодальных клерикалов и клерикальных феодалов. Действительный статский советник, министр просвещения Дмитрий Толстой обругал динихтисом Писарева.
 А профессор давно уже применял словцо в уютных домашних делах.
 — Вот он, живой динихтис… — вздыхал профессор, огорченный тупостью лакея. — Ну кто сказал, что ископаемый…
 А Гришка засыпал, повторяя вслух звонкое слово.
 В 1861 году Гришка получил свободу; земли у него было мало, и никакой ценности она не представляла. Гришка не стал возиться с выкупом и просто бросил свою землю, да и остался там, где был. Профессор жил как жил, и ему было плевать, кто там и кого освобождает.
 События освобождения куда больше волновали Батог-Батыева — уже потому, что теперь он ничего не мог получить с Гришки, при самом даже и пылком желании. Он и не получал, и спустя лет тридцать уже пожилой, плохо видящий Гришка столкнулся около трактира с опустившимся, пьяным золоторотцем, вроде бы где-то встречавшимся… Ну конечно же, это и был Батог-Батыев! Он так и не научился никаким недворянским делам, прожрал и пропил сначала все выкупные платежи, потом так же прожрал и пропил исторический вишневый сад вместе с картинной галереей, семейными драгоценностями и библиотекой. Прожирая и пропивая все это, он по-прежнему ничем не занимался и ничему не учился, и результат был столь же печален, сколь и закономерен.
 — Эт-то надо же, какой динихтис… — покачал головой Гришка Динихтис, подавая барину на водку.
 Нет! Не Гришка, а Григорий Григорьевич, он давно уже стал Григорием Григорьевичем Динихтисом.
 Так он и сослужил бывшему хозяину последнюю службу, продлив для него еще на вечер возможность жить истинно по-дворянски: пить и есть и при этом не работать, не учиться и не думать.
 А тогда, в неясные времена великого освобождения, больше всего волновало Гришку, что надо было выбирать фамилию! Его давно уже прислуга звала Динихтисом, с легкой-то руки профессора.
 — Буду Динихтис… — так и заявил он важному чину, которому предстояло выдать паспорт новому гражданину Российской империи.
 — Эт-то еще что такое?!
 — А это рыба такая есть… Не верите, спросите господина профессора, Погребнякова Иван Дмитрича.
 — Так по рыбе ты и станешь прозываться?!
 — Так а как же вот другие могут? И Карповы есть, и Осетровы. Только карповых с осетровыми — пол-России наберется. А я один Динихтис буду…
 — Гм… — только и нашелся что сказать важный чин. — Ну смотри… Не раздумаешь?
 — Нет, вашество… Я про то давно думаю.
 — Ну, не передумаешь, приходи завтра. До завтра подумай еще.
 Но профессор был глубоко прав, говоря об уникальной тупости и таком же упрямстве лакея. Отступиться от своей блажи было для него смерти подобно. Гриша Динихтис к важному чину пришел, не побоялся, не раздумал и сделал свою кличку настоящей, законной фамилией.
 И передал ее детям и внукам.

 ГЛАВА 9
 Первые шаги


  13 августа 1999 года
 Очень трудно объяснить, чем вызвал сомнения у Стекляшкиных Саша Сперанский местный спокойный мужик, владелец ГАЗ-66…
 Рекомендации? Так ведь были у него рекомендации. Каков бы там не был Динихтис, а все-таки на Столбах был из той же избы, что и Стекляшкины. Одной калошей их воспитывали, из одного котелка кашей кормили… Нет, такой не подведет!
 Тем паче, что Сперанского нашел Динихтис, но за Динихтисом-то стояли и Хлынов, и Хрипотков, и многие, многие другие. Все, кого Стекляшкины знали по Столбам, по избам и по песням у вечернего костра…
 Деньги? Не такие и великие деньги запросил Сперанский — две тысячи, и даже не долларов, а смешно сказать — рублей, и чуть ли не треть суммы должна была уйти на бензин.
 Поведение? Но Сперанский вел себя очень обстоятельно, надежно, и ничто в его словах и действиях не могло бы насторожить самого подозрительного человека. Спокойно, обстоятельно и строго договаривался он о деньгах, сроках и условиях работы, просил гарантий, уточнял собственные обстоятельства…
 Никак он не был жуликом, этот надежный, спокойный мужик. Компетентность? Но и тут все было в порядке. И даже больше, чем в порядке! И Стекляшкина, и Хипоню, и даже Ревмиру Алексеевну Сперанский совершенно покорил знанием дорог, урочищ и вообще чуть ли не каждого куста во всем этом секторе Саян.
 Скажем, Стекляшкина хотела попасть на Красные скалы…
 — А на какие вам Красные скалы?
 — А что, есть разные?
 — Конечно есть, и даже очень разные. Вы хотите ехать вверх по Малой, я правильно понял? Но там есть две Красные скалы. Если вам на первую Красную скалу, то ехать надо по одной дороге. Если до второй — то по совсем другой дороге и вокруг. Между ними расстояния всего километра четыре, если по реке, а если по дороге — десять.
 — А к третьему месту?
 — Если вам Красное Гнездо нужно, так это вообще километров двести кругаля давать. Я готов, давайте сели и поехали, но вам про какое место рассказывали? Что там есть?
 — Ну что… Там должна быть не только скала. Нам сказали так — красная скала, а из-под нее бьет источник. А вокруг — мягкая земля, принесенная рекой. Там можно палатку поставить, можно жить. Где такие места?
 — Ну, тогда не Красное Гнездо… Возле первой и второй Красных скал — там есть и мягкая земля, есть и ключи возле скал. Туда едем?
 — Давайте туда! А как надо ехать?
 — Значит, так… Лучше всего — ехать до базы Маралова. Базу он для иностранцев строил. Там и домики есть, и баня, и сарай, и даже туалет. База — это значит можно жить не в палатке, а в доме. Оттуда до первой скалы, если пешком — три километра. Еще четыре — до второй. Надо вам — и палатку нетрудно поставить, там живите.
 — А разве нельзя ехать от базы — и до Красной скалы?
 — До второй — можно, если сделать кругаля километров сорок, а по прямой — никак нельзя. А к первой скале — не проедете.
 — И вы не сможете проехать?!
 — И я не поеду… Сами увидите, что там за дорога…
 — А сколько езды до базы?
 — Наверное, часа четыре.
 — Тридцать километров столько времени?!
 — Про километры мы не очень… А что четыре часа — это сами увидите.
 — Ладно! Значит, завтра выезжаем?
 — В шесть утра у вас буду.
 — Нет-нет, только не в шесть! Мы ехали весь день, очень устали! Нам необходимо отдохнуть, Саша… Вы же знаете, мужчинам надо отдыхать! — не съязвить было выше сил Ревмиры Алексеевны. Саша только тихо ухмыльнулся, никак не отреагировал на провокацию.
 — Давайте позже… Вам же самим будет жарко.
 — Ну-у… Можно подумать, вам не будет!
 — Я привычный.
 — Нам еще дождаться надо одного человека…
 — Ну так я вас жду, и все тут. Машина к восьми будет готова.
 Да, как будто все вполне в порядке, но какой-то этот Саша не такой… В этой оценке, впервые за несколько дней, соприкоснулись сердца обоих Стекляшкиных. И более того — по одним и тем же причинам. Опытные столбисты, Стекляшкины волей-неволей пили из этих родников и делали, каждый сам по себе, неутешительный вывод: никакой он, этот Саша, не таежник!
 Таежник — это мужик, может быть, и крупный, и рыхлый, и с широкой добродушной рожей… Это все может быть. Но таежник — это некоторая небрежность в одежде: заплатки, дырки, штопка, косо застегнутые пуговицы.
 Таежник — это аромат перегара, жуткая матерщина, стряхивание пепла «Беломора» в недоеденный салат, некоторая помятость лица и, конечно же, помятость биографии.
 Саша, что называется, не дотягивал: уж очень обычный, заурядный… Чистый, приличный, даже носки заштопаны. Ну, никакой таежной романтики в человеке!
 Повторялась история с выездом из Карска: надо было выехать в шесть, договорились на восемь, прождали Бродова и выехали в час дня, в самое жаркое время. И только первые пятнадцать километров дороги были похожи на дорогу, в каком бы то ни было понимании. Через пятнадцать верст кончился разъезженный, но хоть какой-то проселок. Или вернее сказать — проселок вел дальше, на лесосеки, но с него пора было сворачивать. Дорога пошла круто вверх.
 «Наверное, мне это все чудится… Машина не может идти под таким углом…» — примерно так подумал Стекляшкин, когда кузов машины стал подниматься… еще подниматься… еще… И всякий раз казалось, что достигнут предел, что машина уже не сможет пойти, если кабина поднимется еще выше, если машина встанет под еще большим углом. И всякий раз оказывалось — может! Еще как может! Уже примерно под углом градусов в сорок пять шел грузовик, жутко взревывая мотором. Стекляшкину под стоны Хипони показалось, что и под добрые шестьдесят.
 Сидя в открытом назад кузове, Стекляшкин прекрасно видел только что пройденный участок: серо-желтая пыльная лента, невероятно круто уходящая назад. Невольно вспыхнул страх: если заглохнет двигатель… никакой тормоз не удержит на такой невероятной крутизне! И податься некуда: с одной стороны склон — каменистый, заросший кустарником. С другой стороны пропасть, из нее торчат вершины кедров и елей. Стекляшкин подумал было, что в случае чего надо прыгать… Но грузовик занимает все место на дороге! Нет места ни для чего, кроме грузовика, и спрыгнувший будет сметен! И Стекляшкин стал серьезно размышлять, можно ли лечь, вжаться в землю, чтобы пропустить грузовик над собой? И получится ли прыгнуть прямо из кузова на склон, вцепиться в деревце покрепче и повиснуть, пока грузовик пронесет вниз по склону?
 Но страхи страхами, а какой удивительный вид открывался! Провал, в котором торчали деревья невероятных размеров, а за провалом — синие, все более синие, все более высокие хребты, уходящие за горизонт. И солнце, стоящее непривычно высоко, яркий-яркий свет. Все-таки юг!
 Раза два переезжали ручейки, прыгавшие через дорогу, обрушивавшиеся в провал. Подъем внезапно кончился, поехали по гладкому месту, даже с неплохой дорогой. И сразу же — речка, летящая по камням, бревенчатый мост, галечные отмели… И Стекляшкин сразу не сообразил, что это, лежащее на островке посреди речки, вовсе не скальный выход, не холм, а тоже ствол дерева.
 Грузовик вошел в воду передними шинами и встал. Озабоченный Саша стал охлаждать перегретый мотор, пассажиры пошли прогуляться. Обрубок колоссального дерева вызывал у Стекляшкина острое ощущение нереальности. Так не бывает! Легко перепрыгнув на остров, Стекляшкин, далеко не карлик, обнаружил свою голову чуть выше ушедшего в почву бревна. Владимир Павлович пытался посчитать годовые кольца, получалось не меньше трехсот. Ревмира с Хипоней исчезли куда-то, Саша озабоченно менял какие-то резиновые штуки в моторе, от мотора валили клубы пара.
 — Саша! Что, таких деревьев много?!
 — Теперь — мало. Раньше было много, особенно там… И вот там.
 Саша безошибочно махнул руками, показывая, где было много таких огромных деревьев.
 — Все вырубили? И не жалко было?
 — Что вы! Наоборот, все бригады соревновались, кто найдет и свалит бревно побольше.
 — За большие платили лучше?
 — Нет, просто каждый хотел, чтобы его бригада была лучше…
 — И все вырубили?!
 — Не все, конечно, но теперь таких близко от трассы не найдешь, надо в тайгу забираться.
 — А знаете, я как-то и не привык к таким большим деревьям. У нас под Карском вроде бы и почва лучше… А деревья ниже, и намного.
 — Да, у нас тут так! — заулыбался довольный Саша.
 — Может, что-то вам надо помочь? Я шофер, немного понимаю… — спохватился Стекляшкин.
 — Прокладки я уже сменил, теперь пускай остывает, — махнул могучей рукой Саша.
 Наверное, Стекляшкин и правда был натурой низменной, убогой, не способной подняться до разреженных высот презрения к собственному народу. Между ним и Сашей устанавливалась непрочная еще, но несомненная эмоциональная связь, натягивалась ниточка взаимной симпатии.
 — Ну, куда народ запропастился?!
 А народ, оказывается, пошел собирать малину, увлекся…
 — Вы бы осторожнее, тут медведи ходят. Они ведь тоже малину любят.
 — А если ножом? — полюбопытствовал Хипоня. — Вот таким.
 Саша задумчиво взвесил перочинный ножик на ладони, потрогал лезвие, так же задумчиво забросил вещицу в кусты.
 — Вы что?!
 — Это не нож. Я вам настоящий нож дам.
 И Саша вытащил из под сидения охотничий нож в деревянных, самодельных ножнах. Нож длиной примерно в 30 сантиметров, сделанный из голубоватого полотна циркулярной пилы, с хищно изогнутым лезвием, с иззубренным толстым краем на противоположной стороне, с рубчатой текстолитовой рукоятью.
 — Кинжал!
 — Нет, не кинжал. Кинжал заточен с обоих сторон, а этот — с одной, вы же видите. Это нож на медведя. Если что, подруга пусть бежит к машине, а вы его в брюхо ножом.
 — И что тогда?!
 — А смотря куда попадете, с какой силой. И какой медведь, конечно. Если размером с человека, молодой, то это вообще делать нечего. А если матерый, пудов на двадцать, тогда дело будет жарким.
 — К-как на двадцать?!
 — Ну, здесь бывают и такие. Вчера вроде шатался у лесопилки, как раз такой и был. …Ну что, поехали?
 Хипоня так и полез в кузов с отвалившейся челюстью. «Больше не будет отставать!» — невольно подумал Владимир Павлович… И тут же, обожженный догадкой, впился глазами в фигуру Саши, уже сидящего в кабине. Неужто Саша обеспечил сейчас дисциплину на маршруте? Ведь ясно же, что за всю малину Саян больше не сунется Хипоня никуда! Ай да Сперанский, тихий деревенский мужичок…
 И снова подъем, хотя и не такой крутой. И снова ручейки, пересекающие трассу. Конец подъема… Стекляшкину казалось, что способность удивляться атрофировалась у него навсегда. А тут вдруг под колесами раздался плеск, и оказалось — ГАЗ-66 лихо едет прямо по руслу. Несколько километров дорога была руслом мелкой речки с каменистым дном, потом от русла отошла, но опять снова пересекала ручейки. Воды здесь было очень, очень много. «Горы ведь! Они же перехватывают тучи!» — сообразил вдруг Стекляшкин. Наглядный пример из учебника географии про круговорот воды в природе. «Потому ведь и деревья здесь такие высокие! — сообразил Стекляшкин. — Влажно ведь!». И откинулся на фанерный бок будки с особенным удовольствием. Он любил до чего-то доходить, что-то понимать…
 Около пяти часов пополудни машина встала окончательно.
 — Приехали!
 — А где база?
 — Километра два отсюда. Дальше — пешком.
 Журчала вода в нескольких ручейках сразу, поднимались склоны, поросшие темнохвойными деревьями, устремленными к небу, как свечки. И тишина. Невероятная тишина места, очень далекого от всего, что шумит — от дорог, городов и заводов. Тем более ни бабочек, ни птиц не было в этом угрюмом, всегда молчаливом лесу. Только журчание воды как-то оживляло все вокруг.
 — Во-он тропинка… Вы идите, я догоню. Господин… Алексей Никодимович… Я вам ножик уже дал, вот еще и карабин возьмите. На всякий случай.
 — А что… Может что-то быть?!
 — Людей здесь не было давно, не ровен час…
 В этот момент Стекляшкин перестал сомневаться: да, Саша прекрасно понимает, с кем имеет дело! И развлекается, как умеет.
 И тут высунулась еще одна, подпухшая от дневного сна рожа:
 — Что, уже приехали?!
 Как ухитрился выспаться Павел в трясущейся, ревущей машине, всем было мало понятно.
 — Доброе утро, Пашенька! — раскланялась Ревмира. — Представьте себе, мы на месте. И кажется, нас уже надо защищать — вот Саша думает, что на базе нас поджидает медведь.
 — Почему сразу и поджидает? Место давно без людей, кругом тайга, может быть все, что угодно. Надо смотреть, надо оружие брать… Вот и вся мораль.
 — Так вы же у нас охранник! — обрадовался Хипоня. — Вот он и поведет нас на базу!
 — Я только от людей! — замотал головой Бродов. — Я в медведях ничего не понимаю!
 — Так может быть, тогда Саша? Вы же проводник, вы умеете…
 — Да не бойтесь вы так! В августе медведи сами трусливые! Поднимайтесь, поднимайтесь вот по тропочке, там сразу поймете, куда!
 Ревмира уже расчехляла оба ружья — для себя и для мужа, 12-й калибр и 16-й, зарегистрированное и нет. Ох, Никодымыч, Никодимыч! Не твои бы черные, влажные, сияющие глаза! Не твоя бы речистость!
 — Я скоро! — утешил Саша. — Только с машиной разберусь, и тоже на базу приду.
 Но первым вверх двинулся все-таки Павел, и притом, что характерно, без ружья. За ним двигались Стекляшкины с оружием. Хипоня плелся следом, держа карабин, словно палку.
 Узкая тропинка уводила в гору, в гору, в гору. Звенел неименный ручей; через него перебирались раза три: ручей все время вилял, делал петли.
 От одной из петель Стекляшкин вдруг увидел, что в чаще растений торчит серый угол крыши. А всего строений было пять: три домика для жилья, с нарами и со столами, баня и уборная — дощатое строение, почему-то вынесенное на склон, выше всех остальных зданий. К уборной надо было идти, поднимаясь по тропинке. Стекляшкин философически заметил, что по крайней мере, от уборной открывается прекрасный вид на всю базу. Но зачем это было нужно строителям базы, хоть убей, Стекляшкин не мог догадаться.
 — Один домик — нам, троим мужчинам. Тот, дальше — Стекляшкиным. Идет?
 Никто не возразил против решения Павла, а тот сразу же скинул рюкзак, зарысил по склону вниз. С высоты своего места пребывания Стекляшкин превосходно видел это и сообразил — в машине же куча продуктов, снаряжения — и всему этому место здесь. Стекляшкин направился вниз, прикидывая, пойдут ли таскать вещи Хипоня и его законная жена?
 Будем кратки — они не пошли, о чем-то вели речи в домике. Остальные трижды делали рейсы от машины к домикам, когда из крайнего домишки вылезла Ревмира с напряженно улыбавшимся лицом.
 — Ой, мальчики, вы уже?!
 — Все перенесли… А что на ужин? — Саша, как всегда, сразу брал быка за рога.
 — А где готовить?
 — В каждом домике есть печка и плита. Запас дров такой, что можно слона приготовить. Воды сейчас принесем… принесу.
 — А готовить, значит, я…
 Ревмира не была таким уж врагом кухни, но вот оставаться главой экспедиции она была всерьез намерена…
 Отдышавшись, Саша двинулся за водой и быстро принес два ведра.
 — Алексей Никодымыч, извольте почистить картошку! Павел, вы умеете открывать банки с консервами? Володя, будь добр, найди гречневую крупу! — изо всех сил обеспечивала себе Ревмира возможность контролировать происходящее. Раз она готовит ужин — в процесс приготовления ужина будет вовлечен весь лагерь! И все разговоры, все принятие решений пройдут здесь, у нее на глазах.
 Тем паче, если сразу же и вести переговоры, планировать завтрашний день…
 — Саша, сколько ходу до Красных скал?
 — Если ехать, часов пять… Дорогу вы уже видели, боюсь, отобьете чего-нибудь. А если идти, то часа полтора.
 — Сегодня, наверное, уже не пойдем… — хотел отдохнуть Хипоня.
 — Надо было раньше, тогда может быть, и успели бы. А так прямо завтра и выйдем. Все удочки с собой возьмем, все что нужно.
 — И перекус, — не собирался остаться без еды Павел из-за горе-кладоискателей.
 — Само собой, и перекус.
 — Тогда так… Мой совет, господа наниматели: встать в пять часов, выйти в шесть. Тогда до жары будем на месте. Решайте сами, но так лучше, поверьте. И не будет, как сегодня — до базы добрались, а дальше идти уже времени нет.
 — Ну что, мужчины, встанем в пять?
 На этот раз дежурный стон Хипони оборвался мгновенно и жалко: Хипоня поймал взгляд Ревмиры.
 — Встанем! — пожал плечами Павел.
 — Я поднимусь, — сухо бросил Стекляшкин.
 — Та-ак… А завтракать будем здесь или на месте?
 — А на месте зачем? Надо здесь…
 — Это кто как предпочитает. Я могу в любое время есть, привык. А вот графа одного возил, так тот есть не мог по утрам. Готовили завтрак и с собой брали.
 — Какого еще графа?!
 — Из Австрии. Хороший граф, умный, даже по-русски говорит немного. Он зимой приезжал, на медведя, и потом еще летом, рыбу ловить. Я его и на Красные скалы водил, так что проведу, не сомневайтесь.
 — Граф застрелил медведя? — вдруг быстро спросил Павел.
 — А как же! Встал первым номером: пока он не выстрелит, никто больше стрелять не должен, — пояснил Саша Стекляшкиным и Хипоне. — Медведь на него прет, граф не стреляет. Ему ору: «Давай, чего стоишь!», а он ни с места. Зверь совсем из берлоги выскочил, почти на него — тогда граф по нему в упор. И наповал. Подошел к туше, улыбнулся, и поворачивается к нашим: «Ну чего вы суетитесь?!» — говорит. Так вот, граф по утрам есть не мог.
 — А как графа звали?
 — Почему звали?! Он и сейчас живехонек, очень даже здоровый граф! Недавно открытку прислал — он в замке, в своей библиотеке, и голова медведя на стене — нашего медведя, из Саян.
 — Ну, я лично могу есть тоже — когда угодно. Но вообще-то лучше в восемь часов, а не в шесть.
 — Я тоже… — мотал головой Хипоня, и знаменитая борода болталась из стороны в сторону. — Я утром не могу есть, хоть убейте…
 — Ну, мы с женой вставать рано привыкли, — рассудительно заметил Владимир Павлович, — инженеры как-никак.
 — В общем, надо завтрак приготовить… А лучше всего так — сварить и ужин, и чтобы его только разогреть — и уже завтрак. А с собой тогда возьмем еды на весь день и чайник. Там тоже приготовим. И завтрак, кому надо, и обед для всех…
 — Гм… Тогда, может, сварить сразу и завтрашний ужин?
 — Не стоит, Ревмира Алексеевна, не стоит. Еда испортится, невкусная будет. Лучше не поленимся, и завтра. А мы все вам поможем, всем миром.
 Какое-то время ушло на сборы всего нужного на завтра: удочек, еды, котелка, еды, чайника, чаю, аптечки, сменной одежды на всякий случай.
 После ужина оставалось еще часа два до темноты, и сразу стало видно, как мало связаны между собой люди в маленьком отряде. Все разбрелись. Саша беседовал с Павлом, обсуждая детали работы двигателя, режимы и обороты. Стекляшкина это не так уж и увлекало. Ревмира с Хипоней вели литературные беседы. Доцент оживился, играл глазками, его губы стали красными, как кровь. Стекляшкину стало противно, он торопливо выбрался на улицу. Владимир Павлович чувствовал себя одиноко. Не в первый раз, скажем откровенно… Далеко не в первый. Но дома было что-то привычное, куда можно убежать от одиночества: книги, приятели, гараж (тут Владимир Павлович вспомнил пережитое унижение и скрипнул зубами от ярости). И как ни странно, важное место в размышлениях Владимира Павловича занимал Сергей Динихтис и его своеобразная жена. Умеют же устраиваться люди!
 Вот, не понравилось ему жить с одной женой, и завел он себе тут же другую… Мало того, что юную, на которую глаз положить может не только такой кобель, как доцент Хипоня. Но которую еще и кусает, куда хочет. Которая ведет себя соответственно. А он что? Он так и будет жить с Ревмирой, это ясно. Ему эта дрянь изменяет, чуть не на глазах вырастают рога, а он живет и, конечно, будет жить и дальше. Потому что не сумеет он завести себе путной женщины. Кому он нужен, с его инженерским заработком и вечно луковой физиономией?! А Ревмира… ну ладно, пора себе признаться, хоть под старость — никогда не любила его эта энергичная бабенка. Обидно, неприятно, но ведь так? И даже хуже, неприятнее — не уважает его она. Скорее всего, никогда и не был он для нее мужчиной, мужем… А уж последние лет пять — и в грош не ставит, не уважает нисколько, и прямо скажем — ведь и не за что!
 И от мысли, что через несколько лет станет он окончательно никому и ни за чем не нужным, и не останется в его жизни ничего, кроме как стареть в компании Ревмиры, такая тоска одолела бедного Стекляшкина, что задыхаясь, готовый заплакать, прислонился он к стволу здоровенной пихты, почти такой же, как тот кедровый комель на речном плесе, по дороге сюда.
 От невротических симптомов Стекляшкина спас вполне внешний раздражитель: кто-то зачем-то стал наверху хлопать дверцей деревянного сортира. Наверное, пока Стекляшкин бродил по противоположному склону, кто-то поднялся к уборной… Только зачем он с такой силой стукает и стукает дверьми?!
 Кто это там, внизу, торчит около тропинки вверх? А, Ревмира! И с ней, конечно же, Хипоня.
 — Вы уж постойте тут немного… Постерегите даму, раз Владимир Павлович неизвестно где, раз позаботиться некому, — проворковала верная супруга и зашагала в сторону сортира, карабкаясь вверх по тропинке.
 Дальнейшие события разворачивались, можно сказать, быстрее, чем я рассказываю про них. Ревмира почти что дошла до верха. Хипоня закурил, встал в романтическую позу ожидания.
 Сразу трудно было понять, что это выкатилось из уборной, такое большое, темно-коричневое в вечернем свете, мохнатое. И это большое, мохнатое, страшно рявкнуло вдруг на Ревмиру, оскалило пасть, и Ревмира помчалась по тропинке вниз, подвывая от ужаса:
 — Алексей Никоди-ымыч! Але-ешенька-а!!! Ой, медведь! Ой, ме-едведь!!!
 Отсюда видно было превосходно и как мчится Ревмира, и как попятился, спрятался за сруб Хипоня. И как наглый медведь-хулиган присел на задние лапы, ухватил передней лапой дверь и последний раз шарахнул ей об косяк.
 Почти одновременно медведь шагнул в лес и сразу стал совершенно незаметен, Ревмира добежала до низу, Хипоня попятился до двери в сруб, и из этой двери выбежали с ружьями Саша и Павел. И сразу стало очень много шума.
 Ревмира рыдала на плече у Хипони. Хипоня орал, что надо ехать в Карск, пока медведи никого не съели. Саша орал, чтобы ему показали, где медведь. Хипоня орал, чтобы даму не трогали, пока он ее защищает. Павел орал, что ничего не понимает.
 Владимир Павлович сделал еще одну печальную зарубку на память: «Нет, надо или разводиться, или как-то по другому строить отношения! Так дальше жить нельзя!» — понимал Владимир Павлович и точно так же понимал, что не хватит ему ни ума, ни предприимчивости, чтобы хоть что-то изменить.


 ГЛАВА 10
 Террасы Малой Речки
13 августа 1999 года
 Ревмира Алексеевна гордилась своим умением вставать в нужное время. Для этого ей достаточно ей было представить себе грифельную доску и мысленно написать на ней время пробуждения, а потом мысленно увидеть, как эта доска опускается в пруд, и со дна неглубокого пруда продолжают светить те же самые цифры — время подъема.
 Так сделала Ревмира Алексеевна и на этот раз, и проснулась ровно без пятнадцати пять. В соседнем спальнике на нарах без задних ног храпел Стекляшкин. Она его разбудит чуть попозже. С полминуты Ревмира смотрела на спящего мужа в упор, все пыталась понять, как же распалось все, что казалось бы, должно было остаться прочным на всю жизнь. В девичестве казалось правильным решать, быть главной, командовать. А когда, интересно, ей первый раз захотелось, — чтобы решил Стекляшкин? Чтобы сильным был, сильней ее? Так и перехотелось…
 Нет, не хотела этого Ревмира, но само собой поднималось раздражение против этого безвольного подбородка, против этого никакого выражения… Порой хотелось даже — ну рявкни ты на меня, ну поставь на место, сколько можно! И этого — перехотелось.
 Стекляшкин мирно спал. Он привык, что все решает жена, что поднимает и укладывает жена. Зачем вставать самому, зачем помнить, когда, напрягать остатки воли? Все сделают за тебя, все решат и все организуют. А ты потом встанешь, когда скажут, и все исполнишь.
 А на улице был туман, сплошные звуки лопающихся пузырьков, тревожное колыхание белесых движущихся стен. То вдруг становилось совершенно ничего не видно, разве что верхушки деревьев на склонах, окружающих долинку. А то вдруг туман проносило, и видно было почти все, только подвижные полосы тумана перечеркивали деревья, кусты и дома, делали причудливым и странным все, до чего доставал глаз. Еще вчера Ревмира заметила, что дальше за домиками, склоны опускаются, долинка плавно переходит в плато, и растут там не деревья, а только лишь какие-то кусты. Саша вчера говорил, что там прикармливают маралов, кладут для них соль.
 Ревмира Алексеевна пошла туда — пописать можно ведь и не в уборной — и тут же наткнулась на соль. Здоровенная глыба полупрозрачной каменной соли лежала прямо на земле; глыба имела острые грани внизу, зализанные формы наверху, и Ревмира подумала, что глыбу ведь и правда зализали.
 Ревмира сделала еще два-три шага и буквально замерла на месте от восторга. Шагах в двадцати на фоне уплывавшего тумана высился огромный марал. Марал гулко фукнул, вскинул голову и стал очень похож на геральдическое изображение. Марал сделал шаг, его задние ноги подтянулись к передним, спина выгнулась, и на какое-то мгновение марал стал очень похож на скифское золотое украшение — летящего оленя с бляшки или с росписи на чаше. Марал сделал шаг всеми ногами, и это было уже не произведение искусства, и не символ, а удивительно красивое животное, выступающее в утреннем тумане!
 — Ох ты какой! — ворковала Ревмира. — Маралик, маралик, олеша…
 Марал, потряхивая рогами, неторопливо подходил к Ревмире. Если бы марал не фукнул еще раз, и Ревмире не пришло бы в голову, что так фукать может только очень сильное животное, гораздо сильней человека, она бы не насторожилась. Если бы он не всхрапнул, не загреб копытом землю, Ревмира и не подумала бы, что марал может быть очень опасным. Одним словом, марал сам был виноват: если бы он не предупредил Ревмиру, она бы подпустила зверя вплотную, и он скорей всего, ее бы убил.
 А так Ревмира сделала шаг назад, второй… А когда марал опустил рога и ринулся на нее моментальным звериным движением, Ревмира уже была готова и в три прыжка достигла домика. Дробный топот приближался, не позволял и думать успеть вбежать в дом, и Ревмира прыгнула на забор, а с забора — на крышу домика. И вовремя: жаром обдало Ревмиру при виде того, как разлетелась в щепу верхняя доска забора под ударом передних копыт. Если не считать грохота лопнувшей доски — как выстрел из дробовика — все происходило в тишине. Только на крыше Ревмира сообразила наконец, что вовсе не обязана молчать.
 На истошные вопли Ревмиры вылетел сонный Стекляшкин, махнул шляпой в сторону марала:
 — Пошел вон!
 Марал направился к нему. Стекляшкин попятился. Марал опустил рога для последнего удара, напряг мышцы ног…
 — Вова, ради бога, осторожнее!
 От истошного вопля Ревмиры, казалось, распадутся горы. Марал испуганно присел, и Стекляшкин отпрянул за дом.
 — Мишка! Балуй! Что за скотина, прости Господи! — послышался крик проводника.
 Саша в одном белье, сам похожий на сгусток тумана, выплывал от нижнего домика, и в руке у него была палка. Марал откровенно заметался. И одновременно из-за домика опять вывалился Стекляшкин: шляпа в одной рук, ружье в другой. Двустволку Стекляшкин держал, как индейцы в фильмах про Дикий Запад: одной рукой, за замок, дулом вверх; шляпой махал на марала.
 — Брысь!
 Неуловимо быстрым движением прянул марал, выхватил шляпу из рук Стекляшкина, частой рысью рванул в сторону леса, под грозный окрик Саши:
 — Я т-тебе!
 Стекляшкин подбежал к Ревмире, сперва чуть не сунул ей в нос дуло ружья. Разобрался в ситуации, поставил ружье в стороне, протянул руку:
 — Ты как?! Что он тебе сделал?!
 Ведь и правда волнуется, бледный… И не струсил, пошел на марала…
 — Спасибо, Вова!
 Даже не хотелось вылезать из мужниных объятий, да пора: от домика холостяков бежал Павел (Хипоня так и дрых до того, как его разбудили и сунули завтрак под нос).
 — Вот ведь скотина поганая, прикормили себе на горе! — возмущался Саша Сперанский. — Представляете, из малыша выкормили негодяя, а он только меня признает и Маралова! Остальных всех лупит почем зря, графа вон чуть не прикончил…
 — Хоть бы предупредил!
 — Да на лето он уходит… обычно.
 Выходили «рыбачить» к Красным скалам, и Саша кинул удивленный взгляд в сторону двух лопат и кирки, которые понес Стекляшкин. Взгляд Саши встретился со взглядом Ревмиры и тут же отразил, что не его это дело, мало ли кто как рыбачит.
 — Купальники все надели? Там в воду надо будет лезть…
 — Надели!
 — Ну, выходим.
 Даже днем в этой лощине было темно и прохладно. А сейчас, ранним утром, было попросту сыро и холодно. Капли срывались с деревьев при каждом порыве ветра там, наверху. Если дуло сильно, казалось, что все время идет дождь, — тоже наверху, выше лощины. А в узости лощины, круто спускавшейся к реке, было достаточно тихо. Капли падали с деревьев мерно и постоянно, люди поскальзывались на размокшей глинистой земле, кутались в свитера и куртки.
 Разумеется, бежал вниз ручей. То ли он использовал эту тропу, проложенную людьми, то ли люди пошли по долине ручья, превратили звериные тропки в какую-никакую, а в дорогу людей. Хотя вообще-то только в Саянах могли назвать дорогой эту еле заметную, колдобистую, все время прерывавшуюся тропку.
 Первая переправа началась метров через триста. На этот раз все легко перепрыгнули по камушкам мимо шипящей, бьющейся воды, в клубах водной пыли, вдохнули порцию особенно влажного, холодного воздуха.
 Вторая переправа была через речушку покрупнее. Большие камни сидели в русле, в мареве из мелких брызг, среди рева бешеной воды — черные, мокрые, страшные; перепрыгнуть по ним реку не было ни малейшей возможности.
 Через реку переброшено бревно — тоже страшно, черное, мокрое, все в каких-то наростах и грибах, в жуткого вида желто-серо-черной плесени. По этому бревну, скользкому от водяной пыли, постоянно оседавшей на него, и надо было переходить. Хочешь не хочешь — опирайся на палку. И метра полтора до черных камней жуткого вида, до клокочущей яркой воды.
 Тут даже Хипоня перестал стонать и заводить очи горе — частью от страха, частью потому, что Ревмиру Алексеевну стоны уже стали раздражать. То стоны служили признаками близости по духу, знаком осуждения дикости нравов и общей цивилизованности стонавших и оравших про «ужасно!» А тут стали трактоваться стоны как признак изнеженности и неподобающей мужчине чувствительности. Хипоня злился, но стонать почти совершенно прекратил.
 На третьей реке переправы не было совсем. Приходилось сворачивать с тропы, лезть через заросли лопухов и чертополоха, искать место для брода, разуваться и переходить.
 — Может, не разуваться? Там же камни…
 — Я бы разулся. Вода очень холодная, потом надо одеться, обуться в сухое. И палки, палки возьмите!
 Не больше минуты проводил человек, опираясь на палку, в бешено летящей по склизлым камням воде, по щиколотку, по колено. А ноги почти не чувствовались, застывали совершенно, и от них по бедрам, по всему телу проходили словно волны холода.
 — Попрыгайте, порастирайте ноги! — уговаривал Саша, подавая пример.
 На следующей переправе вода летела прямо на завал камней, свежую осыпь — здесь целая гора взяла и поехала вниз. Вода реки уходила под камни, просачивалась между ними, и нужно было лезть по этим камням — тоже мокрым, склизким, холодным, но все-таки не таким страшным, как прежние.
 И было еще пять переправ, в общей сложности девять. Было около семи утра, когда перед путниками открылся бурливый, шумный Ой, и в него впадал последний ручеек, на этот раз еле заметный, можно было перешагнуть.
 От базы до реки — всего-то километра два, а шли их почти час. Река. Очень редко можно видеть действительно зеленую воду. Енисей бывает бутылочно-зеленый, тусклый. Но вода Оя была зеленой и в то же время яркой, светлой. Вода с ревом неслась по камням, взбивала пену, и эта пена накапливалась в спокойных местах. Вода перекатывалась через пороги, бросалась на берега, неслась со скоростью курьерского поезда вниз.
 Вода быстро, стремительно летела, быстро уносила ветки, листья, любой мусор. Вон как бурлит, крутит, несет и бросает. Вода швыряла камни, тащила их по дну, и камни глухо стучали под водой. Все время раздавался этот стук, не в одном месте, так в другом. Вода размывала берега, и очень быстро. В одном месте тропинку снесло, и видно, что быстро, за считанные дни, а может быть, даже часы: совсем свежие следы шли до размыва и после. Так же быстро река намывала: Саша показал косу, которой не было три дня назад.
 Да, Ой была очень, очень быстрая и очень шумная река. И в то же время — маленькая река. В ней все было маленькое. Ширина — от силы метров сто, а местами, пожалуй, и семьдесят. Берега высотой метр, самое большее два. Коса длиной три метра. Остров длиной метров восемь, высотой в полметра. На Енисее все было, что и говорить, несравненно больше, основательней.
 По тропинке шли минут десять-пятнадцать и прошли где-то километра два — здесь-то идти было легко.
 — А вон и Красная скала.
 — Ага!
 Саша наблюдал очень внимательно, как вперились в нее глазами Стекляшкины и вместе с ними — и Хипоня.
 — А переправа — вот она.
 — Мы полезем в эту реку?!
 — Можно и не лезть… Можно вернуться и поехать сюда на машине. Через четыре, пять часов пути будем опять вот здесь… Если не пойдет дождь, мы переедем на ту сторону и станем у Красной скалы.
 — Гм… А если дождь пойдет?
 — Через час река так вздуется, что не проедем. Разве что — упали первые капли, и сразу же — в машину и сюда.
 — А если мы будем на той стороне и не успеем переехать?
 — Так и будем сидеть на той стороне, пока вода не спадет… Но она быстро спадает. Дождь кончится, и через несколько часов.
 — А если дождь будет надолго? Суток на трое?
 — Тогда сидеть будем дней пять.
 — Помрем!
 — Зачем же сразу помирать? В любом случае не помрем, а чтобы лучше было, надо взять с собой запас еды на день-два… И все!
 — Я так понимаю, что ведь и не только в машине дело… — встрял Хипоня, — я так понимаю, что машина машиной, а мы и без нее зависим от погоды. Перейдем мы на тот берег, и сиди жди, пока спадет вода… все верно?
 — Конечно. Ну что, Ревмира Алексеевна, будем переправляться?
 — Будем, будем! Другие же переправляются.
 — Вот это правильно, — не удержался Саша от оценки.
 — Только все же непонятно, как переправляться… — пытался уточнить Стекляшкин, глядя в несущуюся воду.
 — Перила делать будем.
 — Это как?
 — А вот сейчас покажу, как… Мужики… Ревмира Алексеевна… У всех купальники есть?
 — Ну, вы же нас предупреждали…
 — Что, Паша, сделаем дело?
 Павел кивнул, торопливо скидывал одежду. Саша деловито крепил конец троса к приземистой корявой иве. Судя по потертостям коры, к ней крепили концы постоянно.
 — Надо бы третьего… — явственно остановился взгляд Саши на Стекляшкине.
 — Сейчас! — тоже сбросил куртку и штаны Стекляшкин, поежился от холода бледной пупырчатой кожей.
 — Ну, начали…
 Бухта каната так и лежала на плечах Саши. Мужик двинулся в воду, канат натянулся, и Саша его подтравил.
 — А ну!
 Павел вошел в воду, положил руки на плечи Саше. Стекляшкин подошел, мужчины положили руки на плечи и ему. Все трое стали поворачиваться в реке, словно танцевали какой-то медленный вальс на троих. Саша подтравливал трос. Стекляшкин оказывался лицом то к одному берегу, где застыли Ремвмира с Хипоней, то к другому берегу, пустому, где над высокой террасой торчала красная скала.
 Под неглубокой водой, от силы по пояс мужчине, шли ровно уложенные камни: склизкие от тины, окатанные голыши; между камнями — жесткая трава, ухитрявшаяся так крепко держаться, что ее не сносило течением. Уже на первой трети пути все силы уходили только на то, чтобы не дать себя сбить с ног; чувствовалось, что стоит ослабеть, пожалеть себя, и вода заставит сделать шаг… другой… пока человек не потеряет равновесие, не упадет, и его не потащит по этим окатанным, голым и склизким камням.
 Давно уже не чувствовалось тело, и холод был как бы трехслойным — сверху очень холодно. Потом вроде бы теплый слой. А дальше, в глубине тела — совсем холодно, невыносимо.
 Совершенно внезапно дно пошло резко вверх, шум воды немного отступил, не надо было беречь ноги от камней, что перекатывает по дну, уносит в низовья река. На лицо упала тень от ветвей ивы.
 — Вот тут и закрепим канат.
 Втроем повисли на канате, заставили его подняться, чтобы не полоскался по воде, и Саша его закрепил.
 — Вот и перила!
 Все тот же Саша сорвал с головы вязаную шапочку, достал железную коробочку от леденцов, а из нее — сухие спички. Нашелся и топорик, Павел побежал на негнущихся ногах за хворостом. Огонь весело лизнул сухие прутья, загудел в умело разложенных дровах, и тут только, в волнах этого сухого тепла Стекляшкин почувствовал, до какой степени замерз.
 А вместе с тем пришло какое-то необъяснимое, не по годам, переживание телесного счастья, радости жизни, ощущение здоровья и силы. Река стала синей, небо — более ясным и высоким, оттенки зеленого на стене леса — разнообразнее, а откосы террас — рыжее. Мир стал бодрым, счастливым и радостным, расцвеченным красками августа, богатым и щедрым.
 «Что это со мной?» — думал Стекляшкин с каким-то даже страхом. Много лет не переживал он ничего подобного и как-то, пожалуй, отвык.
 Канат натянулся. Ревмира шла, держась за канат, перебирая руками. Рюкзак на плечах, что-то еще на голове. В нескольких метрах позади плелся Хипоня. И Стекляшкин, и не он один, отметили, что переходил-то он без груза, но перебирал руками цепко и лез упорно, расторопно. Когда нельзя было переложить дело ни на кого другого, доцент оказывался очень даже приспособленным и сильным.
 — Ну что, согрелись?! — улыбнулся Саша. У него после реки, после ледяной воды становилось лучезарней на душе. И был еще один переход, уже с удобствами, держась за натянутый канат, для переноса всего нужного. И опять был костер, благо Ревмира, отогревшись, сунула в огонь еще веток, и рыжий прозрачный огонь рванулся к высокому небу.
 Стекляшкин глянул на часы: девятый час! Переправа — эти семьдесят метров — сожрала еще час времени.
 — Что, так каждый день ходить?!
 — Нет, не каждый. Зачем каждый раз таскать снаряжение? Мы тут тент натянем и оставим, можно будет приходить на готовое. Чайник не понесем, котелок — тоже. Даже еды немного зароем, в стеклянной банке.
 — А банка зачем?!
 — Чтоб не учуяли. Я банку с крупой взял, другую с сахаром и с чаем, консервы. Сделаем захоронку, можно будем меньше таскать. Лопаты и кирку, думаю, тоже не потащим. Можно оставить и удочки…
 — Значит, завтра пойдем налегке?!
 — Почти налегке. А готовить надо во-он там… там кострище, еще со времен графа. Кто не завтракал? Кто есть хочет?
 — Мужики, я не согласна! Пусть тут у нас будет дежурный!
 — Не надо дежурного, я все сам сделаю, вы только… гм… рыбу ловите.
 И Саша правда все стал делать сам: натянул брезент над старым кострищем, натащил кучу хвороста — и варить сегодня, и как запас — а вдруг пойдет дождь? А тут — запас сухого хвороста, лежит под куском целлофана. Он же сходил вырубил рогульки, сбегал за водой, и пока упревала вкуснейшая каша, исходился паром чайник, успел закопать захоронку. Он же вымыл всю посуду, сбегал по террасе подальше от людей, выкопал там ямку, сбросил все пищевые остатки — чтоб не привлекали мух. Не было и одиннадцати, день только начинался, и Саше становилось скучно. Сходил он в лес, принес чурбачков, сделал скамейку и стол… Времени еще было полно, и Саша наловил хариусов в сонной полдневной заводи, дальше вниз по реке, где кончалась терраса. Наловил и сварил из них свежайшую уху, а одного посолил и съел сам, прямо сырого, еле соленого, и с хлебом. День тянулся для него ужасно длинно.
 А остальные занимались все другим… Вот, вроде, красная скала. Вокруг — ровная терраса, скала стоит одиночно, останец. Красная скала, под ней — источник. Вроде бы, вот оно, место, где можно отмерять, да и приниматься за раскопки.
 — Саша, вот же красная скала?!
 — Это первая. В трех километрах выше — вторая красная скала.
 — Ну, хоть первая…
 Вот и источник, бьющий под самой скалой.
 — Давайте отмерим десять саженей от этого источника!
 И вот тут выяснился загадочный характер самого понятия «сажень».
 Хипоня рассказал о саженях еще раз, и его все честно слушали. …Про царскую, орленую, печатную, казенную, маховую и косую, квадратную и кубическую, рассыпную и никаковскую, про то, что сажень должна быть равна трем аршинам, а каждый аршин равен 71,12 см.
 — Все это ладно, а копать-то где? — спросил Павел. Бродов, как и следует менту, проявлял приземленную бескрылость духа и прискорбное отсутствие любви к теории.
 — Лучше всего взять оба варианта…
 — Оба?! — изумилась Ревмира. Ей казалось, что стоит увезти Хипоню в лес, посулить долю клада, и сразу же найдутся кубические сажени, сразу доцент вспомнит все, что утаивает в городе. Правда оказалась неприятной.
 — Ну а… если сажень в 152 сантиметра, то 10 саженей — это 15 метров. Если сажень 172 сантиметра, то тогда 17 метров. А если брать позднюю, в 2 метра 13 сантиметров, то 10 саженей получается 21 метр…
 — Так кубическая-то из них какая?!
 — По-моему, надо взять все…
 И тут сердце Ревмиры упало окончательно — она поняла, что Хипоня сам не знает, какими саженями мерить.
 Ну ладно, пусть даже придется бить три шурфа, на всякий случай, чтоб угадать нужную сажень. Но вот еще один совершенно неразрешимый вопрос: куда отсчитывать сажени: на северо-запад или же на северо-восток?!
 — Владимир, давай рулетку и компас!
 Павел забивал колышек, Хипоня держал инструменты, Володя побежал с веревкой… Да, все были очень заняты! Та-ак… Если мерить на северо-восток, то, получается, есть только одна отметка — на пятнадцать метров. Потом уже пошла только скала. А если мерить на северо-запад, то вроде бы вот тут, на самом краю террасы, и можно сделать все три отметки.
 — Алексей Никодимыч, возьмите же лопату. Павел, вы немного покопаете? Хоть клада и не существует. Володя, вооружись киркой.
 Только Ревмире не хватило инструмента, и она осуществляла, так сказать, идейное руководство.
 — И-эххх! — крякнул Алексей Никодимыч и с силой вогнал в грунт лопату. Лопата вошла на четверть штыка и застыла, издав невероятной силы хруст. Копать здесь было не так просто — не столько приходилось подгребать совковой лопатой, сколько разбивать грунт киркой, потом поддевать штыковой лопатой, а уж оставшееся выбрасывать, подцепляя совком. Терраса там или не терраса, а грунт оказался битком набит камнями разного размера. Большая часть камней находилась в разной стадии превращения в охру. Камни были покрыты рыхлым красным или рыжим налетом, который и использовал первобытный человек — сыпал в могилы, как «кровь мертвых», чтобы мертвецы могли бы встать в загадочном царстве мертвых.
 — Неужели нанесла река?
 — А вы посмотрите — все камни-то неправильной формы, не окатанные в реке. Сразу видно — они со скалы сыпались.
 — Получается, что река наносила террасу, а все это время со скалы сыпались обломки?
 — Конечно. Только вот вопрос — сколько времени образовывалась такая терраса? Она же тут в рост человека…
 — Наверное, тысячелетия.
 Как ни странно, Стекляшкину даже понравилось. После сидячей жизни, однообразной работы, компьютера хорошо было чувствовать, как мерно сокращаются мышцы, хрустит камушками кирка, как солнце золотит, а ветер остужает кожу. Был в этой работе отдых от повседневности; был отдых от дурной жизни в большом городе; было все, зачем люди едут на дачу… и еще многое другое. Стекляшкин выпрямлялся, переводил дыхание, и перед ним оказывалась сияющая под солнцем ярко-голубая река, яркие-яркие леса на другом берегу, пухлые, как вата, облака.
 Вот белое, пухлое показалось над холмом. Что именно, какое — пока не видно, виден только верхний край. Пока можно угадывать, каких оно размеров, какой формы. Вот, выкатывается целиком, плывет в синеве, над холмами. А над окоемом снова показывается белый пухлый краешек. Снова можно угадывать.
 Люди любят смотреть на огонь, на быстро текущую воду. Володя Стекляшкин обнаружил, что больше всего любит смотреть именно на облака. И не просто на облака в небе — на празднично-яркие облака, выкатывающиеся из-за холмов.
 Стекляшкин взмахивал киркой, наклонялся, и перед ним оказывалась яма — ярко-рыжая глина с ярко-белыми прослоечками мергеля, с множеством камней разной формы, с которых отлетали ярко-рыжие, кровяно-красные куски. В яме было прохладно, и чем она была глубже, тем приятнее было стоять в яме, радуясь контрасту. Тем более, что солнце переместилось и полыхало сейчас как раз на копающих и на скалу. В резком, пронзительном свете, почти без теней, плавилась голова ее приходилось повязывать, чтобы хоть пот не заливал глаз.
 «Я, как финиковая пальма, — усмехался про себя Стекляшкин. — Сказано же про нее — ноги пальмы должны быть в воде, а голова — в огне».
 Но и контраст был странным образом приятен. И приятно было, что жарко, что в пронзительном свете все такой яркое, разноцветное, что больно глазам.
 Становилось совсем невыносимо, и Владимир Павлович сбегал к речке. Ниже террасы русло сужалось, большие камни подходили вплотную, а течение прижималось к огромной, косматой ото мха скале. Здесь цвет воды снова становился бутылочно-зеленым, глубоким, словно вбирал в себя цвет подступавших к воде лесов, и эта вода начинала подпрыгивать на подводных камнях. Образовывались буруны, и на этих бурунах можно было ехать, почти не делая движений. Вода сама толкала снизу; только проплыв стремнину, нужно было снова энергично загребать руками, куда-то стараться приплыть. А вот нырять никак не стоило: на глубине вода была такая, что Владимир Павлович боялся, как бы не схватило сердце.
 Вода делала на дне маленькие хребтики в песке. В детстве Володя Стекляшкин очень интересовался такими хребтиками и любил на них смотреть. А потом он, как ему сказали, «вырос», и он перестал их совершенно замечать. Взрослые люди не замечают такой чепухи — они заняты, они торопятся. А еще у него не было времени и сил… ни на что. Он всегда был напряжен и раздражен. Злился, обижался на жену, на начальство, на судьбу, на жизнь, на собутыльников, на дочь. Не было времени и сил заметить эти хребтики и ровики, обратить внимание, как неровно на дне под ногой.
 Стекляшкин катался на речке, удивляясь только одному… Это ведь ничего не стоит, и почти никаких усилий не надо… Почему же он купается в речке, переходит реки вброд, копает землю и смотрит на небо, лес и облака едва ли не впервые лет за пять? Что ему мешало раньше?! Даже на Столбах, в избе, вокруг было много людей, и с ними приходилось говорить, пить водку, орать и петь под гитару… Костер и скалы были поводом, чтобы собираться вместе, петь и орать; лес, летняя ночь — декорациями сцены, на которой шло общение.
 Но что же мешало вот так купаться, работать и впитывать в себя весь мир?! Раз это доставляет столько удовольствия…
 Вода стекала с тела Владимира Павловича, стягивала кожу, делала ее морщинистой на ступнях и пальцах ног, придавала бодрости и силы. Может быть, дело в воде?
 — Саша, у реки какая скорость?
 — Прикиньте сами… Километров двадцать-тридцать будет…
 — В смысле — километров в час?
 — Ну да.
 — А истоки Оя — километрах в двухстах… Даже в ста пятидесяти, кажется.
 Вода, в которую погружался Стекляшкин, еще день-два назад была льдом горных ледников. Какую информацию несла она в себе, эта зеленая холодная вода? Сколько веков, сколько тысяч лет была она льдом — наверное, таким же зеленым, таинственным?
 Синева неба, холод и зелень воды, пронзительная чистота воздуха проникала в Стекляшкина, очищая и оздоровливая, не только тело, но и душу. Перед всем этим… перед настоящим — горами, небом и рекой, не было места мелкому и ничтожному. Не было места сексуальной озабоченности, трусости, страху перед женой или для клуба «Колесо». Началось это, пожалуй, уже когда впереди замаячили горы — большие, настоящие, серьезные… Тогда Стекляшкин впервые готов был просто цыкнуть на жену: не годились ее дурные вопли в горах, среди большого и серьезного. А дальше оказывалось все больше и больше настоящего, и приходилось всерьез выбирать. Или горы, река, лес, хриплые крики кукушки, или — тоскливый запой от невнимания Ревмиры. Волей-неволей надо было отказаться или от одного, или от другого, и никаких паллиативов быть никак не могло. Отказаться от гор и реки Стекляшкин был не в состоянии и чувствовал себя сейчас так, как если бы он сбрасывал в бурную воду дурь за дурью, комплекс за комплексом, воспоминание за воспоминанием.
 Разумеется, всякий бывалый человек сразу же скажет, что Стекляшкин давно был готов к освобождению от постылой жены, и что необычность обстановки только послужила толчком, помогла всему разрешиться быстрее. Мол, именно потому все, что давно хотело прорваться, началось именно здесь, среди живительной мощи кедров, гор, реки, бешено летящей по камням.
 Вечно Стекляшкин был кому-то должен, вечно он был частью чего-то: класса, коллектива, роты, лаборатории, отдела, семьи. Всегда ему говорили, что он «должен». «Ты должен быть патриотом своего класса!» — страшно рычала классная руководительница. «Долг советского военнослужащего…» — тоскливо бубнил замполит. «Все советские люди…» — сообщал по телевизору Брежнев, Андропов, Черненко, Горбачев, кто-то еще.
 Сейчас Стекляшкин чувствовал себя не частью чего-то и ничего и никому не должным. Он был сильным, уверенным в себе и готов был делать жизнь такой, какой ему самому хочется. Даже Ревмира… Даже Ревмира была вольна идти с ним или не идти. Но и вместе с Володей Стекляшкиным Ревмира шла следом за ним, а если Ревмира не была со Стекляшкиным и не хотела идти следом, хуже становилось только ей.
 И замирало сердце у пацана-переростка… Неужели так… вот так чувствуют себя мужчины?!. Постоянно?! Володя Стекляшкин приходил к выводу, что так чувствовать себя они не могут — не выдержат, помрут от счастья.
 Одно отравляло существование Стекляшкина в этом его новом состоянии — это обилие кровососущих тварей. Проклятие Сибири, мошка, пока не поднималась в воздух. Мошка будет под вечер, в сумерках; превратит существование в ад, если будет пасмурная погода.
 Зато воздух гудел от здоровенных паутов. Их еще называют оводами, этих здоровенных, крупнее осы, тварей с зелеными глазами: огромными, на полголовы. Наверное, только такие глаза и нужны, чтобы на полном ходу сворачивать под прямым углом, делать такие виражи в полете — то завинчиваться штопором, то мгновенно возникать в совершенно неожиданном месте.
 Пауты то исчезали совершенно, то появлялись целыми эскадрильями. Вездесущие, верткие, они оказывались практически неуловимы, особенно атакуя мокрое тело после купания. Если Володя замирал неподвижно и зашибал гнусную тварь на себе, пока паут прицеливался, — другие пикировали сзади, сбоку, сверху, снизу, доводя до неистовства, не давая секунды покоя. Твари приспособились сосать кровь лошадей, коров, лосей… Человек был им легкой добычей.
 Стоило отойти к воде, встать в тень, и тут же ухо принимало противный тоненький писк… Комары вылетали из любимых мест, преследовали и в яме, и под пронзительным солнцем. Хорошо хоть, было их сравнительно немного — этих мохнатых рыжих тварей, раза в полтора больше обычных.
 А был еще один вид тварей, более редкий, — песчаные мушки. Черные мушки с зелеными безумными глазами и треугольными в крапинку крыльями, как у стратегического бомбардировщика, появлялись строго у воды. Уже в нескольких метрах от реки от них было совершенно безопасно. Похоже, что даже настигнув добычу, песчаные мушки возвращались к воде, не завершая атаки. Но у реки были ужасны бесшумные атаки этих тварей.
 И не было хотя бы получаса за весь долгий день, возле красной скалы, чтобы кровососы не кружили, не пикировали, не сосали.
 И еще одно омрачало счастливое состояние Стекляшкина, кроме эскадрилий кровососов, — это полное отсутствие признаков, что кто-то копал здесь до них. Как не был неопытен Владимир Павлович по части раскопок, а видел и он — кирка разбивала никогда не тревоженную человеком землю, переворачивала слои, которые так и лежали нетронутыми друг на друге, искони веку, как их отложила река. А Павел так прямо и сказал, ткнув пальцем в слои:
 — Материк!
 — Материк — это нетронутая земля, да, Паша?
 — Так точно, нетронутая… Вы же видите, отродясь тут никто не копал. Нет тут никакого перекопа.
 — А перекоп — это если копали?
 — Перекоп… Строго говоря, надо говорить про следы перекопа… Если закапывать яму, никогда ведь не будет таких ровных однотонных слоев, как ни старайся. Даже если специально пробовать. Перекоп всегда — это смесь земли, взятой из разных слоев, — значит, и разного цвета, и фактуры… И потом — в перекопе всегда грунт не такой плотный… А этот же шуруешь лопатой, и сразу видно — плотный, слежавшийся. Одно слово — материк!
 — Спасибо за лекцию, Паша.
 Уже после обеда, часа в два пополудни, в яме мог поместиться Паша Бродов целиком, а на ее дне начала накапливаться вода.
 — Откуда?!
 — Давайте замерим.
 Ревмира сиганула в яму, протянула Володе рулетку.
 — Сколько?
 — Метр шестьдесят семь.
 — Ну вот… Володя, сходи смерь террасу у реки.
 — Я с вами! — увязался и Павел, пошел мерить террасу.
 Хипоня воровато обернулся, звонко чмокнул Ревмиру в тугую щеку, прохладную от ветерка, теплую от солнца, со следами комариного укуса.
 — Ну не сейчас ведь, Алексей Никанорович… — донеслось сквозь зубы, еле слышно, из-под опущенного лба.
 «Клюет!» — вспыхнуло у Хипони, и он тут же принял романтическую позу, опершись о лопату и вперив прищуренный взор первооткрывателя горы за Оем.
 Высота террасы оказалась порядка метр шестьдесят — метр семьдесят до воды.
 Интересно, почему вдруг изменилось настроение у Стекляшкина? Вроде бы, ничего не случилось… А! Жена ему велела что-то, скомандовала в своей обычной интонации. И удивительное настроение потухло, все сразу стало снова как всегда.
 Все плавилось от солнца, Хипоня тихенько стонал в тени.
 — Алексей Никодимович, как же так?! Что теперь надо делать?!
 — Наверное, надо исходить из сажени 172 сантиметра. То есть копать, отмерив 17 метров от источника… Такие сажени часто использовались…
 — Спасибо, Алексей Никодимович, вполне достаточно теории.
 — Или мерить расстояние на северо-восток, — позавидовал Стекляшкин Бродову — такому крепкому, здоровому, готовому пробить еще одну здоровенную яму.
 — А может, копать надо под вон той, другой красной скалой. Может, посмотрим еще вторую красную скалу? — В голосе Ревмиры вовсе не было такой уж уверенности. Тем более так жарко…
 — Пошли туда! — тут же согласился Бродов, и опять Стекляшкин ему позавидовал.
 — Саша! Как выйти ко второй красной скале? Это, вроде бы, недалеко?
 — Вон видите тропку? Три километра — это по реке, по тропе будет все десять… Но придете на место, все сами увидите.
 Пришлось тащиться ко второй красной скале, по узкой тропинке среди заросшей травой бывшей вырубки: сплошной кустарник, молодые ивы. Когда-то здесь проделали дорогу — для нее-то и рубили просеку. Теперь не заросла кустарником только узкая тропа посередине, лужи стояли во всех понижениях — стоящая, цветущая вода со множеством живых, поедающих друг друга существ: жуков, личинок, мальков, головастиков.
 А на влажной земле, в тени кустов, следы чего-то крупного, с раздвоенными копытами. Павел Бродов сказал, что это маралы… У Стекляшкиных и у Хипони своего мнения не было. Вот следы медведя опознавали все без труда и, прямо скажем, не без трепета: среди множества следов было много свежих, и попадались очень крупные.
 Вот еще непонятные следы — похожи на кошачьи, но огромные, и словно за каждой лапой протащили ворс или пушистую шерстяную ткань.
 — Павел, кто это может быть?
 — Рысь.
 — А что вот это, возле лап?!
 — Так ведь лапы-то сами мохнатые…
 И комары… Два с половиной часа в напряжении — не взметнется ли над высокотравьем, между зелеными кустами, необъятная бурая туша? И два часа проклятий и шлепков, противного высокого писка.
 Да, и правда, красная скала… Только там, куда вышли сразу, был красный останец, отдельная красная скала, торчащая, как зуб динозавра. А тут только почти красный участок серо-рыжей, совершенно обычной скалы.
 Ах, на месте должен быть еще и ключ! Но какая-то вода сочится возле обоих выходов красной породы… Вроде бы, там ключ побольше, но может, что-то изменилось за полвека?
 — Давайте здесь тоже отмерим, а то тут, по-моему, и копать негде…
 Отмерили. Действительно, северо-запад от источника тут уходил в тело скалы. Отмерив пятнадцать метров на северо-восток, еще можно было бы копать… Но место оказалось уж очень какое-то подозрительное, странное — болотистая площадка в двух шагах от реки. Стал бы кто-то закапывать здесь?! Ох, сомнительно… После трех ударов лопатой выступила вода и стала заполнять выемку.
 — Значит, не здесь… — произнесла вслух Ревмира Алексеевна. А про себя подумала: «Если правильно мерим…». Это Ревмира Алексеевна первый раз усомнилась в компетентности Хипони. Нет, ну какая борода… Какой желтый огонь глаз… И какое знание теории…
 День явственно пошел к концу, когда вернулись к первой красной скале. Удлинились тени, не так жгло солнце. Саша сказал, что до заката часа три и пора уходить. Опять была переправа, по уже готовым перилам, опять путь с девятью ручейками и речками, да теперь к тому же вверх. Даже у выносливой Ревмиры плыли перед глазами реки, водопады, брызги, откосы террас, кедры и пихты, кирка и скалы разного оттенка, следы зверей на сырой земле возле кустов.
 Весь день в движении, почти шестнадцать часов. Восемь часов в пути; восемь часов за работой, и только с полчаса, в жару, — отдых под тентом, обед, жужжание множества насекомых, полуденный яркий покой.
 Как ни странно, неплохо держался горе луковое, муж. Ни истерик, ни отказов от работы, близость к Саше и к Павлу. И на базе все беседовал с Сашей, пока Хипоня засыпал прямо с миской каши в руках.
 А Бродов стал беседовать со Стекляшкиной.
 — Ревмира Алексеевна, я убедился, что здесь вам решительно ничто не угрожает. И подойти с другой стороны, не от Малой Речки, сюда невозможно. А вот в деревне, если не проследить, можно накопить хоть целый взвод…
 — То есть вы хотите уйти, Павел Владимирович?
 — Я понимаю, что отпускать вам не захочется: еще одни мужские руки. Но копать получается и втроем, а ситуация меня беспокоит… Как вы думаете, Алексей Никодимович не мог никому… ну, не сказать, так намекнуть, зачем и куда он поехал?
 И стукнуло сердце Ревмиры, потому что мог… Ой, мог он трепануть, Хипоня! И даже не зачем-то, не под давлением, а просто так. Особенно если надо будет показаться перед дамами, которых у Хипони было полгорода, и к которым Ревмира бешено ревновала.
 — Ну вот видите… Не почувствовал я вашей уверенности, Ревмира Алексеевна. Значит, мог. Могли быть и другие источники информации, верно? И другие источники утечки… Вот ваша дочь, например. Вроде бы Миронов все завещал ей?
 Ревмира поймала себя на том, что против всякой воли и разума бормочет что-то про маленькую девочку… которая не может… нельзя… рано… соблюдение ее же интересов…
 И замолчала, натолкнувшись на взгляд Павла: изучающий, холодный, на таком же изучающем лице. Так смотрят на экспериментальную лягушку как раз перед тем как свернуть ей голову. Или на редкий, потому интересный вид правонарушителя, перед тем, как отправить его в камеру. И Ревмира резко прервалась:
 — А у вас самого-то есть дети?
 — Есть. Две дочки от двух разных жен.
 — Гос-споди!
 — Не подумайте дурного. Я развелся с матерью одной дочки и женился на другой… и она тоже родила мне дочку. Так как, вы считаете, Ревмира Алексеевна, могла Ирина быть источником информации? Хотя бы по дурости, а?
 — И по дурости тоже… Она к тому же собиралась искать клад, а одна искать она не будет.
 — С кем она может искать клад, не представляете?
 — Мальчик у нее есть, только вряд ли он сможет поехать… Такой Пашка Андреев.
 — Та-ак… Это семейство я знаю, предприимчивое семейство. А кому еще могло поступить предложение? Или просто рассказ про дедушкин клад?
 — Даже не знаю… — задумалась Ревмира. Она вдруг обнаружила, что совершенно не представляет, с кем вообще встречается дочь, кому она доверяет, и что из этого может быть. — У нее вообще много знакомых, очень разных. И буддисты какие-то, и друзья, и подруги… Вы же знаете, как бывает в этом возрасте, — бледно улыбнулась Ревмира.
 — Получается так… Получается так, Ревмира Алексеевна, что в любой момент на Малой Речке может появиться человек или, скорее, группа лиц… Что гостей повезли на базу, это в деревне скажет любой и дорогу тоже объяснит. Да и проводника взять несложно, при нынешней-то нищете… Улавливаете, к чему я это?!
 — Да уж… Вы считаете, нам надо ждать гостей?
 — Вероятность высока… И главное, мы совершенно не имеем представления, кем могут оказаться эти гости. Они еще в Карске собираются, приезжают в Малую Речку, наносят удар… А мы даже не знаем, где произошла утечка, кто в игре, и что от этих людей приходиться ожидать. Кстати, можно ведь сюда и не рваться. Вообще не проявлять к нам интереса, а просто тихо отдыхать себе в Малой Речке и ждать, пока мы вернемся.
 — Ах вот как… вы этого и опасаетесь, Паша? Больше, чем гостей, приехавших сюда?
 — Я всего, знаете ли, опасаюсь. И гостей, и тех, кто будет тихо, незаметно сидеть. И я вам докладываю с полной ответственностью: мне нечего делать тут, на базе. Я убедился, что другого пути сюда нет, и вижу, что это за дорога. А вот в Малой Речке мне быть совершенно необходимо…
 — Вы убедили меня, Павел… Скажу откровенно, когда вы начали разговор, мелькнула мысль — рвется человек из скучной кампании, от тяжелой работы… А вы специалист, Паша.
 — Стараюсь, Ревмира Алексеевна. Если что-то случиться, Сидоров мне голову открутит, а работу я эту знаю, второй год на ней.
 И на следующий день, 14 августа, утром отряд разделился: все, кроме Павла, пошли по вчерашнему маршруту. Павел пешком отправился в Малую Речку.
 Первые четыре часа шел он по лесу, пробираясь вдоль русел, превращенных в «автострады», по звериным тропкам, где два раза в месяц проезжает автомобиль, и потому тропка называется гордо — дорогой. Эти четыре часа Павел все время свистел, пел, разговаривал сам с собой: предупреждал зверя, который вполне мог оказаться на пути. Павел не хотел внезапно столкнуться с медведем или матерым маралом, который решил свои проблемы на сегодня, прилег отдохнуть… А на него вдруг валится неизвестное двуногое да еще внезапно и в молчании. Услышав же голос, зверь, скорее всего, просто уйдет.
 Спустившись со страшной горы, Павел оказался в почти цивилизованных местах, где есть настоящие дороги: чудовищно разбитые серо-рыжие проселки. Тут он присел, опустил ноги в очередную речку, съел горбушку с салом и подумал.
 Впереди лежали еще три часа пути, уже по дорогам, мимо вырубок; здесь тоже могли быть всякие неожиданности, но все-таки другого рода. Уже не надо было предупреждать зверей, что к ним кто-то пришел. Здесь не люди, а звери были на чужой территории, и любой медведь шел бы сторожко, напряженно и уступил бы дорогу двуногому.
 Семь часов шел Павел в общей сложности и только в час дня пополудни постучался в дверь к Покойнику и к Рите. Поговорив с хозяйкой больше часа и напившись чаю, Павел лег спать и проспал почти до вечера.
 Следующие три дня, 15, 16 и 17 августа, Павел провел идиллически: единственный изо всей компании «рыболовов», приехавших на красные скалы «удить рыбу», он действительно стал забрасывать удочки и в Малую Речку, и в пенистый, бурливый Ой. Делал он это, правда, лениво, и нисколько не огорчался, если ничто не попалось. Павел не соврал Ревмире Алексеевне, быть ему разумней было здесь (тем более — в существование клада Павел не способен был поверить). Но и смыться из команды Ревмиры ему хотелось, и сейчас он откровенно отдыхал, жалея только, что никак нельзя сделать так, чтобы и жена оказалась тут же.
 За три дня только две компании приехали в Малую Речку, и Павел активнейшим образом общался с представителями обеих компаний. И не только активнейшим, но и приятнейшим образом, надо сказать. Потому что компании эти состояли из хорошо знакомых и симпатичных ему людей, и никто в этих компаниях не собирался увести жену от мужа, спереть наследство собственной дочери или учудить какую-то похожую гадость. И ни у одного из членов этих компаний не было ни безумно горящих желтым светом глаз, ни безвольного подбородка и выражения мировой скорби на физиономии, ни морды деловой стервочки. Если бы даже Павел раньше не ценил всего этого, у него была возможность научиться.


 ГЛАВА 11
 Пришельцы


  Июль 1965 года
 Стояли июльские дни, полные пронзительного света, ярких красок, стрекотания кузнечиков.
 Наступал пронзительно-жаркий полдень, все равно нельзя было работать, и Володя ложился на спину. Вот оно, это сибирское чудо — сосна, ярко освещенная солнцем. Горит бронзовый ствол, ярко отсвечивают оттенки желтого, серого, рыжего на ветвях, уходящих в ярко-зеленую крону. И все это — на фоне такого же сияющего, пронизанного светом неба; чем ближе к осени, тем более яркого, синего. Иногда, конечно, мелькнет и пухлое облачко, сосна окажется на его фоне. Но чаще, конечно, небо просто синее, и все. Лежать на земле, вдыхать запах сосен, и смотреть на застывшие в безветрии кроны, в ярко-синем обрамлении… Такое может быть только у нас, только летом.
 Поразительное дело — по виду неба всегда можно сказать, зима сейчас или лето. Спутать совершенно невозможно. Во-первых, другие краски. Не знаю, в чем здесь дело, но краски бывают теплые, летние, а бывают зимние, холодные. Мама у Володи так и говорит — «холодное небо».
 А во-вторых, зимой никогда не бывает таких пухлых, пышных облаков. Даже отдельных. А вот летом пухлые облака с округлыми четкими формами плывут и поодиночке, и группами, и сливаются в высокие, клубящиеся гряды.
 Причина этого понятна — летом наверху тоже тепло. Становятся возможны грозы, изменяются краски, появляются пухлые летние облака…
 А особенно интересно летнее многослойное небо — не знаю, как еще его назвать. Когда ветер на невероятной высоте разметывает по небу, вытягивает перистые облака, а на их фоне плывут пухлые кучевые.
 Слетал к земле удивительный вечер июля. Не было в нем уже прозрачности, нежности весенних закатов, их летучей дымки. Краски неба — гуще, основательней, но им далеко до осенних. И краски земли тоже гуще, сочнее. Исчезла игра салатовых полутонов, прозрачная листва, молодая ломкая травка. Высокотравье, а над ним кроны — уже тяжелые, плотные, темно-зеленые.
 Вечером в июле не жарко и не душно, а только очень тепло. Так тепло, что можно не одеваться, даже в тени. Земля только отдает тепло, но уже не пышет жаром. Но так тепло, что продолжают летать бабочки. Вечер еще долгий и прозрачный, — почти как в июне и в мае. Розовая дымка по всему горизонту, не только на западе. И все пронизано светом — уже без духоты и без жара. Ни дуновения. Несколько часов безветрия, розово-золотого света, розовой дымки, покоя, невообразимых красок неба. Если днем машины подняли пыль — теперь она медленно опускается, позолоченная солнцем.
 Володя с Колей пили крепкий чай, говорили тихо, чтобы не нарушить волшебство. Вечер нес интересный комплекс ощущений — покоя, отрешенности, какой-то завершенности во всем. Жизнь представала быстротечной и красивой, как на гравюрах Хокусаи. Вот повернется чуть-чуть солнце, и уйдет розовое чудо, раствориться. А вместе с тем угадывается что-то, стоящее за сменой форм, их внешней красотой и совершенством. Так звуки органа вызывают грусть, острое переживание красоты и совершенства, понимание земного как преддверия.
 Володя выходил из палатки в росистую тихую ночь и слушал крики ночных птиц, наблюдал прерывистый полет летучей мыши сквозь голубой лунный свет.
 Володя испытывал острое, совершенно животное, языческое ощущение счастья, и сам удивлялся, что он понимает это. Понимание своего счастья было так же ярко, как само переживание, и так очень редко бывает с молодыми людьми.
 Молодые мужчины, до тридцати, очень редко бывают счастливыми. Слишком многое должен сделать мужчина в эти годы, свистящие, как пули у виска. Слишком много работает, чтобы замечать природу. Слишком устает, чтобы думать. По крайней мере, чтобы думать о несуетном, несиюминутном, и думать не спеша, не суетясь.
 У Володи работа состояла в том, чтобы вслушиваться, вглядываться в природу и как можно больше понимать, передумать, перечувствовать. И в том, чтобы пройти как можно дальше в каменные громады Саян, пока не наступили холода.
 Парни поднимались на перевалы, и оказывалось вдруг, что почти весь мир — уже внизу, а вокруг и выше — только яркая синева, мерцание, только пронзительный ветер.
 Жизнь простиралась перед Володей — бесконечная, прекрасная, как ярко-синее мерцающее небо, и обещала так же много.
 Этот день, нежданно-негаданно перечеркнувший жизнь, настал в самом конце июля. Третий день шли Володя и Коля вверх по реке, желто-прозрачной от желтоватой взвеси из верховьев; реку так и называли Желтоводьем. Всю ночь слышался голос реки: бормотанье, бульканье, журчанье. Река мчалась вниз со скоростью курьерского поезда, несла камни, и камни глухо стучали в русле. Днем, когда парни промывали грунт в реке, стук камней слышался не так сильно. Ночью стук разносился на десятки, может быть — даже на сотни метров. Днем река тоже работала, но шум был не такой, словно бы глуше и тише. И тишина июльского ясного дня посреди дикой тайги. Когда на каждой полянке из-под ног — полчища кузнечиков, а в каждом затененном месте — такие же орды лягушат. И все время — то срывается тетерев, то пробежит скачками кто-то маленький — наверное, заяц.
 Володя думал, что заметил первым необычное — зарубку на стволе березки. Сначала он прошел даже вперед, не поняв, что именно увидел. И остановился, резко повернулся… Да, кто-то ударил по стволу ножом… или топориком, кто знает? Ударил и стесал ствол ровной, четкой полосой, сделал зарубку. Кто?! Кто, если ближайший человек живет в трех днях пути отсюда?!
 Не веря себе, геолог сделал шаг к березке, положил руку на зарубку. Обернулся на спутника, что-то хотел сказать. Николай деловито извлекал из патронника патроны на мелкую дичь, опускал в стволы ружья патроны с тяжелой картечью.
 — Ты что, Николай?!
 — А ты посмотри на тропинку. Вот, отсюда уже видно.
 Тропинка, сколько видно, и правда была ровная, высокая. Ветки деревьев смыкались над ней не на уровне груди, а гораздо выше человеческого роста. Тот, кто ходил по тропинке, ходил по ней на двух ногах и был ничуть не меньше человека.
 — Коля… Ты погляди, — показал Володя на ствол березки.
 Николай молча кивнул, так же молча мотнул головой: мол, пошли. Действительно, что говорить?! Ну, живет тут кто-то неизвестный… Может, остатки белогвардейских банд, убежавших в горы от страха перед животворной мощью трудового народа… Их специально предупреждали, что могут встретиться такие банды, и говорили, кому надо позвонить. Или это кто-то… Ох, даже среди дня не хотелось вспоминать рассказы про этих, мохнатых и диких… Во всяком случае, два советских человека должны разъяснить, что тут происходит. Все разведать, все понять, обо всем донести партии и правительству.
 Володя перекинул на грудь винтовку, толкнул рычаг предохранителя. Тропинка вроде становилась шире. Что-то странное мелькнуло в стороне, подальше от реки и от тропинки. Нет, к этому «нечто» тоже вела тропинка! Кто-то сделал узкую просеку между деревьев. Узкую, как лаз, очень неровную, метров тридцать или сорок длиной, метров пять шириной. По неровным краям росчисти валялись груды пожухлой травы… Впрочем, не только пожухлой, вон здоровенная куча ядовито-зеленой, — кто-то здесь полол сегодня утром, скорее всего — до жары. А на росчисти, затененная кронами, росло что-то страшно знакомое — аккуратно окученная картошка. Впрочем, вот и зеленые перышки — лук, и еще что-то, торчащее пучками — кажется, это редиска.
 Зрелище было настолько невероятным, что парни минуты три стояли, молча глядя на эту делянку. Делянка была заботливо окружена валом из деревьев, сваленных для ее расчистки. Тот, кто рубил просеку, сразу же окружил ее так, чтобы меньше лезли звери.
 Николай сделал понятный знак. Володя пошел с одной стороны поля, сам Николай пошел с другой. Ага! Вот опять что-то вроде тропинки, ведет вверх по склону. Но только именно что вроде, потому что ходили по этой тропинке мало. В стороне тоже вроде тропинка. И вон… Приходило понимание, что кто-то специально не торил широкой тропы, ходил то в одном месте, то в другом. Парни шли почти по пояс в папоротнике-орляке, везде ровно колыхавшемся под ветром. Вот странная проплешина… здесь тоже кто-то посадил лук. Разумно, что лук — звери его не съедят, хотя здесь вала из деревьев не было. Сажавший пришел сюда весной, расчистил проплешинку метров пять на пять, посадил лук и ушел. А потом несколько раз приходил и пропалывал, последний раз уже сегодня, позаботившись отбросить подальше вырванную траву: чтобы кто-то не стал ее съедать и не потоптал бы лук.
 Голос реки ослабел, стало жарче, потому что здесь был реже лес, лучи солнца доходили до земли. Вот и еще что-то странное — зачищенный откос в овраге. Овраг как овраг, только вот с одной стороны кто-то подкопал склон, вынимал из пласта белой глины.
 Близ горла старого оврага опять что-то росло… Капуста! Тут, между редких деревьев, разбросаны кочаны. Странно разбросаны, рассажены в беспорядке, без системы. То тут грядка, то там. Почему не возле реки? Тут же воды не натаскаешься! И здесь не боялись посадить капусту, которую звери очень даже едят, и даже с завидным аппетитом. Значит, охраняли? Ни один кочан не поврежден… Кстати, в этом лесу что-то вообще не видно зверя. И позавчера, и вчера вспугивали медведей, оленей, лосей, не говоря о белках и зайцах. Сегодня лес словно бы вымер.
 Николай вдруг встал, как вкопанный, уставился на что-то на земле. Володя резво подбежал, насколько позволял ему орляк. Возле хорошо прополотого огорода (папоротник был выполот даже метрах в трех от края возделанной земли). Как раз на этом выполотом, возле обработанного тяпкой, лежал платок. Обычнейший платок из грубого деревенского полотна, а на платке — кочан капусты. Не кочан даже, скорей кочанчик — то, что успело вырасти на приличной высоте, в тени скрывавших огород деревьев. Кто-то не утерпел, решил поесть сегодня молодой капусты… и оставил ее здесь и убежал.
 Володя взял в руки кочан, и на руки ему стекла прозрачная, прохладная вода, прямо из сердца кочана. Удивительный все же контраст — уже жарко, немилосердно палит солнце. Бронзовые, зеленые кроны на ярко-синем небе позднего лета. И прохладная вода на руках.
 Тропинка уводила вглубь оврага. Вернее — бывшего оврага. Последние годы вода нашла другой путь, и на дне и на склонах оврага в этом году выросла трава. А на пологих местах рос кустарник, даже молодые деревца.
 Овраг становился все глубже, стенки — все выше и круче, тропинка на днище оврага — все явственней. Попадались даже отчетливые следы ног, обутых во что-то без каблука.
 Геологи шли все осторожнее, поводя стволами то вперед, то вверх, вдоль бортовины оврага. Володя учился в университете, и у них была военная кафедра. Коля в армии служил — в стройбате. Оба понимали, что солдаты совсем никакие, что опытные люди возьмут их здесь не за понюх табаку, стоит сильно захотеть. Но и уйти уже было нельзя.
 Овраг совсем сузился, днище круто пошло вверх. По всему судя, геологи приблизились к самому устью оврага. Кто-то расширил эту часть оврага, положил жерди, вогнав их в борта, на высоте примерно метров двух, загородил жердями свой навес, чтобы получилось помещение. Вода давно не хлестала в овраг, в хибаре вполне можно было жить… По крайней мере, вполне можно было летом. Со смутным чувством смотрели геологи на эту обмазанную глиной стену из жердей, на темную низкую дверь, на очаг со свежими угольями, рогульки, обрубок бревна у очага… Кто-то жил здесь, в сотнях километров от жилья, скрытно разводил капусту, картошку и лук; и не просто так жил себе и жил; этот кто-то продолжал еще и прятаться. От кого?!
 — Эй!.. Выходи! — нехорошо звучал надтреснутый голос Володи в теснине, словно в бочке. «Как в могиле», — подумалось ему еще хуже.
 Коля двинулся вперед, сделав недвусмысленный жест: «Прикрывай!»
 — Эй! Человек! — продолжал кричать Володя, отвлекая. — Мы советские люди! Мы тебе ничего не сделаем!
 Одновременно он пытался следить за бортами оврага, за местом, откуда пришли… И конечно же, не успевал. Это было самое лучшее время, чтобы напасть на геологов. Но отвечала только тишина. Никто не нападал, не появлялся ни в дверном проеме, ни наверху.
 Николай бросился вперед, упал на землю, — голова, руки с ружьем — в проеме. Так бросался в двери вражеской избы герой-разведчик из фильма, снятого по повести Светлова. К чести Володи — он тут же помчался на помощь, упал на колено, чтобы его ружье — над головой Николая. Так стреляли шведские солдаты в одном польском историческом фильме. С полминуты глаза привыкали к полутьме — ни окна, ни дырки в потолке тут не было. Хибара прочно пустовала.
 — Коль, постереги пока снаружи…
 Николай торопливо кивнул, кинулся наружу, не тратя времени даже на отряхивание одежды. По-прежнему все было тихо.
 — Давай! Посмотри, что там!
 Володя уже шастал по хибаре. Грубо сколоченные нары — горбыль на двух обрубках дерева. Тряпье, издающее запах овчины, прикрывает не полностью нары. Какое-то подобие стола. Деревянные гвозди между жердей, на них — плетеная веревка, ремни, непонятные какие-то обрывки, кожаная сумка. Два глиняных горшка, в одном — остатки варева. Глиняная миска. Глиняная кружка. В углу горой — плетеные корзины, большущий плетеный короб. Куча прутьев, тоже для плетения. Тяпка, лопата в другом углу… странной работы, не заводской, как будто по ним били молотом. Вот тут отметина, вот тут, вот тут…
 — Коля, тут дикари жили…
 — Дикари… А картошку сажают, лук сажают… Нет, Вовка, тут другими делами пахнет. Точно тебе говорю — или белогвардейцы, или бежали уголовники.
 — Может быть, сразу в жилуху?
 — В жилуху… но только не сразу. Давай поднимемся наверх, посмотрим.
 — Думаешь еще найти?
 — Кто знает…
 Во всяком случае овраг друзья покинули с рекордной скоростью — там было очень неуютно.
 — Давай вверх.
 По-прежнему ныли руки от напряжения и тяжести оружия; опять был по пояс орляк, опять жарко, тихо, напряженно. Все круче и круче подъем. Зная Саяны, друзья были уверены — скоро подъем уже кончится, будет узкий длинный хребет, скалы и деревья между скал. В лицо пахнуло ветром — вот он, хребет.
 — Смотри!!
 Коля мог бы не хватать Володю за руку. Володя не хуже увидел километрах в трех, не больше, хобот дыма над лесом, над хребтами. Кто-то жег костер на соседнем хребте, между деревьев.
 — Может быть, уходим, Коля? Что здесь люди есть, мы уже знаем…
 — Не-ее… Давай попробуем подойти… Этого, в хибаре, упустили. Так хотя бы этого накроем.
 — А если их много?
 — А фактор внезапности?
 Коле самому понравилось слово, и он гордо повторил:
 — Фактор внезапности…
 Володе очень не хотелось идти дальше. Тихий ясный полдень, лес, горы, орляк… За всем этим чувствовал Володя какой-то неясный подтекст. Что-то происходило, а он сам не мог понять, что именно. Чьи-то глаза смотрели из-за пихт и кедров… Хорошо, если глаза людей. Кто-то мог появиться в любую секунду, и хорошо, если на расстоянии. Хорошо, если ничто не взметнется прямо вот сейчас, из орляка…
 Наверное, если бы смог Володя посмотреть прямо в глаза Николаю, смог бы твердо и ясно сказать, что рисковать очень глупо, что их и так уже видели, что неизвестно, сколько здесь бандитов, и что их священный долг — скорее придти и все рассказать… Наверное, в этом случае все могло бы кончиться иначе. Потому что ведь и храбрый Коля не был так уж уверен в том, что к костру надо подходить.
 Но во-первых, оба они были еще очень, очень молоды — и Володя, и Коля. Оба они еще доказывали — и себе, и друг другу, и всему вообще человечеству, что они — сильные и храбрые, умные и крепкие и ничего не боятся.
 А во-вторых, Володе ясно представился режимный майор… Коля, значит, хотел напасть на белогвардейцев, уголовников и бандитов… А Володя, значит, вовсе не хотел на них попасть… Так-так… Неизвестно, конечно, стал ли бы режимный майор делать такие выводы… И стал ли бы он вообще делать какие бы то ни было выводы… Но ведь мог же?! Очень даже мог. А недоверие органов — это допуск к картам, материалам, документам. Это — назначение на должность. Это — допуск к своей экспедиции. Это — право защитить диссертацию.
 — …Пошли!
 Вроде бы рассекала склон некая складка, тоже проделанная водой.
 Друзья шли, стараясь ступать бесшумно, производя много лишнего шума именно поэтому. В одном месте Коля с треском плюхнулся в кустарник, словно сорвался с места марал.
 Совсем близко этот костер, и Володя вдруг с отчаянием почувствовал, что нет там никого, возле огня.
 — Ну!
 Бешеным рывком, задыхаясь, чуть не по пояс в орляке, выметнулись наверх, поводя стволами ружей. Сами чувствовали себя последними дураками.
 Наверху и впрямь никого не было. Выбрасывая клубы дыма, тлела большущая куча хвороста, заготовленная, надо полагать, заранее. Куча была завалена грудой свежесорванной травы, а внутри все еще горело жарко, сухими прутьями и сучьями. Сделано все так, чтобы горело много часов и без всякого участия человека.
 А на другом хребте, дальше от реки, тоже колыхался другой дым. Совсем близко, от силы в километре, как будто хобот смерча качался над полуденной тайгой.
 Полуденной?! Было почти пять часов. Куи… Куи… Куи… Куи… — пронзительно кричала птица. Коршун делал круги над хребтами, ловил крыльями восходящие потоки. Если уходить, не так много времени остается до темноты. И ужасно захотелось пить…
 — Коля… Ты сам видишь, нехорошо тут…
 — Влипли, как пацаны… — и Николай выругался тоскливо и грязно.
 — Почему «как», Николаша?!
 — Ладно, хватит базарить, бежим…
 Не тратя времени, ломанулись обратно. Бог мой, как им хотелось пить! Никто не побывал на том месте, где друзья заметили первую просеку, свернули с прежнего маршрута. Озираясь, посидели у воды.
 — Ну, двинули?!
 — А то…
 Шли, пока темнота не стала скрывать предметы, часов до 10 вечера. Отмахали километров двадцать пять. Надо было вставать на привал: ночью по тайге ходить опасно. И так уже раз кто-то сверкнул зелеными глазами из темноты, рысью протрухал в сторону от людей. А в другом месте кто-то высокий, с рогами, стоял буквально в нескольких метрах, и хорошо, что не напал, так и стоял… А если бы все-таки бросился?!
 — Слушай, а ведь голоса у сов звучат как-то странно, а?
 — Ох, не пугай… Разве странно?
 — Ну вот, послушай… Вот, слышал? Это — как обычно. А в прошлый раз? Гораздо гуще, тяжелее звук… Так совы пока не говорят, так они будут осенью…
 — Коля, может, не будем спать ночью?
 — А на что завтра будем похожи? Завтра бежать и бежать. Нет, надо до света поспать.
 — Тогда давай по очереди сторожить.
 В темноте Володе было страшно. Крики сов странным образом окружали место, где они поставили палатку. Костра, естественно, не жгли, растворились в безлюдной тайге. Но чувствовал Володя, что кто-то видит их, следит, наблюдает.
 Часа в три, незадолго до рассвета, Владимир толкнул Колю:
 — Вставай!
 И сам молча нырнул в палатку, поспать хотя бы немного.
 Все началось через час — уже белела полоска на востоке. И началось все так быстро, что Николай не успел поднять оружия. Заметил движение сбоку, успел сделать одно движение — поднять ружье почти к плечу. И тут же толкнули с другой стороны, ружье бабахнуло в пространство, и долго отдавалось эхо, все удаляясь во все стороны. Тот, с боку, налетел, вцепился — хотел, вражина, брать живьем. Развернуть ружье Коля не смог, не было места; к тому же в него еще вцепились сзади, потом за ноги, и он упал лицом вперед, и на спину, между лопаток, впрыгнул кто-то и захватил шею, и стало невозможно дышать. Из-под Коли тащили ружье, его обшаривали, мяли, тискали, лезли в карманы, в голенища сапог, обдавая волнами удивительных запахов.
 Вот теперь, наверно, будут вязать… или сначала оглушат по голове? Николай напрягся, стиснул зубы.
 Рядом так же возились с Володей. А тут вдруг слезли со спины, совершенно отпустили ноги. Николай рывком сел. Его держали за руки, с обоих сторон, но это было и все. В холодном сером полусвете Николай увидел небольшую толпу, состоявшую из очень странных людей… И вела себя толпа тоже странно.
 Вроде бы русские — типичные лица, бороды, всклокоченная шевелюра… Вообще уж очень заросли, даже и для лесовиков. Одеты тоже странно — кто в ткани, а кто и в шкурах. Куртки из шкуры — на плечах почти у всех. Трое держат ружья, но еще трое — и луки.
 И выражения лиц, глаз… не угрожающее, нет, не злое… Но взгляды, жесты дикие необычайно, и странные. Все подчиняются пожилому, крепкому, почти кубическому по габаритам. Он и без ружья, и без лука.
 Этот главный и нарушил тишину:
 — Вы пошто сюда пришли?
 — Мы геологи. Разведку проводили.
 И сразу же два вопроса, уже не от главного:
 — Геологи? Вы мосты строите?
 — Разведку? Кого разведывать идете?
 Главарь поморщился:
 — Не мешайтеся… Вы нас искали? Нашу деревню разведывать шли?
 — Мы и не знали, что здесь есть деревни… Мы золото разведывали. И полиметаллические руды.
 — Поли… металли… Мудрено. Объясните еще раз.
 — Это руды, где есть разные металлы.
 — Например, и олово, и медь? — проявил понятливость вожак.
 — Мы и такие нашли, и где сразу по три металла, по четыре. И золото находили.
 — Такие места и мы знаем. А зачем по Желтоводью шли?
 — Тоже золото искали, руды…
 — И где нашли?
 — На тридцатом километре, на сорок пятом, где Железный ручей.
 — Та-ак… Смотрите, — повернулся к своим вожак, — не врут. А если вы бы нашу деревню нашли, тогда что?
 — Мы сколько деревень проходили, и ничего… — заулыбался Николай. — Чем ваша-то деревня такая особенная?
 — Чем… А тем, что тайная она деревня. И знать про нее не полагается. Вот чем. Теперь понятно?
 — Мы слыхали про такую деревню… Что ушла от коллективизации и до сих пор живет… Мы думали — слухи.
 — Как видите, не слухи. Мы когда ушли? — спросил вожак. Вроде бы его вопрос был откровенно риторический, но народ стал кивать головами, подсказывать, и ответ получился уже коллективным:
 — В двадцать восьмом и ушли.
 — А потом второй раз ушли, — продолжал вожак, и почти хором уточняли мужики: — В пятьдесят девятом… Шесть лет назад ушли.
 — В общем, дважды сбежавшие мы, — усмехнулся вожак. — И уж коли вы нашли нас, ребята, то выходит, путей у нас два. Или убить вас, или с собой взять. Резать русских парней у меня рука не подымается, да и незачем.
 — Девки для них есть… Охотиться станут… Глафира на выданье… Вы стреляете-то хорошо? Наталье тоже жениха нет… Может, кузнечному делу умеют? Огородников мало… — разноголосо ответили вожаку. Всем хотелось взять парней с собой, резать их никому не хотелось.
 — Как же так… Вся страна… огромная страна, а вы одни? — доказывая очевидное, Николай стал чуть ли не косноязычен. — Как же жить? И зачем… Так?!
 — Зачем… От нас что хотели? Чтобы мы все обчее имели, и ничего своего. Чтобы коммуна была — общие ложки, общие плошки; прости Господи, общие бабы.
 При упоминании непотребства многие мужики заухмылялись, а вожак всерьез перекрестился.
 — А мы знаем, — продолжил вожак, — что одни дела обчественно делать лучше, а другие — каждому по себе. И точно знаем, что насильничать нельзя над людьми. А над нами хотели насильничать, вот мы и ушли.
 — Так вся же страна… Понимаете, весь Советский Союз признал, а вы что же? Ну, перегибы были… Ну, что-то не так, чересчур… Но все же в колхозы пошли! Пусть не сразу…
 Вожак смотрел молча, внимательно. Может быть ждал, не скажет ли парень еще чего-нибудь. Мужики кто ухмылялся, кто смотрел так же, как вожак.
 — Во-первых, все нам не указ. Во-вторых про всех — не верю.
 Всегда бывает так, что все разные, в любом деле. А в-третьих… Вот жил у нас, в Ключах…
 — Ключи — это ваша деревня? — перебил Володя. Оказывается, внимательно слушал.
 — Наша деревня… Вот жил в ней тоже один. Сказал, что не уйдет никуда. Мол, вся страна, и он хочет быть в стране. Что, мол, в стране живут люди, и все наши, и нельзя их бросать.
 — А разве не так?!
 — Погоди. Вот все ушли, Иван остался, Осередний. Осередний — это фамилиё, — серьезно уточнил вожак. — Остался сам, с женой, с дочкой, с сыном, с матерью. Наши потом пришли проведать, как он там? Куда ушли, Ивану про то не сказали, но проведать пришли. И что же? — риторически спросил вожак.
 — Пришли наши и первое, что видят — голова старухи на колу сидит. Отрубили ее и на кол, — пояснил вожак для непонятливых. — Иван с Наташей в баньке сгорели. И не сразу сгорели. Если бы сразу — почему рука Наташи была гвоздем к стене прибита? А Евдокия… это дочь ихняя… Евдокия в доме, на полу. Те как уходили, ее там оставили, распятой. И все что можно с девкой сделать, сделали. А девке-то двенадцать лет. Небось надо было им узнать, куда остальные ушли, я так понимаю. А что не знают эти — не поверили. Вот ты и скажи, городской, какие такие наши в стране живут? И кого нам оставлять нельзя? Коммунистов, что ли? Так что вот, — обстоятельно закончил вожак, — собираемся, ребята!
 Заворот мозгов произошел у Николая, воспитанного на бреднях про «зверства белогвардейцев и немецко-фашистских оккупантов». Вроде бы, вожак готов был подождать, склонил голову… Но возразить Николай не сумел.
 — Крови вашей нам не нужно, ребята. Но и чтобы про нас узнали, тоже не нужно. Так что сейчас пойдем все вместе, и лучше не бегите, а? Потому что грех-то мы на себя возьмем, да вам-то от того будет не легче. А что в лесу догоним — то вы видели…
 Над тайгой горела уже белая полоска. Серое на востоке распространялось в зенит, гасило звезды. По вершинам деревьев прошел утренний ветерок, пока еще слабенький, не сильный.
 Ранним-ранним утром 15 июля 1965 года карские геологи Владимир Теплов и Николай Сыроежкин начали путь куда-то вглубь Саянских гор.

 ГЛАВА 12
 Спутник земли


  Весна 1978 года
 Стояли тихие, ясные дни начала апреля, когда день прибывает с каждым вечером, у стволов давно образовались лунки, и небо синее и ясное, словно обещающее что-то. К концу дня с крыш начало уже немного подтекать, повисли здоровенные сосульки.
 Сходка была шумная, многолюдная, в конце разлили «понемножку» самогонки. Люди расходились группами, шумно общались, размахивали руками. Володя завел Николая за баньку, чтобы лучше разгорелось в трубках. Он давно искал такого случая.
 Тихо, задумчиво падали капли с сосулек. За спиной переговаривался народ, расходился со сходки, и голоса, странным образом, только подчеркивали тишину.
 Самогонка в Ключах была хорошая… Даже, пожалуй, великолепная самогонка, очень крепкая и чистая. А вот курево… Древообразный табак с огородов дико рвал горло, и Коля сразу же закашлялся. Володя терпеливо подождал.
 — Коля… Вот я думаю, если спуститься по Черному ручью… До слияния с Большой… Суток за двое ведь спустишься, верно?
 — Ну…
 — Что ну? Ты за двое суток дойдешь?
 — Наверное, дойду, только зачем?
 — Я так думаю, если идти вниз по Большой, дней за пять можно выйти в жилуху… Или на деревню попадешь, или выйдешь на дорогу. Или прямо в степную Хакасию.
 — Та-ак… Володя, я так понимаю — ты этого разговора не начинал, я тоже ничего не слышал, правильно?
 — Правильно. Ты ведь не донесешь? — Николай пыхнул трубкой, на секунду повернулся к Вове боком.
 — Не донесу… Но я к чему. Летом такой путь — возможен. Не берусь прикидывать, сколько шансов, но шанс есть. А зимой такого шанса нет.
 — Зимой надо идти через перевал…
 — Гм… А за перевалом?
 — А за перевалом пройти гольцы, потом спускаться по Желтой. Там дорогу, небось, давно проделали.
 — Гольцы… По ним зимой никто не ходит…
 — А что особенного зимой на гольцах? Морозы, так везде морозы. Снега и снега, а по снегам можно идти…
 — А если по Желтоводью дороги еще не проделали?
 — Тогда еще один день пути.
 — Если лыжи в порядке, если еды хватит…
 — Риск всегда есть, Коля. Вдвоем идти — риска гораздо меньше.
 Какое-то время звучали только голоса расходящихся односельчан. Где-то вспыхивал девичий смех — наверное, Фрол опять начал ухаживать, оправился после ранения.
 — Ну так вот… Я донести — не донесу. Но разговора этого — не слышал. Понял, Вова?
 Опять молчание, и смех.
 — Фролка, балуй! — вроде строго, а на самом деле весело, рявкнул кто-то из старших. Девичий смех.
 — Значит, Коля, так и помрем здесь?
 — Помереть везде помрем.
 — А жить как? Здесь ведь жизни никакой все равно нет. Приключение — да. Пожить, как первобытные, поохотиться, побыть в другой эпохе… Ладно. Но не всю жизнь ведь… Наша жизнь, Коля, это ведь совсем другое. Я вчера проснулся, Коля, лежу и не могу вспомнить, как он выглядит, кипрегель? А ты помнишь?
 — Немного помню.
 — А я уже нет… Мне книги снятся, Коля, лаборатория снится. Если даже вот сейчас вернусь домой — уже непонятно, смогу защититься или нет. Мне ведь уже тридцать девять. Я старый, Коля.
 — Эх… Вова, у тебя кто первый защитился? В смысле первый в семье?
 — Дед.
 — Значит, прадед жил без этого? И все поколения до деда? И без кипрегеля жили? Володя, неужели никак нельзя не защищаться?
 — Так ведь дело не в самой защите… Не для меня вся эта жизнь, Коля. Не мое. Меня к чему готовили? К науке, книги читать. Потом как-нибудь и свою написать. Неужели для того и жизнь прожить, чтобы огород возделывать, и чтобы зверей бить?
 — Может быть, и для этого… Вова, для чего человек живет?
 — Кто для чего, Коля. Дед Егор живет, чтобы деревня сохранилась… Любой ценой, но сохранилась; моя Катерина живет, чтобы детей рожать и растить. Я живу, чтобы думать, я не умею без этого. Понимаешь, как у других рука сама работы ищет — так у меня мозг.
 — Так ты можешь и здесь думать. Кто мешает?
 — Наверное, так… Мне нужно, чтобы другие тоже знали, что я придумал, и чтобы это было для них важно.
 — А ты и здесь можешь придумать что-то, что для всех будет важно.
 — Нет, не то… Понимаешь, я человек своей эпохи. Когда есть общее дело, и ты вносишь свое, и что-то получаешь за это. Когда нет общего движения, то что остается? Ну, торчит какой-то чудик, ну, думает. И что придумает — это его частное дело. И только. Я не хочу, чтобы это было только мне нужно… Не могу.
 — Не можешь или все-таки не хочешь?
 — Так не хочу, что даже не могу… И не надо, Коля, я ведь не хуже тебя знаю все это словоблудие. Я самовыражаюсь, да, но мне важно, чтобы и для других это было важно. И Менделеев, и Эйнштейн, они же тоже свои проблемы решали… А то, что они делали, оказалось нужно огромной толпе народа. Вот, понимаешь, я хочу жить в эпоху, когда это будет важно… Что я самовыражаюсь, и как…
 Коля снова закашлялся, выколотил дымящиеся остатки табака.
 — А ты ведь не только потому обратно хочешь. У тебя там дом, квартира.
 — Ну, если ты про свою общагу… Коля, вернись мы тогда, ты бы уже на сто рядов квартиру получил. Дом и у тебя уже давно бы был!
 — Дом… Квартира была бы, наверное. А вот дом… Володя, ты что самое раннее помнишь?
 — Самое раннее? Наверное, как меня папа держит на руках, а я стараюсь перегнуться. Мы тогда на лодке плыли, на моторке…
 — А что сильнее всего помнишь из детства?
 — Наверное, как с дедом говорил… Меня все поучали, все рассказывали, какой он, дед. А дед, оказалось, молодой, веселый. Мы с ним повидло ели, ложками, и он мне рассказывал, как надо охотиться на оленя. В кабинете голова висела… И это все — из той жизни, из почти забытой. Хоть и не вспоминай, было — не было.
 — Ну вот… А я первое что помню, как мы с мамой отца тащим. Вернее, не мы, конечно. Я же маленький был, какая с меня помощь. Мама тащит его, волоком, за рукав. А я тоже, вроде, помогаю. А самое сильное… это как отец меня бил. Тебя отец лупил, Володя? Вот-вот… А я и не помню почти ничего другого… про отца, по крайней мере, и про дом. Вот и думай, хочу я вернуться? Или мне не обязательно возвращаться?
 — Твой отец с какого года?
 — С десятого. Да считал я уже, считал… Вряд ли живой. Только дома-то все равно нет. Здесь, с Антониной, дом есть. Ты, Володька, привык, что тебя любят. А я вот не привык, что тут поделаешь…
 Николай грустно усмехнулся. В темнеющем небе заметно перемещалась яркая звездочка.
 — Ух ты… Ну и звезда!
 — Спутник Земли! — выдохнул Володя.
 Рукотворное чудо мчалось за пределами атмосферы, вторгалось в звездный мир. Осуществленная мечта Циолковского, продукт высоких технологий, символ выхода человека в космос.
 А здесь — подтаявшие сосульки на крытых дранкой крышах срубов — как во времена Киевской Руси. И такие же одежды из шкур, из самотканого полотна. И отношения людей почти такие же. И духовные проблемы тысячелетней давности — скажем, женить ли парня на трех девицах сразу?
 И это все еще хорошо, это еще мир людей… пусть изрядно одичавших, но людей. А вокруг, на сотни километров — темный мир четвероногих. Мир маралов, лосей, горных козлов, росомах, кабарги, медведя, волка… Нет, всего не перечислишь, да и незачем. Мир капканов и силков на зайцев, медвежьих берлог, водопоев и отстойников. Мир, где смерть от голода — обыденность.
 В этом мире, как видно, и остаться Володе навек, если не удастся убежать.
 — Вова… А про Никиту ты думал? Про Вареньку?
 Помолчали. Только пыхали трубки обоих.
 — Коля… Пугать-то нас пугали, это точно. А ты представь, что Егор Пантелеевич стреляет в Никиту? Можешь представить? Или что Василий Андреевич зарубит Вареньку? Ну то-то… Да и что их тогда убивать, если я уже сбежал? Они пока что нужны, как заложники.
 — То-то и оно, что как заложники… Если бежишь, то это и тебе месть. И мне урок, чтоб не сбегал, — усмехнулся Николай.
 — Урок… Ни тебе урок такой не нужен, ни Валентину. И каждый человечек на счету, а они ведь большие уже.
 — Валентину такой урок особенно не нужен, это точно. Он сам кому угодно урок даст. И что на счету каждый, это точно. Но что перевесит, ни ты не знаешь, ни я, ни они сами. Так что ты себя не убеждай, не пытайся доказать себе, что все в порядке. Обманывали тебя тут хоть раз?
 — Это ни к чему… Оба мы знаем, что не обманывают они.
 — Ну то-то же. А что, если сбежим, детей убьют, дважды сказали, на сходке. Все слышали.
 Помолчали, пыхтя трубками.
 — А если все-таки найдут деревню?
 — Деревню, вестимо, найдут. Вопрос, сколько времени пройдет, а найдут. Только для меня что переменится? Геологом опять не стану? Так я им в любом случае не стану больше никогда. В колхоз запишут? Пусть запишут. Советскую родину предал? Я так понимаю, что меня сюда силой привели, и что я сбежать может и хотел, а не сумел. Так и буду с семьей жить, охотиться и скот разводить, ни в чем ни перед кем не виноватый. А если и дадут срок, Тоня ждать будет, я знаю. И семья, выходит, сохранится.
 Помолчали, снова набив трубки. Разговор и планировался как непростой, а получался еще трудней.
 — Коля… А вот мама. С которой ты отца тащил. Неужели увидеть не хочешь?
 Опять молчание. Перестало капать с крыши — подморозило.
 — Вопрос понятен. Отвечаю. Мама разошлась, и второй раз вышла замуж. Из интерната она меня не забрала, и где она живет в настоящее время — я не знаю. И тогда — в шестьдесят пятом — не знал. А родина… Общага — вот моя родина. Помойные контейнеры, нищета, грязища, матерщина. Нет у меня родины, Володя, и матери нет, даже если живая. Так что вот… Если хочешь — беги. Но я не побегу, Володя. Так не хочу я отсюда, что прямо не могу. Вот так.
 Ну что ж, все было сказано, и честно. Володя прошел метров сто, по визжащему под валенками снегу, толкнул набухшую дверь, обстучал валенки перед тем, как войти. В избе было почти совсем темно, трещала лучина. Катерина, как всегда, пряла, ее редко можно было застать за каким-нибудь другим занятием. И как всегда, встречала, улыбаясь. Эта милая, хорошая улыбка в полутьме! Не виноватая ни в чем жена; привычная, родная, почти всегда с хорошим настроением. Коля считал — повезло. Наверное, так и есть, повезло. Катерина хорошая… только дикая очень. Первобытный человек и есть первобытный человек. Она не умеет читать, не до того. «Жена ученая, дом не метен», — пришла на ум пословица. У него дом метен, сказать нечего.
 И дети растут дикарями. В этом Катя в общем-то не виновата. Откуда здесь возьмутся книжки? Когда Вася был совсем маленький, ему, Володе, снились детские книжки. Такие — на картоне, с большими яркими картинками. Вася умер, простудился и сгорел в одночасье. Там, в большом мире, такую болезнь и за болезнь давно уже не считают, а здесь…
 Когда родились Никита, Варвара, детские книжки не снились. Володя смирился, что книжек нет и никогда уже не будет. Что его детям ничего не расскажешь про города, где все дома — по три и по пять этажей. Не объяснишь, что можно жить на втором этаже или на пятом.
 Что можно ездить на работу на трамвае… И вообще, что можно ездить на работу. И что такое работа, за которую платят деньги… Показать им паспорт, командировочное удостоверение… Что-то из другого мира.
 Владимир сравнивал себя с марсианином на Земле. Было что-то из противной фантастики про такого марсианина, поселившегося в советском городке. Или этот марсианин испугался американцев и понял, с кем историческая правда? Подробностей Володя не помнил.
 Впрочем, бывало так же и на Земле; знай лучше фантасты историю, писали бы намного интереснее. Володя любил книжки про путешествия, про приключения открывателей земель. Была у него детская книжка «Водители фрегатов», единственная путная книжка плохого писателя — Николая Чуковского. Сын знаменитого, а сам писал довольно скучно. Прочитав «Фрегаты», Володя взрослым нашел и остальные его книги: «Княжий угол», «Девочка Жизнь», «Балтийское небо»… И удивился: «Фрегаты» оставались чем-то удивительным, словно и писал совсем не он.
 А в книжке для подростков было место про судьбу матросов Лаперуза. Корабль разбился на острове Ваникоро, в Тихом океане. Экспедицию искали… и нашли, но только через сорок лет, и все матросы уже умерли. Даже тогда, лет в четырнадцать, Володя вздрагивал, представляя старого уже, седого француза, выходящего на берег моря… Человека, безнадежно выброшенного из цивилизованного мира… Навсегда.
 Была и еще одна книжка… Володя не помнил названия. …В 1805 году экспедиция капитана Головнина снимала берега Сахалина… И выставила на берегу пост — пятерых матросов. Беречь берега Сахалина — всем говорить, что это российская земля, ждать новой экспедиции. А точные координаты места, где высадились эти пятеро, из соображений конспирации, знали только два офицера — мичман Хвостов и лейтенант Давыдов. Прибыли в Петербург, а какой же офицер, вернувшись из плавания, не утроит грандиозной пьянки! Загуляли Хвостов и Давыдов, а какая же пьянка — да без гусарства и ухарства?!
 В третьем часу ночи разводили мосты в Петербурге. Поплыл, стал подниматься мост под ногами Хвостова и Давыдова. Прыгнули Хвостов и Давыдов с одной половинки моста на другую — авось успеют?! И не успели. Зачем прыгали?! Не осталось свидетелей, некому рассказать.
 А последний из пятерых оставленных на пустом берегу Сахалина помер от старости, в поселке дикого племени айну, году уже в 1850-м. Интересно, а этот старик, он рассказывал про Петербург своим детям от самки-женщины айну? Скажем, про выстрел из пушки ровно в 12 часов дня?
 А матросы Лаперуза, они рассказывали черным туземным женщинам, что такое мадемуазель и мадам? И чем пахнет вечерний Монмартр, если взять чашку кофе в кофейне?
 Возникали, вероятно, вопросы: «А что такое 12 часов?», «А что такое кофе?», «А что такое чашка?».
 Первые годы Володя пытался рассказывать жене, развивать ее ум. Она была не против, слушала, только ей ведь все равно — расскажет он о том, как определяют возраст геологических пород, сюжет «Войны и мира» или про то, как он убил зайца в верховьях Желтого ручья. Муж рассказывает — надо слушать и постараться запомнить. Рассказывает — значит, любит. После разговоров и остальное все… это самое… лучше как-то получается.
 Мужа Катерина очень любит. Женщина душевная и с колоссальным чувством долга. Для здешних это почти одно и то же — любить, заботиться, хотеть, интересоваться… Мужа надо любить, это ясно. Все любят мужей. Мужа нельзя не любить, неприлично… И непрактично — хотелось добавить Володе.
 Володя предпочел бы, чтобы в отношении жены было больше личного, интимного, и все-таки поменьше неизбежного. Но ведь и это предпочтение — из какой-то совсем другой, гораздо более тонкой, несравненно более сложной жизни.
 Жена умела чувствовать его состояния… без особенно глубокого понимания, что за этим стоит. Понимала на уровне интуиции, хорошо ли ему, плохо ли. И умела подлезть к нему, рассмешить, переключить на себя. Так действуют совсем маленькие дети с любимыми папами (так всегда поступал Вася в короткую свою пятилетнюю жизнь), и еще домашние животные.
 Володя взял жену за руку, стал ей рассказывать про троллейбус, про поезд — как он ехал в Карск из Москвы.
 Вроде бы завтра ведь опять вставать до света: выгребать навоз, кормить скотину. Мало того, что вся жизнь — работа без праздников и выходных, работа навязывает ритм, работа определяет, когда ее надо выполнять. Медведей надо бить в декабре. Огород вскапывать в мае. Кормить скотину рано-рано утром, вставая до свету. Над жизнью висит это «надо!»
 Сидели за обедом, когда заскрипел снег под валенками подходящего. Хлопнула дверь, без стука вошел отец Андрей. Здесь все ко всем входили, не стуча. Вошел, перекрестился на икону, откинул волосы привычным жестом. Совсем бы хорош, красив батюшка, да уж очень диковатый взгляд. Чуть ли не самый дикий взгляд в деревне… Для шамана — в самый раз, но никак не мог привыкнуть Володя к этому сочетанию: православного священника с шаманом. А сочетание сложилось, что поделаешь.
 Отец Андрей стал попом ровно потому, что родился от попа. Отец Андрей, своего рода поп-младший, стал священником так, как становятся шаманами представители диких племен: перед смертью отца сын был рукоположен в священники, и неизвестно, как отнеслась бы церковь к такому варианту и признала ли бы его право на священный сан.
 В крохотной общине, оторванной от остального мира, отец Андрей стал ходячим вместилищем культуры… опять же, скорей как шаман или как священник недобрых времен переселения народов и власти дикарей над культурной, но рухнувшей Римской империей. Положение отца Андрея было оправдано! В конце концов, если община хотела остаться грамотной и сохранить хоть какую-то память о достижениях науки и культуры, должен был кто-то хранить книги, знать грамоту, делать бумагу из бересты, хранить память об основах медицины, учить детишек всему, что сам еще помнит. Отец Андрей был единственным, кого община могла прокормить для того, чтобы он занимался всем этим, а не ставил бы сам силков и не стрелял зверей. Избавить священника от огорода и скотины община уже не могла.
 Оторванный от всего остального мира, отец Андрей сам уже путал учение Христа с поучениями пророков Ветхого Завета, поучениями деревенских старцев, с вызыванием горных духов у тофаларских шаманов. Все, не связанное непосредственно с производством еды, а особенно все, связанное с любыми надмирными силами, постепенно смешивалось в светлой, хорошей, но очень одинокой голове.
 Отец Андрей верил в Творца и верил в то, что Он послал на землю Сына. Но верил ничуть не меньше и в способность медведей и волков превращаться в человека… Не всех, конечно, а только особенных волков и медведей. Верил в духов земли, в посвященные им охотничьи заклинания, и брызгая святой водой на стволы ружей и силки, что-то быстро наговаривал по-тофаларски…
 Отец Андрей регулярно путешествовал в Пещеру, где жили, по мнению тофаларов, самые страшные духи — как минимум, раз в год, и уж, конечно, по всем важным случаям. Православный священник, он нимало не скрывал, что ставит свечи духам Пещеры и молится самому Шару.
 Веру в Шар занес в деревню человек, найденный в тайге в сороковые еще годы. Работал он на руднике, где люди быстро умирали, сами не зная от чего. Возле рудника была пещера, а в пещере — удивительный шар, светящийся в темноте. Сам собой светящийся, вспыхивающий в темноте, стоит только войти в этот зал.
 Потом был день, когда зеки вошли в рудник, а вход в него замуровали, обрекая людей на погибель. Немногие, кто знал, ушли в пещеру, и только он один сумел выбраться наружу до того, как умер. Никто из заключенных и не знал, что у пещеры есть выход наверх.
 Беглый показал дорогу к шару, исполняющему желания, и отец Андрей ходил туда же, поклонялся удивительному Шару.
 — Володя… — позвал тихо батюшка, — давай на сходку. Тут про Фрола решать надо.
 Володя понимающе кивнуть. Решать надо… И решить нельзя. Один холостой парень, другие подрастут нескоро. Три холостые девки на деревне. Женить — нельзя. И не женить — нельзя. Как быть? Неразрешимая проблема.
 Старики и старухи вчера беседовали с девками: может, они согласны сразу втроем стать женами Фрола? Сперва старики обстоятельно переговорили сами, между собой, потом уже позвали девок.
 Стереотипный диалог:
 — Нет, я второй женой не буду…
 — Ну будь первой, а Марьяша будет второй…
 — Не могу я так… не по-людски…
 — А как по-людски, Людмила? В тебе женское пропадает, вон какая годная… А родить?
 Краснеет. Опускает голову:
 — Все равно так не могу…
 И ведь понять ее можно! И нужно. Не должна быть третьей женой крещеная девица, не должна… И Марьяшу понять нужно. И Алену. И уж конечно, надо понять стариков.
 Отдать лишних девок мужикам постарше, уже женатым? Может быть, кто-то согласится? Так это то же самое — многоженство, как у мусульман… Какая разница, кто будет вроде мусульманина?
 Фрола женить на одной девке. Пусть сам выберет, на ком… Но так проблему не решишь, все равно две девки бесхозные остаются.
 Деревня не спешила принимать решение — спешить некуда, все решиться во благовремении, в нужные сроки; а дело важное, надо все подробно обсудить, обговорить со всех сторон. Да и занятие, и тема разговоров. Годами не происходит ничего интереснее, чем заблудившаяся корова, которую искали почти месяц, или чем насморк у деда Егора. Людям хочется событий как везде, во все времена, во всех странах. Огромный мозг хочет информации, потребности получать сведения, оценивать их, чтобы думать и сравнивать — не меньше, чем потребность в еде, воде или во сне. Люди хотят думать и хотят иметь, о чем думать. А событий мало, и события обычны, ожидаемы.
 Наступает весна, как всегда. И лето, и осень… Как было во все времена, от дедов-прадедов до нас. Все темы разговоров — в какие сроки наступила весна, теплая ли, и какие весны бывали раньше. Но весна есть весна, и все про весны переговорено на сто рядов. И про зимы. И про осени переговорено.
 Становится важным отличать год от года: «Год, когда червь побил всю капусту», «Год, когда в июле выпал снег», «Год, когда родилось у одной овцы пять ягнят». Такая память важнее, чем счет лет от Рождества Христова. И становится понятным, почему летописцы писали: «В лето не бысть ничего». Очень наглядно: здесь слишком много лет, в которые «не бысть ничего».
 Люди рождаются… Люди умирают… Но и тут все — как всегда. Всегда рождались, всегда умирали, всегда женились. И тут переговорено и сравнено.
 И потому в жизни деревни так ценится все необычное. Даже ель выше других, даже самый длинный водопад. А уж тем более Аркадий, упрямо твердящий, что умеет понимать язык волков, или Агафья, родившая двенадцать парней и ни одной-единственной девчонки.
 Как слушала деревня первые годы! Как слушала рассказы Коли и Володи — про города, трамваи, поезда, про геологию, про отношения людей… Все первые годы, пока не родились у них дети, пока деревня не позволяла им уходить в лес одним, они рассказывали и рассказывали. Мотыжили огород, доили коров, кололи дрова… Но больше всего — рассказывали.
 Потом стали слушать меньше — и про это переговорили сколько можно. Новые события заслонили поимку геологов. И что слушать про то, чего сам не видел ни разу, что считаешь в глубине души за сказку. Что Змей Горыныч, что поезд… Чтобы относиться к ним по-разному, надо бы хоть раз увидеть поезд.
 И еще… До Володи как-то вдруг дошло, после смерти Васи, что все это всерьез. Что скорее всего, так он и помрет, не увидев ни разу отца и мать. Не прочитав ни одной книги, кроме тех, что были в рюкзаке. Ни разу не войдет в лабораторию или в зал заседаний. Не поговорит с человеком, знающим слово «фация» и «аллювиальный». Не посмотрит нового фильма. Даже проще — никогда не увидит улицы современного города, чтобы стоять у окна второго-третьего этажа и смотреть на потоки транспорта… Когда человеку слишком больно, он чаще про это молчит. Тем более исправить ничего нельзя, и говорить без толку — только по-дурному травить душу.
 Коля продолжал рассказывать, прожужжал все уши всей деревне, как и что бывает в большом мире. Про трамваи, про дома в пять этажей, про водопровод и электричество. И деревня косилась на него: а не захочет ли сбежать туда, где все это есть? Уж больно много говорит…
 А Володя про это молчал, и все больше утверждалась репутация Володи как того, кто не скучает о доме. Дикари не очень понимают сложные душевные движения и не слишком точно их истолковывают.
 Проблема Фрола, единственного жениха, стала спасением для умов и языков деревни. Тема разговоров на несколько ближайших месяцев. Событие, памятное на десятилетия; то, что будут поколениями вспоминать, как бы не решилась проблема. А как она может решиться? Так и будут эти трое девиц оспаривать Фрола друг у друга… пока все трое не родят. А куда они денутся, собственно? Тем и кончится, потому что ничем другим не может кончиться никогда.
 «Единобрачие — выдумка тех, кто жил не замкнуто, — мысленно усмехался Володя. — У тех, у кого не было проблемы: а вдруг родится девиц или парней больше? Пока люди жили маленькими замкнутыми группами, — ясное дело, есть проблема, во всей красе. И никак не обойтись было тогда без многоженства. Проблему снимает только свободное перемещение огромных человеческих толп, постоянный обмен женихами и невестами на больших территориях. А если начали люди жить, как отдаленные предки, то и жениться будут, как они, даже если предки тысячу лет как крещеные».
 В этот ясный день в начале апреля Володя первый раз понял, что на дела деревни смотрит уже со стороны. Он убежит. И не когда-нибудь, а вот сейчас. Летом, если пойдет косить в низовья Черного ручья. Еды будет на неделю — как раз хватит, чтобы выйти в населенные места.
 Если не удастся, косьбу назначат ему в другом месте — он уйдет зимой, через перевал. Там очень высоко, очень холодно, нет даже зверей для охоты, там никто не бывает зимой. Но если он перейдет гиблые места (два или три дня идти), то спустится по Желтой, вниз и вниз. Примерно там, где шли они с Колей четырнадцать лет назад.
 — Опять Вовка как заснул! — густо разнесся бас деда Акима. И грохнул смех — не обидный, свои ведь, односельчане, почти что семья. И разве не смешно, если взрослый мужик вдруг перестает видеть и слышать, будто уходит куда-то внутрь себя? Конечно же, очень смешно! Пройдут тысячи лет, пока окажутся очень нужны эти, умеющие уходить…
 И ясно, открыто, улыбнулся Володя своей чуть смущенной улыбкой в ответ. Меньше года пройдет, при любом раскладе, и его здесь уже не будет. Можно и повеселиться.


 ГЛАВА 13
 Свидетель любовных утех


  14 — 15 августа 1999 года
 День четырнадцатого августа наступил такой же мучительно-жаркий, как вчера, и такой же мучительно-долгий. Пробили еще два шурфа; все тот же материк раздражал невыносимо, лишал надежды на богатство. Пришлось прийти к выводу, что отмерять-то надо все-таки на северо-восток, и с этим все ждали утра.
 И опять плавилось небо, выкатывались пухлые облачка из-за холмов, ослепительно сияла поверхность Оя. С таким же удовольствием Владимир Павлович плыл, чувствуя, как речка упруго толкает в живот.
 Хипоня не плавал в реке. Пользуясь отсутствием супруга, он торопливо чмокал Ревмиру, удовлетворенно глядя, как заволакиваются ее глаза. В один из перерывов он обежал все вокруг и по дороге на вторую красную скалу в малиннике нашел полянку… И не просто так себе полянку! А такую, куда лезть метров десять по узкой-узкой тропинке, которую еще пойди найди. И Хипоня тоже не нашел бы, если б специально не искал места как можно укромнее.
 Правда, восторг Хипони по поводу укромного местечка поугас бы, знай он, что такие тропинки называются у знающих людей медвежьим лазом.
 Ну вот, место было найдено, и оставалось заманить Ревмиру… И найти предлог для приличного обмана Стекляшкина.
 Невозможно представить себе, чтобы взрослая женщина не понимала, куда ее заманивают и зачем. Ревмира превосходно понимала, зачем Алексею Никаноровичу стало необходимо еще раз осмотреть ту террасу… И именно в ее компании. Но и против она ничего не имела, глотала откровенное вранье про то, что Хипоня промахнулся на полметра, в шурфе надо сделать подбой… Она даже использовала это вранье, чего уж там:
 — Володя, ты сделаешь до конца шурф? Нам с Алексеем Никаноровичем необходимо будет отлучиться…
 — Шурф… Думаю, доделаю, но вот видишь — тоже никаких следов перекопа. А что у вас там?
 — Понимаешь, он ошибся в расчетах, Хипоня. Надо проверить, а всем бегать — ну зачем же.
 — Ладно… Лишь бы вы вернулись вовремя.
 — Ко времени отхода — будем.
 И уж конечно, не могла не понимать Ревмира, что за «короткий путь» нашел Хипоня в этих зарослях малины. Понимала, но шла старая, как мир, игра в «он меня заманил!», и Ревмире хотелось так играть… вот в чем дело.
 Каким взглядом окидывал Хипоня Ревмиру! Каким жадным, плотоядным взглядом, как полыхало из глаз — наконец-то! Как потуплялась, розовела Ревмира от этих взглядов, как колотилось ее сердце!
 Жаль, что только эта полянка в малиннике, одуряющий запах спелой ягоды, а не квартира… приглушенный свет… Тихая музыка… Жаль, что нет ни красивой одежды, ни макияжа. Цветастая ситцевая кофточка без пуговиц, летняя накидушка, без лифчика, шорты, большие очки…
 — Алексей Никанорович, вы уверены, что так мы выйдем быстрее? — спрашивала Ревмира строгим голосом.
 — Я уверен, что так мы выйдем друг к другу! — отвечал Хипоня напряженно, страстно, романтично. И сграбастать ее, стиснуть, закрыть ртом напряженный, сопящий рот.
 Не прошло и нескольких минут, как Ревмира позволяла ему не только целоваться, но шарить руками, задирать, сдвигать кофточку, целовать открывающиеся места. Но, даже позволяя ласкать груди, решительно не позволяла их видеть. Хипоня не совсем учел, что при всех своих стервозных качествах, была Ревмира женщиной самой обычной, совсем не блудливой и далеко не легкомысленной. И совсем не так ей было просто само по себе — сойтись с кем-то. Такое событие могло быть для Ревмиры чем угодно — а только не выпиванием стакана воды и не вкусным обедом. Ей нужно было время… И нужны были обстоятельства. Доцент достиг бы несравненно большего, сумей он встретиться с Ревмирой в более благоприятной обстановке. Что поделать! По дороге сюда мечты доцента включали идиллические картины зеленых лужаек, тенистых аркад и уединенных сельских домиков, а никак не зарослей малинника. Что поделать, ошибся доцент!
 А как реагировала Ревмира на все ласки и игры доцента! Привыкнув к своим шлюхам, Хипоня все удивлялся, сколько пламени в этой домохозяйке! Посадив ее к себе спиной, Хипоня запустил руки крест-накрест на груди и диву давался бурной реакции женщины.
 Распаленный доцент вцепился в пуговицы шорт. Вот сейчас! И опять Хипоня не учел, что снизу на женщинах, как правило, надето больше, чем сверху. Ревмира позволила снять шорты, продолжая цепляться за бирюзовые штанишки с кружевцами. Доцент провел пальцем по внутренней стороне бедер и чуть не застонал, так задрожало ее тело, так откровенно сократились мышцы. Хипоня положил пальцы на самое чувствительное местечко, поверх тонкой ткани трусов, и снова ощутил ответ. Какой ответ!
 Доцент потянул трусики вниз, и тут-то женщина вцепилась в них и, к удивлению Хипони, вдруг густо покраснела.
 Хипоня не учел и еще одного — чем равнодушнее к нам женщина, тем она бесстыднее, что делать. Как раз от любви-то и появляется скромность, страх потерять в глазах, застенчивость…
 Многоопытный доцент за последние годы почти позабыл эту закономерность. Стремясь к количеству женщин, он почти перестал обращать внимание на качество. А Ревмира, к его неудобству, оказалась порядочной женщиной, и все что было, происходило по одной причине: Ревмира была сильно влюблена в доцента.
 Непросто, совсем не просто было решиться Ревмире на то, чтобы позволить снимать с себя трусики, да еще среди белого дня, среди травяных запахов, не в силах выкинуть из головы мысль о муже, который тоже где-то рядом. Изменить мужу совсем не так просто, как иногда кажется женщинам… и тем, кто на них покушается. А тем более вот так — торопливо, жадно, среди бела дня… Ревмира боролась, отступая, и была, пожалуй, обречена… Но не хотела этой обреченности.
 Раз за разом касался доцент заветного места, проводил рукой по внутренней стороне бедер, до места, где начиналась особенно нежная кожа.
 Ревмира охала, стонала, выгибалась, подставляя себя, гладила доцента по торсу, голове, груди, целовала все, до чего дотягивалась. Но всякий раз упорно перехватывала трусы, краснела, цепко тащила их вверх.
 К счастью для себя, Хипоня оказался действительно опытным мужчиной. Действительно, к чему непременно снимать?! Можно чуть-чуть отогнуть полоску ткани в самом необходимом месте! И право, этого вполне достаточно.
 Хипоня чуть не заорал в момент, когда некая часть его тела оказалась внутри у Ревмиры. И у Ревмиры тоже было… может быть, и не так, как у него, но женщина определенно отвечала. Многоопытный Хипоня никак не мог бы ошибиться: Ревмире было очень хорошо. Самовлюбленность помешала доценту отнести это за счет продолжительности процесса, а не своих сверхдостоинств.
 А уж украсить начавшийся процесс доцент умел непревзойденно: и замереть в нужный момент, и нажать под углом, и изменить ритм движений.
 Двигаясь синхронно с доцентом, Ревмира стонала… сперва — сквозь стиснутые зубы, потом вполголоса, потом — почти что в голос. Раза два подергивания тела знаменовали точку высшей стадии оргазма.
 Увлечение процессом помешало Алексею Никаноровичу заметить, что издаваемые Ревмирой звуки словно бы кто-то дублирует таким мелодичным поухиванием. Он пропустил даже момент, когда Ревмира сильно напряглась, но напряжение ее явно не было никак связано с доцентом, даже когда глаза любовницы расширились до совершенно немыслимых, казалось бы, пределов. И только пронзительный визг, судорожный рывок заставили доцента обернуться: остановившимся безумным взглядом уставилась Ревмира поверх плеча Хипони.
 «Муж!» — мелькнула истерическая мысль. Но там был вовсе и не муж. Даже много позже Хипоня оставался убежденным: на морде медведя застыло самое заинтересованное, самое увлеченное выражение. Зверь мерно поухивал в такт действиям любовников, постукивал по земле лапами в ритм, качал огромной головой: он откровенно развлекался. Зверь показался Хипоне размерами с небольшого слона… в чем было преувеличение, но не такое уж большое: зверь был и правда громадный.
 Наверное, бедный медведь тоже до конца своих дней сохранил в памяти самый сильный испуг. Только что он со вдумчивым любопытством изучал этот странный вид живых существ, копулирующих так часто, бурно и продолжительно, а вдруг существа отпрянули друг от друга, свечкой взвились в воздух, сопровождая это страшным криком. И рванулись прямо на него… Откуда было знать медведю, что он закрыл собою лаз, через который только и могли ходить люди?!
 Жутко ухнув, медведь ломанулся прямо сквозь кусты, освобождая Хипоне траекторию. На глазах появлялся новый медвежий лаз, отмеченый дымящимися полужидкими следами медвежьего перепуга. У людей не было, впрочем, шансов вступить в медвежьи кучи: они драпали в другую сторону. Позже Хипоня страшно удивлялся, что сумел пробежать так далеко за такой ничтожный срок, да еще в спущенных трусах. Оба жутко навалили по дороге — и медведь, и доцент, но доценту было проще — он так и мчался, пока не влетел в реку и не присел, не спрятался в воде. Ледяная вода окатила, перекатилась через присевшего на корточки, а главное — скрыла следы преступления. По крайней мере, если Ревмира и заподозрила что-то, последствия оказались замыты самым кардинальным образом и почти без усилий доцента.
 Эта история имела необычное продолжение. В виду того, что тайга в качестве дома свиданий уже не использовалась, многое приняло совсем другие формы, чем могло бы.
 Пятнадцатого погода начала портиться. Появились нетугие белые облачка, сияющие от солнечного света. Там, на страшной высоте, эти облака разносил и растаскивал ветер, и местами облака напоминали больше полосы тумана. Небо заволакивала дымка — уже верный признак, что погода портится. К вечеру еще и озверела мошка, а это тоже верный признак. Ноги у всех были в расчесах, настроение упало.


 ГЛАВА 14
 Воспитательные процессы


  15 — 17 августа 1999 года
 Пятнадцатого утром раскопки начались с того, что Саша встал около шурфа, все осмотрел, а потом решительно сказал:
 — Неправильно!
 — Что здесь неправильно, Саша?
 — У вас компас неправильный. Вы по нему направление определяете?
 — Ну да. По нему. А что, Саша?
 — А то, что это компас туристский, слабенький. А в скале этой металла… хоть попой ешь. В общем, искажение происходит.
 — А какой компас нужен?
 — Лучше всего — геологический, надежный. Давным-давно выпускали компасы в деревянном корпусе, эти лучше всего.
 И стукнуло сердце Ревмиры, прекрасно помнившей: выдвинутый ящик отцовского стола, и в нем, среди прочего, старинный компас в деревянном корпусе…
 — А у вас такого нет?!
 — Конечно, есть. Хотите, принесу?
 — Очень хочу.
 Если верить старинному, туристский компас ошибался градусов на пятнадцать. Ошибочная трасса отходила от правильной на добрых полтора-два метра.
 Все утро потратили на новую разметку направлений, на вбивание новых колышков в центре будущих шурфов. Первый же колышек на пятнадцати метрах вроде бы пошел в землю необычно легко, вызвав учащенное сердцебиение горе-кладоискателей. Едва закончив разметку, сразу же схватились за лопаты. Кирка Владимира Павловича вошла в землю, как в масло, не задев ни единого камушка. И опять дружно стукнули сердца. Даже лопаты шли сюда легко. Перекоп — не перекоп, а земля здесь была не такая, как раньше… Не такая хрящеватая, не насыщенная камнями. Вокруг лопаты еле брали глину, выворачивались из плотного грунта — здесь пошел крупный песок, очень легкий для штыковой лопаты. За час прошли почти метр, когда Хипоня вдруг присел в раскопе.
 — Что там, Алексей Никанорович? Нашли что-то?
 — К-кажется нашел…
 Как не наклонялся Хипоня, как ни закрывал собой находку, Стекляшкины все же увидели: из земли и впрямь торчало что-то…
 — А ну-ка! Алексей Никанорович, да подкопайте вы его!
 Хипоня сглотнул, часто-часто закивал головой, оглянулся дико и затравленно.
 — Ну же!
 Хипоня присел, кистями рук быстро-быстро разгреб землю вокруг.
 Обнажился угол чемодана. Старинный, обитый металлом. Такие чемоданы перестали делать уже в семидесятые годы, а вот в послевоенные годы, в шестидесятые вся страна ездила с такими.
 — Алексей Никанорович, да возьмите вы лопату!
 Еще один безумный взгляд.
 — Ну?!
 Хипоня снова часто-часто закивал, с видом совершенно невменяемым, стал орудовать лопатой, то задевая чемодан, то просыпая поддетую землю. Руки у него ходили ходуном, он больше рассыпал, чем вынимал.
 — Давайте я! — решительно перехватил лопату Стекляшкин.
 Хипоня тоненько взвизгнул, уцепившись за другой конец древка, стоя внизу.
 — Да выйдите наверх, Алексей Никанорович! — решила вмешаться Ревмира. — Сейчас он все в два счета раскопает! А достанете вместе!
 Хипоня так и не произнес ни одного членораздельного слова, пока его извлекали из ямы, усаживали на траву. Вид у Хипони был до предела опупевший: Хипоня наконец поверил в клад!
 Порядка часа потратил Владимир Павлович, освобождая от земли этот старый, доисторического вида чемодан. Не было торжества. Не было даже особенного удовольствия. Было ощущение гадости, которую они с женой уже сделали дочери, и вот все продолжают делать. Была злость на себя, на свою ублюдочную роль мужа-мальчика, мужа-слуги. Но кроме бессильных, дурных переживаний, появилось новое, необычное, чего не было никогда раньше: мысли про то, как выходить из положения. И ему самому, и Ревмире. Как отдать дочери клад? Ее клад, собственно говоря?
 Владимир Павлович присел, начал вытаскивать чемодан. Расшатал его, сидящий уже неглубоко, потянул на себя… Краем глаза Стекляшкин уловил движение сверху… Это ринулся вперед Хипоня, но его удержала Ревмира, и доцент замер в хищной, напряженной позе, готовый к прыжку. Чемодан подгнил, кожа висела лохмотьями, но фанера выдержала все. Чемодан был холодный, очень тяжелый, неприятный. Стекляшкин положил его на край, оттолкнул подальше от ямы.
 — Ну что?! С кладом вас, подельщики!
 И осекся, уловив странные, неожиданные выражения лиц: злые, хищные, напряженные. Позже у Стекляшкина было ощущение, что в этот момент и ожил кто-то новый, начавший шевелиться в его мозгу последние дни… В критический момент этот новый отодвинул в сторону мужа-мальчика, мужа-слугу, оцепеневшего от неожиданности и страха, и начал командовать сам:
 — Что, Ревмира? Открываем чемодан?
 Ревмира смотрела на мужа сухим, каким-то жутким взглядом. Прежний Стекляшкин непременно стал бы ждать, пока придет в себя супруга, и даст ценные указания. Новый Стекляшкин понимал, что жена просто не знает, что делать, и взял командование на себя:
 — Давай посмотрим, что тут… И кстати, какую долю мы отведем Алексею Никаноровичу?
 В этот момент Хипоня и прыгнул рыбкой на чемодан, сильно ударившись об него скулой, плечом и рукой. Но зато лег на него, прижал, заграбастал обеими руками.
 А новый, неузнаваемый Стекляшкин продолжал гнуть свою линию.
 — Так сколько ты ему посулила? Алексей Никанорович… Извольте отойти, чемодан надо открыть!
 — Не отойду! — отверз уста доцент Хипоня, замотал головой, как помешанный.
 — Да получите вы свое! — уговаривал Стекляшкин Хипоню как ребенка. — Получите. Мы вот все сейчас посмотрим, будет нужно — и опись составим, никто вас не обидит, уверяю вас…
 — Алексей Никанорович, в самом деле! Мы ведь равные участники! — вмешалась и Ревмира.
 Владимир Павлович испытал особое удовольствие, что Ревмира вмешалась, поддержав его. Что делается! Он выступил в роли семейного лидера, а жена двинулась за ним!
 — Ах, равные?! А дочери ты что думала дать?! — вспылил Стекляшкин.
 Ревмира закусила губу, резко выдохнула воздух через нос. Заниматься ей не было времени, пока доцент валялся поперек чемодана.
 — Алексей Никанорович, вы мешаете! — Стекляшкин обхватил доцента поперек жирной спины, поднял, усадил в стороне.
 Доцент бешено лягался, но Стекляшкин был много сильнее. В конце концов, именно он ремонтировал в доме, вскапывал грядки и делал все, что нужно по машине. Бессловесная, но физически развитая рабочая сила.
 Владимир Павлович шагнул к чемодану… И тут же Хипоня прыгнул, как тигр, и уселся на чемодан, вцепившись обеими руками.
 — Сойдите! Сойдите немедленно!
 Стекляшкин уже рассердился, и продолжал сердиться все сильнее:
 — Что за идиотство, в самом деле!
 — Сажени… — забормотал вдруг доцент, — мои сажени… Это его компас врал… мои сажени… Без меня…
 — Алексей Никанорович, — начал Стекляшкин железным голосом, — последний раз говорю по-хорошему. Клад не только ваш, он общий. Сойдите, чтобы я открыл чемодан, и можно было посмотреть, что в нем.
 — Алексей Никанорович, вы же помните наши договоренности… — текли медом речи Ревмиры в другое ухо доцента и одновременно с рыком мужа:
 — Вы чего-то испугались? И напрасно, мы вас не хотели обмануть…
 Доцент дико озирался, и не подумав трогаться с места; бесподобные глаза полыхали желтым светом совершеннейшего безумия.
 Всякому терпению может придти конец, даже и ангельскому. А терпение Владимира Павловича было каким угодно, только не ангельским, это уж точно. Надо было действовать, а этот новый Стекляшкин, как оказалось, умел справляться со сложными и деликатными делами. Тыльной стороной ладони ударил он доцента в основание шеи. Ревмира взвизгнула, кинулась вперед, остановилась, натолкнувшись на взгляд мужа.
 — Стой. Где. Стоишь, — отчеканил Стекляшкин.
 И Ревмира, что характерно, и правда встала, где стояла.
 Доцент уже начал приходить в себя, уже мотал головой, и даже оторвал от чемодана одну руку, чтобы пощупать ушибленное место. Стекляшкин воспользовался этим, рванув доцента на себя, и сильно оттолкнув подальше.
 — Нуте-с…
 Стекляшкин обмахнул рукой замки от песка, подергал… Нет, закрыто было прочно, а ключ если и был — теперь ищи его.
 — Володя!!! — раздался дикий вопль супруги.
 Краем глаза Стекляшкин уловил движение. Что-то подсказало ему, что оглядываться времени уже нет, и он кинулся вперед головой, как только что Хипоня на чемодан и только откатившись, встал и посмотрел на то, что вызвало такой вопль у Ревмиры. Странными рывками двигался вперед Хипоня, отставив правую руку с ножом, выставив вперед растопыренную левую, хищно согнув колени для броска. Трагически изогнутые губы, мутный взгляд.
 …Сначала Саша увидел, что на террасе начали плясать. Прыжки с воплями, странные телодвижения, судорожные скачки вызвали у Саши ощущение, что там пляшут чеченскую или там дагестанскую… в общем, какую-то горскую пляску… как он ее понимал. Выглядело крайне дико, тем паче — под полуденным солнцем; но от кого-кого, а от своих клиентов Саша готов был ожидать решительно чего угодно.
 Уже потом ухо приняло истошный крик, который мог принять на свой счет каждый из пляшущих:
 — Если ты его зарежешь, то и ты сам мне не нужен!
 И Саша рванулся наверх. Стекляшкин и Хипоня прыгали на полусогнутых, оттопырив одну руку, отведя другую, с лезвием; они и впрямь напоминали каких-то варваров-танцоров, но плотно сомкнутые губы, напряженные мышцы лица свидетельствовали — все тут очень и очень всерьез. Мужики подкарауливали друг друга, и рано или поздно должно было случиться нехорошее. Как видно, не одному Саше приходило это в голову: Ревмира завывала, как сирена.
 Но не ей было дано предотвратить возможное смертоубийство. Потому что Ревмира была частью происходящего… до какой-то степени — его причиной. А Саша был человеком извне, и его разумные поступки делали реальной экспедицию со всем ее безумным замыслом. Голос Саши прозвучал, как глас самого разума:
 — Эй, что это вы тут делаете?! — И еще проще и хлестче: — Как вам не стыдно?!
 И этого хватило для Стекляшкина… Пожалуй, даже для Хипони. Мужики не выпустили ножей, но расслабились, встали спокойно. Видно было — приходят в себя, и скоро сами будут удивляться, что затеяли.
 Но тут взгляд Саши упал, так сказать, на самый предмет раздора — на злополучный чемодан. И глаза его округлились, как у совы:
 — Где вы его нашли?!
 Ответа не было. И Саша шагнул к чемодану.
 — Вот не думал, что его когда-нибудь увижу!
 — Что, знакомый чемодан?! Может быть, твой?! — защищала Ревмира свою собственность.
 — Не мой… Моего деда… Откроем, а?
 — Мы пытались открыть, не получается.
 — Не открывали вы, а… — Саша вовремя прикусил язык, — в общем, дайте сюда нож. Если это тот чемодан, на крышке должны быть буковки «В.Т.» — значит, Валерий Трофимович. Так деда звали.
 — Нет, здесь буковок никаких нет… — тянул Хипоня, вроде бы исследуя крышку, а сам норовил на нее снова присесть.
 — Буквы с другой стороны… Не валяйте дурака, давайте нож! — прикрикнул Саша, почти силой отбирая нож у Алексея Никаноровича.
 Тот захныкал, отбежал подальше, так, чтобы между ним и Стекляшкиным стояла бы еще Ревмира.
 Саша ковырялся в замке лезвием ножа, пытаясь открыть. Один замок все-таки щелкнул, второй Саша просто сломал. Все невольно подались вперед, когда Саша распахнул чемодан… Но в нем был исключительно песок.
 Покосившись на Хипоню, Стекляшкин все-таки встал на колени, запустил руки в песок. Нет, там ничего больше не было.
 — Может, песок золотой?! — изрек Алексей Никанорович дрожащим фальцетом.
 Оба Стекляшкины фыркнули.
 — Вот! — Саша радостно стукнул по крышке. Стоило ему провести тыльной стороной руки по внутренней поверхности крышки чемодана, как тут же проступили буквы «В.Т.», прорезанные чем-то острым. — Вот спасибо, что нашли… У деда с покоса чемодан смыло.
 — Если это дедовский, так как он сюда-то попал?!
 — Мой дед немного чудак был, — сказал Саша чуть смущенно, — он принципиально носил на покос еду только в «городском» чемодане. Ни котомок он не брал, ни узелков… Принципиально. Вот. А в наводнение пропал чемодан… Дед даже поболел немного с горя, а потом другой завел, посовременнее.
 — Погодите, погодите, Саша… Когда было наводнение?
 — В шестьдесят девятом.
 — И с тех пор чемодан так замыло?! Так глубоко замыло?!
 — А что ж… Тут промоина была. Видите? Вот от того куста и до того… — Саша говорил так убедительно, что все вроде бы увидели, как узкой полосой понижается поверхность террасы.
 — Так все равно не может быть! Вода, получается, взяла и намыла… На такую высоту! За такое время!
 — А что в этом такого странного?! Вон видите остров? Его двадцать лет назад не было…
 — Так на нем же кусты!
 — А потому и кусты… Если б ему было пятьдесят, тогда бы и деревья были…
 — Не могу представить себе, что река так быстро работает! — признался Стекляшкин. — Я думал, тому островку тысячи лет.
 — Я тоже! — поддакнула Ревмира. — Наверное, тут дело в реке… Горная, быстрая.
 Саша пожал плечами. В этом он не разбирался.
 — Что ж вы нам раньше не сказали?!
 — А вы не спрашивали.
 Из этой истории с древним чемоданом и незаконченной поножовщиной были два следствия — кратковременное и долговременное.
 Кратковременное состояло в том, что Стекляшкин первым перешел реку, не дожидаясь других и не помогая Ревмире. Перешел откровенно так, чтобы в случае чего — не подставиться.
 Одним из долговременных последствий этого происшествия стало то, что Стекляшкин стал постоянно носить с собой нож.
 Второе долговременное следствие состояло в том, что проводник в этот вечер собрал свой матрас и отправился куда-то в лес.
 — Саша, куда вы?!
 — Да так…
 И это было не единожды — Саша стал спать отдельно от других, в лесу. Наступал вечер, и Саша уходил куда-то, совершенно невзирая на погоду. Стекляшкин специально проследил и убедился, что в машине Саша тоже не ночует. Насколько он мог сообразить, Саша каждый раз прятался в другом месте.
 Вечером пятнадцатого погода продолжала портиться. Тайга стояла молчаливая, суровая, ни дуновения ветерка. Солнце частью закрывала дымка — скорее парило, чем жарило. Мошка окончательно озверела. «Стало много мошки», — смеялся Стекляшкин. Нормальное настроение сохранялось у него и у Саши, Ревмира и Хипоня были все-таки подавлены.
 За день пробили два шурфа… на северо-восточном направлении. Вдохновленный Хипоня орал, что уж третий, через 23 метра, точно окажется то, что надо. Стекляшкин же все сильнее сомневался и в кладе, и в саженях, и в Хипоне и заражал этим даже Ревмиру.
 За ужином вспыхнуло пылкое обсуждение: а если придется все-таки еще бить шурфы? На вторых красных скалах? Еды-то всего на неделю! А если не хватит еды?!
 Саша давно слушал все разговоры, при нем стесняться было глупо. Все уже знали, что если не по делу, то встревать в разговор он не будет. А если скажет, от этого всем будет лучше. Вот и сейчас:
 — Что-то вы очень выразительно кашляете, Саша… К чему бы это?
 — К еде… К еде, Ревмира Алексеевна. В тайге без еды нельзя, это верно… Только тут везде еда, только что под ногами не валяется.
 — Какие-нибудь корешки? — осведомился неприязненно Хипоня.
 — Не только… Это мясо, рыба, яйца, овощи. Хотите, покажу?
 — Что именно?
 — Ну… например, рыбу.
 — Рыбу?! Здесь?!
 — Рыбу…
 — А ну, покажи!
 Саша быстро пошел к булькающему ручейку… трудно было поверить, что тут вообще может водиться что-то кроме водомерок. По дороге он срезал прут, не замедляя шага, заточил. Подойдя, Саша резко сунул прут в воду, и вода вдруг словно закипела.
 — Вот она, рыба…
 Было непонятно, как упитанный хариус поместился в протоке, где, казалось, даже плотвичке не развернуться.
 — Они в это время вверх идут кормиться. А утром спускаются вниз.
 — Хотите, овощи покажу?
 — Уже верим… Саша, нет правда, почему вы раньше нам не говорили всего этого?
 Саша чесал в потылице, с ухмылкой глядел на Ревмиру:
 — Давайте так… Вы мне платите, так? Я вас вожу, вам помогаю. Мне без разницы — рыбу вы ловите или ямы копаете. Так? Вы меня не спрашиваете ни про что, а я вас… Так? Если вам нужно, так вы спросите, — закончил, наконец, Саша необычно длинную для него речь.
 — Теперь-то непременно обратимся! — выразил Стекляшкин общее мнение, и Ревмира со смехом кивнула.
 А шестнадцатого, перед рассветом, зарядил дождь, да какой! Такое впечатление, что даже капли дождя были в несколько раз крупнее, чем у привычных дождей. А струи так близко друг от друга, что страшно было под дождем дышать. И так — час, второй, третий…
 Вышли поздно, в одиннадцать, комары поднимались из мокрой травы облаками рыже-серого тумана. Переправы вздулись, они ревели, как Ниагарский водопад, и стали еще хуже проходимы.
 Работали мало, прокопали от силы полметра, в основном из-за страшной мошки. Стекляшкин вспоминал старую хохму про то, как надо определять количество мошки. Если можно отмахнуться одной рукой, то «мошки нет». Если одной руки не хватает, то «мошка появилась». Отмахиваешься обеими руками, и получается, что можно работать, — «мошки мало». Вот когда обеими руками отмахнуться не удается и приходится сворачивать работы, вот только тогда «мошки много».
 Сегодня мошки «было много», и только Владимир Павлович сохранял хорошее настроение. Ревмира с Хипоней переходили от грызни к утешению друг друга и от дурных эмоций устали еще в три раза больше.
 Солнце садилось в густой полог туч. Из-за туч темнота пришла рано, уже в семь часов в лощинке было почти что как ночью. И опять появилось зверье.
 Четырнадцатого вокруг кладоискателей не было никакого зверья, кроме приснопамятного медведя с его нездоровым любопытством. Пятнадцатого — вообще полный перерыв от зверей. Исчез и преступный марал, и все остальное встречалось исключительно в качестве следов.
 А вот шестнадцатого и во время перехода к Ое шарахались в сторону лоси, и рысь надоедливо мяукала под красной скалой, и вечером, после прихода на базу, местный медведь-хулиган опять стучал дверью уборной.
 Вроде и не было никакой нужды непременно прогонять медведя, а уж тем паче — убивать. Но не в медведе, конечно же, было дело. А дело, во-первых, в том, что Ревмиру-таки грызла совесть за вчерашнее… И очень хотелось отпустить себе хотя бы часть греха супружеской неверности. А во-вторых, сегодня в полночь Ревмира должна была пойти по надобности, но не в уборную, а на луг, где давали соль маралам, и на обратном пути очутиться в домике-баньке. Надо ли объяснять, кто должен был поджидать в домике?
 А это обстоятельство требовало, опять же, максимального унижения Стекляшкина. Чтобы сразу становилось ясно — ТАКОМУ наставлять рога не грех, а необходимое, даже полезное занятие. Ревмира почти инстинктивно цеплялась к мужу, как только хватало фантазии… А тут и фантазировать, получается, было не надо: вот, боится медведя, который пугает жену.
 — Ты мужик?! Ты и разберись с этим медведем!
 Стекляшкин, мягко говоря, не хотел с ним никак разбираться.
 — А чем он тебе мешает?
 — О Господи, ну дай мне силы! Эта мохнатая скотина тут будет издеваться, как ей влезет, а мой муж и не почешется!
 — Нет почему же? Почешусь.
 Стекляшкин энергично почесался под мышками, но не помогло. Ревмира была безутешна — медведь мерно колотил дверью уборной.
 — Да хоть выстрели ты в его сторону! Он же сразу уберется и даст спать!
 Стекляшкину было лень вылезать из спальника, да уже дело принципа… А с другой стороны… Ну что ж! Если задеть супругу можно только через обиды, чинимые медведю, придется обидеть медведя. Уже знакомое состояние веселой злости и уверенности в себе снова пришли к Владимиру Павловичу.
 Ревмира сразу же притихла, по правде говоря, не знала толком, чего ожидать от Стекляшкина. Какой-то он стал необычный… А Стекляшкин уже шел — как был, в одних трусах, только обул сапоги. В руках у него было ружье, а в голове прыгал как бы веселый марш: «Ты только зверь — я человек, и я тебя убью!». Уже на середине пути Стекляшкина по склону медведь перестал стучать дверью. Владимир Павлович неуверенно остановился — что, зверь подкарауливает его? Где? И тут же вкрадчивое ворчание известило Стекляшкина, потом раздался сильный треск — медведь продирался сквозь кустарник в доброй сотне метров отсюда.
 На всякий случай Стекляшкин еще выпалил в воздух (третий или четвертый в его жизни выстрел), и медведь прибавил ходу. Можно было возвращаться, что Стекляшкин и сделал, не успевая давить на себе комаров и мошку — слетелись на голого, гады!
 — Ну вот, медведь убежал. Ты спи, мое сокровище, почивай.
 Ревмира сделала вид, что не слышит. Попробовал бы Стекляшкин что-то в этом духе еще неделей-двумя раньше! Этот новый Стекляшкин пугал, но одновременно привлекал… Будь он таким, и Хипоня бы не появился, это точно. Но раз Хипоня уже появился, было бы гораздо удобнее, оставайся Стекляшкин, каким был…
 А Стекляшкин уже спал без задних ног и не знал о терзаниях супруги. А если и знал — ему было глубоко плевать.
 Где-то примерно в час ночи Стекляшкин обнаружил, что жены рядом нет. «И как не боится ходить по такой темноте!» — ухмыльнулся Стекляшкин. Даже проснувшись посреди ночи, Стекляшкин испытывал сильные, не по годам, ощущения повинующегося ему тела, здоровья и силы. У него вообще все чаще появлялось и все устойчивей держалось чувство спокойной уверенности в себе. И чувства, что он несравненно сильнее Ревмиры. Настолько сильнее, что может себе позволить любое снисхождение и даже дать на себя рявкнуть — ну что поделать, если комплексы снедают бабоньку, если иначе слишком тяжело ей жить на свете?! У него-то таких проблем нет…
 А сейчас он вышел из домика, встал в угольно-черной тени не потому, что хотел проследить за Ревмирой. Он искренне хотел помочь ей, если что… Для того, чтобы видеть в полутьме, надо самому стоять в более густой темноте, это вам каждый скажет.
 Высокий силуэт двигался по тропинке, ведущей к бане… Не Ревмира! Хипоня прошел в трех метрах от Стекляшкина, нырнул в «домик холостяков».
 Вот тут Стекляшкин испытал первый укол уже серьезной, жгучей ревности. Потому что одно — понимать, что жене нравится доцент, переходить от иронии к раздражению из-за ее скомканного брачного танца вокруг несравненной бороды и чудных глаз, и совсем другое — обнаружить, что у тебя и впрямь вырастают рога… Не вырастут когда-нибудь, не могут вырасти в дальнейшем, если будешь себя глупо вести, а вырастают вот прямо сейчас, и изменить нельзя уже ничего.
 Была в этом и еще одна сторона… Частью — эгоистичная, частью — вполне даже рациональная. Стекляшкин прекрасно понимал, что эмансипация эмансипацией, а мужчины и женщины отличаются друг от друга не только строением половой системы. И что в числе психологических отличий есть и такое: мужчина вполне может изменить жене и при этом продолжать ее любить, совершенно искренне намереваться продолжать отношения.
 А вот если женщина изменяет мужу… не может она изменять мужу, которого любит… Или хотя бы уважает. Впрочем, насчет уважения Стекляшкин как будто и не обольщался, да и насчет любви. Вроде было что-то, мелькнуло на самой заре отношений и исчезло, провалилось безвозвратно.
 Замерев в своем укрытии, Владимир Павлович дождался, пока неверная жена вернулась, юркнула в «домик семейных». Постоял еще, покурил, подумал. Очень жаль, что нет здесь больше никаких дам — можно было бы создать для супруги аналогичное напряжение, а при таком раскладе — не получится. Жаль. Устраивать сцены? А смысл? Да, надо сначала вернуться! И уже дома решать, что делать с Ревмирой. С дочерью, между прочим, тоже надо что-то делать. Никак не мог простить Стекляшкин ни себе, ни Ревмире этого — обманули девку, оставили в Карске. Она из дома ушла — не задержались, ломанулись искать клад. Иркин, по совести, клад.
 Нет, надо что-то решать, резко менять отношения. Единственное, чего боялся Стекляшкин — это что войдет он в дом, уедет из Саян, и вернется все, что всегда было — неуверенность в себе, отвратительное чувство зависимости.
 Ладно, спать! Ревмира спала так невинно, свернувшись в клубочек, насколько позволял ей спальник, что сама поза, казалось бы, должна отводить подозрения… Да только помнил, очень хорошо помнил Стекляшкин, как спала она первые полгода. Когда любила, когда искала его общества. Та самая поза, то же выражение лица. Тогда ему казалось странным, что любимая и любящая женщина, удовлетворившись, сворачивается клубочком. Тогда он пытался бороться с этим, что-то зачем-то доказывал. И добился! Не прошло и года, жена стала засыпать в его объятиях. И потребовался еще год, чтобы понять — что-то ушло навсегда. Как говаривала Ирка, «завяли помидоры». А вот с Хипоней, получается, помидоры вовсю расцвели.
 Ну что ж! Оказавшись в такой ситуации, когда рога уже пробили кожу на голове, во всей своей первозданной красе, дураки хватаются за нож, рыдают, рвут на себе рубаху. Для них важнее всего свести счеты. Умные люди, вляпавшись в такую лужу, задают себе вопросы: почему? Как случилось, что тебе изменила жена, прожившая с тобой почти двадцать лет? От которой почти взрослая дочь? Но и думать об этом — не время, потому что этой ночью его, Стекляшкина, вполне могут и убить. Интересно, кому из них орала сегодня Ревмира: «Убьешь, и ты мне не нужен?». Нельзя исключить, что обоим. Возможно, он еще узнает это… но не сейчас. Сейчас надо разломить ружье и засунуть в ствол новый патрон. После пальбы по медведю не сменил, а напрасно; на дальнейшее урок — так не делать, сразу перезаряжать. И брусом завалить двери в избушку.
 Н-да, ну и детектив…
 Семнадцатого было пасмурно, то лил проливной дождь, то нет его. Вышли поздно, в семь часов, сходили до Оя, полюбовались на вздувшуюся, грозно ревущую реку. Очевидно было, что никакие перила сейчас не помогут, и думать нечего лезть в воду. Если в террасе и сидел не добытый еще клад, сегодня он был недоступен.
 — Саша, завтра можно будет?..
 — Если сегодня дождя сильного не будет, за ночь сойдет вода.
 На базе Саша сразу же натаскал хариусов, сварил вкуснейшую уху и лег спать.
 Ревмира самозабвенно кокетничала с Хипоней, вела беседы о жизни, о детях, о литературе. Стекляшкин без труда мог бы войти в разговор и не захотел: уж очень откровенно был он тут лишним. И не хотелось наблюдать за лицами, что-то угадывать, догадываться о чем-то, вести многослойную лукавую игру. Ну их…
 В лесу все было как-то проще и честнее. Ветер наклонял деревья, стряхивал воду с листвы. Колыхались тучи, сеяли мелкий дождичек. Пробегали по своим делам всевозможные мелкие твари: мыши, белки, жуки, птицы. Лес заполнялся шелестом живых, способных передвигаться существ — сразу отличным от шелеста деревьев и травы.
 Сосновые леса после дождя просыхают сравнительно быстро — они растут на песчаных, легких почвах. Вода легко уходит в землю, и через сутки после сильного дождя сухо уже почти везде. В темнохвойке все не так — почва глинистая, и воде уходить некуда. Вода застаивается, а когда выходит солнце — начинает вовсю испаряться. Владимир Павлович шагал весь мокрый с головы до ног.
 Сильный шум в стороне сразу же заставил напрягаться. Что-то большое возилось в стороне, метрах в пятнадцати от тропки, по которой так и шел Стекляшкин. Там, в чаще молодых осинок, в высоких зарослях папоротника, возился на месте кто-то крупный, больше человека. Колыхались папоротники, странно дрожали осинки. Медведь?! Стекляшкин сорвал с плеча ружье. Руки ходили ходуном, ствол безобразно плясал. Э, так нельзя… Вот, несколько глубоких вдохов для начала, чтобы восстановить дыхание, не заходилось бы сердце. Руки… Ребром правой кисти — по стволу кедра. Раз, второй, третий. И четвертый, зажмурив глаза — чтобы онемение в руке перешло в жгучую боль, чтобы зафиксироваться на ней, чтобы боль стала страшнее собственного страха перед зверем.
 А шум снова, шум перемещается, правда, не к нему, куда-то вбок. Кто-то шел в орляке — не прямо к нему, а дальше и наискосок, вроде бы отрезая дорогу обратно. Ничто не подымалось над орляками, никто не торопился показать себя.
 Стекляшкин вскинул оружие, готовый чуть что, сразу выстрелить. Стрелять, как прежде, было не в кого, и хуже этого представить было нечего.
 Снова шорох, колыхание стеблей уже совсем в другом месте и какой-то странный, диковатый звук, что-то вроде «ко-ко-о», совершенно не идущий к этому движению сквозь папоротники чего-то большого и сильного.
 Нет, самое худшее — стоять, не двигаясь, на месте! Стекляшкин сделал шаг вперед, второй. Папоротники раздавались с мокрым звуком, как рвалась плотная бумага. Фу ты!!! Владимир Павлович едва не заорал, отшатнулся от места, где с невероятным, тоже мокрым шумом взлетела вдруг большая птица с серо-рыже-бурым, очень пестрым оперением. Вытянув голову с каким-то очень куриным видом, копалуха помчалась в чащу леса, отчаянно хлопая крыльями.
 Стекляшкин опустил ружье, специально дышал редко, ровно — восстанавливал дыхание. Колотилось сердце, тряслись руки, ползла противная холодная струйка вдоль позвоночника.
 Еще погулять?! Нет, пока хватит.
 С трех часов дня дождя не было, и появилась надежда. Лес стоял тихий, ни дуновения, и сразу же стало парить. Только все ручьи ревели, как переполненные водосточные трубы, сбрасывали в реки воду, вылившуюся на лес. Рои паутов поднимались из мокрого леса, окружали домики базы, доводили людей до неистовства. Зеленые огромные глаза кровососущих мух излучали безумие. Поведение тварей не подчинялось ни логике, ни здравому смыслу. Пауты исполняли, что требует от них инстинкт, пусть даже ценой своих жизней — и только. Все деревья, птицы насекомые и звери тоже жили по своим законам, далеким от рационального, чаще всего — просто непонятным. Каждый вид, каждая особь жили только для себя и только по своим законам, заложенным в особь и в вид, и выполняли только свою роль. И оказывались сцеплены с другими не договором, не разумом и не по своей собственной, а по какой-то высшей воле, вне воли и понимания особей, видов и даже людей, наивно думавших, что знают все.
 Разуму и мощи человека лес, горы и река противопоставляли свою волю и мощь, не имевшую ничего общего с человеческим разумением… и со всем, что люди пытались, по своей слепоте, навязать остальному мирозданию. Относиться к этому можно было по-разному, но это было так и только так.
 Стекляшкин радовался этой силе, и пытался приобщиться к ней, включив себя в остальной мир. Это было непросто — приходилось доверять самому себе, в том числе и тому в себе, что не подчинялось разуму и воле, не было строго осмыслено.
 Хипоне не нравился лес. То ли дело прямой, ровный, сразу понятный асфальт! Ветер качал деревья, раздавалась бодрая капель, и под звон падающих капель доцент красиво читал Заболоцкого:
  Так вот она, гармония природы,
  Так вот они, ночные голоса!
  Так вот о чем шумят во мраке воды,
  О чем, вздыхая, шепчутся леса!
  Лодейников прислушался. Над садом
  Шел смутный шорох тысячи смертей.
  Природа, обернувшаяся адом,
  Свои дела вершила без затей.
  Жук ел траву, жука клевала птица,
  Хорек пил мозг из птичьей головы,
  И страхом перекошенные лица
  Ночных существ смотрели из травы.
  Природы вековечная давильня
  Соединяла смерть и бытие
  В один клубок, но мысль была бессильна
  Соединить два таинства ее.
 И было видно, что это — не «просто» стихи для Хипони, даже не «просто» стихи, пришедшие в голову под влиянием паршивого, мрачного дня, дождя и вынужденной скуки. Очень чувствовалось, что стихи созвучны отношению Хипони к лесу и отражают что-то для него очень важное. Ревмира, соглашаясь, кивала головой, принимая, как видел Стекляшкин, тоже не «просто» стихи, а принимая и отношение к происходящему под кедрами. И это взбесило Стекляшкина.
 — Неужели вы здесь видите только одну давильню?! — удивленно начал Стекляшкин. И даже много времени спустя не понял, насколько наивен был Саша, а насколько наоборот — вовремя не дал разгореться ненужному спору.
 — А что? Бывает и давильня, — очень серьезно сказал Саша. — Медведь, к примеру, марала поймает и давит. Или, скажем, лиса зайца… как придавит!
 Лица Ревмиры и Хипони отразили все, что могут подумать интеллигентные люди про такого страшного мужлана. Желание спорить исчезло. А Владимир Павлович испытал острое ощущение одиночества… Такое, какого он не испытывал с юности. Он прекрасно помнил, чем кончилось для него это чувство космического, вселенского одиночества, острая необходимость разделить с кем-то реку, лес, закат. Тогда такое состояние оказалось чревато появлением Ревмиры. «Интересно, теперь тоже что-то будет?!» — усмехался про себя Стекляшкин.
 Ужинали рано. Ревмира с Хипоней от нечего делать испекли пирожки. За пирожками и чаем и обсуждалось завтрашнее действо.
 — Саша, вы уверены, что мы завтра перейдем на ту сторону?
 — Не очень… Если бы машиной — точно перешли бы.
 — Тогда поехали на машине!
 — Я предупреждал — это четыре часа езды… Через четыре часа будем напротив второй красной скалы. Если переправимся, то там уже просто — минут двадцать езды…
 И в этом месте Владимир Павлович внезапно для других и почти внезапно для себя произнес спокойно и уверенно:
 — Завтра, Саша, подъем как обычно. И сразу поедем.
 Растерянный Саша вскинул глаза на Ревмиру. Ревмира молчала, опустив глаза долу, дожевывая пирожок. Вид у Саши был очень неуверенным.
 — Это мы горючки пожжем, как ехать за двести километров…
 — Я заплачу, — просто сказал Стекляшкин и внес уточнение: — Заплачу кроме уговоренного, конечно. За удовольствие надо платить, — усмехнулся Стекляшкин, позволяя себе даже юмор.
 А в «домике женатых» Стекляшкин молча свернул свой спальник, взял любимую синюю кружку.
 — Сегодня свидания не будет, Ревмира, должен тебя огорчить.
 — Ка-ка-акого свидания?!
 — А вот того самого. Которое в бане с Хипоней. Ты уж подожди до города, там я с тобой разведусь, и будешь бегать. Ты на ночь хоть пописала, покакала?
 — Ты… ты что?! Ты совсем спятил, Владимир?! Ты последние дни вообще…
 — Цыц! Я тебе русским языком говорю, не пойдешь ты ни на какое свидание. Я сейчас тебя запру здесь, понятно? Ну, пойдешь в уборную до этого?
 Ревмира смотрела на Володю, сидя на нарах, снизу вверх. То ли она несколько раз открыла и закрыла рот, но так ничего не сказав, то ли попросту все пыталась и никак не могла подобрать нижнюю челюсть, Владимир Павлович не понял.
 Немного постояв, не дождавшись ответа, он вышел со странным ощущением легкости во всем теле. Саша вроде бы, давно ушел в тайгу, Хипони не было видно. Ну и экспедиция! Все друг от друга прячутся…
 Владимир Павлович деловито подпер двери «домика женатых» бревном, сам забрался на чердак, под стреху. В этих таежных домиках чердак был сделан только самый примитивный, открытый с двух сторон. Просто скаты, чтобы стекала вода, и ничего больше. С обоих торцов дома чердак был открыт всем ветрам. На чердаке пахло дождем, дымом старых протопок (рядом торчала труба), землей и еще чем-то странным. Наверное, здесь сушились травы. Владимир Павлович отодвинул в глубь чердака слой уютно шуршащей соломы, аккуратно разложил спальник на обмазанных глиной бревнах, чуть в глубине, чтобы не сразу было его видно.
 Полежал, прикинул, что делать, если явится Хипоня? Что-то подсказывало Владимиру Павловичу, что никто его сегодня не побеспокоит. А если все-таки? Надо быть готовым ко всему… Ага, придумал! И Владимир Павлович соскользнул с чердака, держа охапку соломы в руках. Теперь если бы кто-то подошел по тропке к «домику женатых», шуршание предупредило бы Стекляшкина. Вторую соломенную «мину» Владимир Павлович устроил у другого входа на чердак, с торца домика. Теперь к нему невозможно было подкрасться незаметно, и утомленный инженер наконец-то каменно уснул.


 ГЛАВА 15
 Новые проблемы


  18 августа 1999 года
 Утром восемнадцатого Стекляшкин встал пораньше, только-только начало сереть. Отвалил бревно от двери домика, убрал солому. Сходил проверил, где Хипоня, и убедился — доцент спит без задних ног, в обнимку с ружьем, но с незапертой дверью.
 Ревмира не ответила на его «доброе утро», смотрела почти так же дико, как вечером.
 — Ты, надеюсь, не собираешься устраивать выяснения отношений? По крайней мере, сейчас?
 — Володя, ты ужасно изменился… — Ревмира выдавила это из себя с явным усилием.
 Владимир Павлович видел, что жена не знает, что ей делать, и откровенно забавлялся этим.
 — Да, изменился… Тебе это очень неприятно? — Стекляшкин сделал ударение на «очень».
 — Мне приходится заново привыкать к тебе… Может быть, даже заново узнавать тебя. Это совсем непросто… Володенька… Тебя эта экспедиция так изменила, да?
 — Не только экспедиция. Ну ладно, разговор «на психологию» — потом. Сейчас давай так — если хочешь вернуться, держи себя в руках. И не подавай виду, какие мы с тобой ведем беседы. Договорились?
 Ревмира опять беззвучно открывала и закрывала рот, оцепенело встала на тропинке. Владимир Палыч обошел ее, как ствол или вкопанный столб.
 — Саша, заводи машину! Ревмира, бери сумку с едой! Алексей Никанорыч, благоволите взять топор и спички! Пора по коням! — опять Стекляшкин командовал, и ему, что характерно, подчинялись.
 Только Саша ухмыльнулся, прогревая мотор:
 — Эту дорогу, начальник, вы очень надолго запомните…
 Впервые он назвал Владимира Павловича начальником. Тот, впрочем, и сел на место начальника, в кабину ГАЗ-66, спровадив в кузов Ревмиру с Хипоней.
 Да, эта дорога навсегда запомнилась всем троим. Запомнилась не только сознанием и мыслью, а буквально всеми частями тела: потому что спинами, задами, боками, головами постигали они этот путь. Особенно славно было там, где машина ехала все вверх и вверх по руслу горного ручья. Ручей прыгал по плитняку, как по исполинским ступеням, а навстречу ручью шла машина, вся сотрясаясь от усилий. Дико ревел мотор, тряслась и дергалась машина, забираясь на каменные ступени. Ручей тоже ревел, журчал и плюхал, обтекая шины ГАЗа.
 Саша не обманул — через четыре часа после выезда ГАЗ-66 встал около Оя. Река ревела, клокотала, как безумная. Странно было смотреть на знакомые места с другого берега реки.
 — Саша, сегодня можно переправиться?
 — Давайте попробуем… Но чем позже — тем лучше, потому что воду уносит.
 — А что это там — обрывки колючей проволоки, какие-то вырубки?
 — Наверное, здесь раньше жили.
 — А сейчас?
 — А сейчас никого нет, вы же видите.
 — А что здесь было? Тоже база?
 — Не похоже. Вырубка большая… С гектар, наверное, вырубка. И старая, старше деревни.
 — А что было, никто не знает?
 — Может, кто-нибудь и знает, — честно ответил Саша, — но деревня-то у нас недавняя…
 — Неужели тут никто не лазил?!
 — Почему? И лазили, и теперь лазят. Только что тут найдешь? Много колючки нашли, столбы вкопанные… Значит, жил кто-то. Даже есть скала одна, которая недавно завалилась… Мы так думаем, что взрывом завалили.
 — Мы?
 — Ну, те кто видели, так думают.
 С час бродили по заброшенному месту. Давным-давно, не меньше полувека тому назад, люди расчистили место, а потом забросили. И на пустом месте, под дождями и жаркими лучами солнца, пошли в рост травы, а за травами осина, рябина, береза — они растут быстрее хвойных. К тому же маленькие кедры не могут расти под прямыми лучами солнца, а вот осинки и рябинки могут.
 Прошло десять лет, двадцать лет, и хвойные тоже стали расти в тени поднявшихся березок и осинок. По виду такой старой вырубки всегда можно точно сказать, когда отсюда ушел человек. Нужно только знание — с какой скоростью вырастают какие деревья и где.
 Стекляшкин думал, что прошло полвека, Саша полагал — лет сорок. Но точно, что до деревни… Малая Речка стоит с пятьдесят девятого года… как раз сорок лет и стоит. А здесь, значит, жили все-таки раньше.
 По виду взорванной скалы тоже опытный человек скажет, как давно ее рванули.
 Они бродили по тому, что прежде было Особлагом № 51-11.
 Гулко стучало сердце у Ревмиры, застилала глаза сентиментальная слеза. Вот место, где она родилась! Здесь долго жил ее отец. Здесь копилось то, что они хотят искать, копая клад. Где-то здесь погибла мама. Нет, стоило, стоило ехать!
 Стекляшкин с интересом обследовал ушедшие в землю, давно сгнившие столбы — все, что осталось от бараков. По расположению столбов он пытался угадать, какой формы и размеров было жилище?
 Одновременно он наблюдал за Ревмирой и Хипоней. Интересно, что сам он был с обоими вполне ровен и, по крайней мере, вежлив. А Ревмира и Хипоня жались, стеснялись, не смотрели в глаза: ни Владимиру Павловичу, ни друг другу. Вот и сейчас, идут вроде бы раздельно друг от друга, хотя Хипоня и пытается эдак незаметно пристроиться… Выходит, это Ревмира его отдаляет. Забавно.
 Так резвился Стекляшкин, потому что Саша совсем не торопился ехать, а наоборот, тянул время, ждал, чтобы спала вода.
 Только часа в два Саша повел ГАЗ-66 в воды Оя, и в скулу машины гулко ударила волна. Так гулко, что весь корпус загудел, а Хипоня снова застонал. Ревел двигатель, стучала ходовая часть. В русле реки срывались с места, улетали со стуком потревоженные булыжники. Холодные шумные воды плескались далеко от кузова (в этом смысле Хипоне и Ревмире было еще хорошо), но очень, очень близко от двигателя. Владимир Павлович наблюдал стремительно мчащиеся серые струи так близко, словно собрался купаться. Страшно было даже подумать, что может случиться, если вдруг заглохнет двигатель. Но двигатель заглох только когда дно пошло вверх, летящая вода отодвинулась, а половина ГАЗ-66 оказалась уже на правом берегу реки. И то заглох он не потому, что залило, а по вине человека: Саша поставил чересчур большую скорость, слишком спешил, как видно, уйти подальше от реки. Сразу стала слышнее река, и появились новые звуки — плеск, журчание воды, стекающей с самой машины, обтекающей задние колеса. И еще один звук приняло ухо — знакомый высокий писк: необъятные стаи комаров уже двигались туда, к людям.
 Саша снова завел двигатель, аккуратно тронулся к первой красной скале. Плыли мокрые заросли, плыли луга, над которыми поднимались восходящие потоки испарений, как какой-то вертикальный туман, уходили назад исполинские кедры и пихты.
 Конец пути ознаменовался еще одним симптомом, хорошо знакомым всем путешественникам, кто ездил на таких машинах. Спрыгнув на землю, невольно хочется потрясти головой, сильно сглотнуть или некультурно полезть пальцем в ухо. Потому что весь путь плюхает река, шуршит травой и ветками ветер, а после машины на вас наваливается такая тишина, что кажется — заложены уши или вы просто оглохли.
 — Алексей Никанорович! Уверены, что на двадцать третьем метре что-то будет?!
 — Должно быть…
 — Вы так ревностно относитесь к кладам, Алексей Никанорович! Я прямо боюсь вас — ненароком еще пришибете. Так вот вам кирка и лопата, раз там точно что-то есть, добывайте. А я вас потом сменю.
 И выдержал характер — пошел купаться (на речке не катался в этот раз, присел в воде, чтобы река перекатывалась через сидящего), палил костер и беседовал с Сашей.
 Впрочем, помочь пришлось — даже в пять пополудни шурф углубился от силы сантиметров на шестьдесят. Хипоня сопел и хрипел, и было вполне очевидно, что шурфа ему не окончить.
 — Саша! Поможем ему?
 — Давайте… Тут же делать нечего.
 — Только я ружья не отпущу. Или идите вы, ребята, к костерку, или пусть копает Саша, а я постою, постерегу.
 Ревмира оскорбленно дернулась:
 — Пойдемте, Алексей Никанорович!
 И утащила к костерку измученного доцента. Впервые Саша понимающе переглянулся со Стекляшкиным.
 — Ну, давай я буду первый!
 Через час в шурф просочилась вода. Разочарования Владимир Павлович не испытывал. Наоборот!
 — Алексей Никанорович, я нахожу, моя жена напрасно посулила вам треть клада… Не за что. Потому что вы или не знаете, в каких саженях мерил расстояние Миронов, или храните это в тайне специально, чтобы не найти клада, а потом вернуться самому. Как вы сами-то считаете, Алексей Никанорович, какое из моих предположений верно?
 Хипоня оскорбленно надувался, скорбно кривя рот, и в каждой его черточке явственно было видно примерно такое отношение к происходящему: «Да пинайте! Пинайте меня, мрачные умы! Так всегда быдло гнало великанов духа и гигантов!»
 — И не делайте вид, почтенный, что я обращаюсь к этому пню или к этому полену, черт возьми! Мы тут из-за вас торчим уже почти неделю, я скоро стану мастером земляных работ! И все из-за вас, почтеннейший! Вот я и хочу знать, кто вы: пройдоха, который мне голову морочит, чтоб меня обвести вокруг пальца, или просто неуч, представления не имеющий, что же такое сажень!
 Но Владимир Павлович не добился ни звука от впавшего в тоску Хипони. Так же мрачно, безучастно смотрел доцент, уставившись в пространство, неведомо куда, за реку.
 Напряженная Ревмира судорожно перекладывала что-то в сумке, суетилась, поджимала губы, изредка вздыхала… Но что характерно, и от нее ни звука не услышал Стекляшкин, а хотел. Очень хотел устроить сладкой парочке самый основательный разгром. Но пришлось просто запихать Ревмиру с Хипоней в кузов и отправиться в обратный путь.
 Как по разному могут реагировать люди на такую невинную вещь, как дымок из трубы! Издалека был виден дымок, вроде бы — из трубы «домика холостяков»; во всяком случае, было ясно — кто-то есть на базе… И совсем разные эмоции овладели всеми людьми. Саша обрадовался: будет с кем поговорить! Таежник таежнику всегда друг, товарищ и брат и к тому же ценный собеседник.
 «Не иначе, Ирка с этим хахалем!», — подумалось Ревмире. И на сердце у нее было радостно, потому что вот сейчас она увидит дочь, и можно будет жить с ней по-прежнему, как до последней безобразной сцены. И может быть, дочь даже извинится за все, что наговорила мамочке по телефону. Но стало Ревмире и тревожно — потому, что Ирка явно не одна. А что там за парень и какое влияние оказывает на ее доченьку, дело еще неизвестное. Да и неизвестно, собирается ли Ирка извиняться, и как вообще все теперь будет.
 До сих пор решение проблем и выяснение отношений Ревмира Алексеевна изо всех сил старалась перенести… на как можно более отдаленный срок. А если приехала Ирка, тогда придется все делать сейчас — и говорить, и принимать решения…
 В голове у Хипони возникла полная уверенность, что их всех приехали или арестовывать, или убивать. Одно из двух. И едва машина встала на обычном месте, как доцент с протяжным блеяньем спрятался в густом кустарнике (благо, здесь было где прятаться) и выйти отказывался категорически.
 А вот Владимир Павлович стал прикидывать в голове сразу несколько возможностей.
 — Саша… Ты знаешь, чья это машина?
 — Это Вовки Антипина газик.
 — Тогда так… Саша, ты поднимись к базе, узнай, что и как, я подожду…
 — Бросьте, Владимир Павлович! Я этих людей давно знаю!
 — Этих — может быть, и знаешь. А нанять их машину кто мог? А кто не мог? Ну то-то… Так что иди и узнай.
 Минут через десять Саша спустился до полдороги, замахал рукой.
 Стекляшкин, не оборачиваясь, стал подниматься по склону. Ревмира извлекла Хипоню из зарослей колючего кустарника.
 Двое парней самого местного вида уныло пили чай на базе.
 — Здравствуйте, орлы! Что так грустно? Печенье берите.
 — Здравствуйте… Спасибо… Дело вот в чем… Беда, Владимир Павлович.
 — С кем беда? И какая беда?
 — С вашей дочерью беда…
 — Что случилось?!?!
 — Она сюда приехала, вы же знаете…
 — Ничего не знаю!
 — Вот, приехала… И пошли они в пещеру, все вместе.
 — Все вместе, это кто?
 — Ваша дочь, ее парень, Мараловы… Мараловы вернулись, а городские там пропали…
 — Погибли?!
 — Нет… Пока просто пропали.
 Реакция на сообщение была тоже в духе каждого прибывшего. Хипоня сунул в пасть бороду, судорожно соображая: что ему теперь за это будет?!
 — Бедная моя деточка! — истошно выла Стекляшкина, размазывая по лицу сопли и слезы. — Ой, на кого ж ты нас оста-авила!
 «Не валяла бы ты дурака, Ирина была бы сейчас с нами…» — невольно подумал Стекляшкин. И еще при виде засунувшего в рот бороду Хипони с обезумевшими глазами, мелькнуло у него в голове что-то недодуманное, поспешное… что-то вроде «променяла»…
 Едва ли не впервые в жизни открыто поморщился Владимир Павлович от воплей супруги, позволил недовольству отразиться на физиономии. И резко, жестко, властно оборвал:
 — Хватит орать! Ну?! Что, неясно — хватит орать, говорю! Мешаешь! Саша, сколько до пещеры?
 — Часов шесть…
 — Отсюда шесть? Или от деревни шесть?
 — Отсюда шесть.
 — Кто из деревенских лазит по пещерам?
 — Пожалуй, только Динихтис.
 — Немедленно поехали. В деревню, к Динихтису, потом в пещеру.
 Притихнув, только что не закусив палец от изумления, смотрела Ревмира на невероятного супруга. А сошедший с нарезки Стекляшкин вбивал последние гвозди в гроб существования с женой-хозяйкой:
 — Что, достукалась?! Показала всему свету, кто здесь хозяйка?! Натешилась?! Сперла клад у собственной дочери, молодец! А теперь хватит выть! И имей в виду: не найдем Ирину — и ты мне не нужна! Хоть за этого замуж иди (взмах в сторону Хипони), хоть за кого! И не ори, не мешай думать!
 Выехали через полчаса, в полнейшей тишине. Стекляшкин сел возле шофера, поехал на месте начальника. Только на подходе к Малой Речке Стекляшкин заметил — в кузове тоже царила полнейшая тишина. Хипоня не стонал, даже врезаясь теменем в потолок кабины. Ревмира не скулила, только тихо вытирала слезы. Ему и правда не мешали думать. И одна только горькая мысль отравляла сознание Стекляшкина:
 НУ ПОЧЕМУ ОН НЕ ДОДУМАЛСЯ ДО ЭТОГО РАНЬШЕ ?!

 ГЛАВА 16
 Ушельцы


  1928 год. 1959 год
 Есть легенды, которые расскажут почти в любой деревне, в любом из уголков Сибири. Например, про золотой клад Колчака расскажут даже в тех местах, где никогда и в помине не проходил адмирал Колчак, и даже в таких местах, про которые он и понятия не имел.
 А вот именно эту легенду расскажут только в тех местах, где есть заброшенные деревни. Странная особенность брошенного жилья — оно распадается за считанные годы, даже месяцы. Почти вечно стоят кладбища, колодцы, шлюзы — все, что делали из лиственницы. Лиственничные кресты на кладбищах, костяной твердости кресты, стоят и сто лет, и двести. А выглядят, словно побыли под снегом и дождями… ну, лет двадцать. И готовы стоять еще лет двести.
 Странно идти совершенно заросшей травой и зарастающей кустарником улицей брошенной русской деревни. Вот от этих кирпичных руин бывшей печки когда-то шло уютное тепло. Из нее доставали хлеб и щи. На ней лежали старики. В остывшем печном зеве мыли детей. Кто-то из тех, на кладбище, вполне возможно, и родился, и преставился именно здесь.
 Вот возле этого крыльца обнимались девушка и парень. Заскрипела дверь, они отпрянули друг от друга, и девушка скромно потупилась, взялась руками за платок…
 Вот от этой листвяжной стены когда-то отъезжала телега. Мужик в картузе брал в руки вожжи, чмокал лошади, двигался вниз и вперед… Хозяйка махала ему, а мужик доехал до поворота и сам махнул ей картузом.
 Такие места сами наводят на размышления, на рассказывание легенд. Особенно часто рассказывают эту историю в предгорьях Саян, но и там, конечно же, рассказывают ее очень по-разному. У этой истории очень много самых различных вариантов.
 Это история про то, что лет двести назад мужики поселились в лесу, дальше всех других людей, в глухой тайге и в горах. Полей на такой высоте было немного, своего хлеба не хватало. И мужики охотились, брались за извоз, торговали, уходили зимой на заработки. Небогатая была деревня.
 Чаще всего рассказывают эту историю так, что в 1925 году деревня первый раз переменила название. То она была просто Ключи. А теперь мужики, в духе новых времен, назвали ее Красными Ключами. Второй раз название изменилось в 1928 году, и деревня стала называться Чапаевка. Но уже в следующем, 1929 году и это название не помогло, потому что некий оперуполномоченный добрался до деревни и начал ее коллективизировать.
 Вот тут начинаются различные трактовки легенды. Одни говорят, что коллективизатора мужики дружно утопили в пруду. То ли очень уж он им надоел, то ли сделал какую-то может, и разовую, но зато очень уж большую гадость… Легенда умалчивает, как совершилась уголовщина: может, мужики умыслили дело заранее и осуществили его хладнокровно, а может, в исступлении кинулись на мерзавца, может, кто-то взял на себя грех.
 Наверное, уполномоченный стал палить из нагана по иконам, или накакал в церкви, или прицепился к женщине…
 Что есть вещи, которых делать нельзя потому, что нельзя никогда — оперуполномоченному вполне могло как-то и не придти в голову… А мужики в приступе утробной ненависти сперва придушили мерзавца, или кто-то посмелее остальных шарахнул негодяя колом от забора — туда, где у людей голова. А потом уже, пряча концы в воду, труп кинули в озеро… Но все это история умалчивает.
 Наверняка был сговор: не выдавать. Наверняка вся деревня была повязана круговой порукой. Но не случайно же возникла поговорка про шило и мешок. Ох, не случайно…
 Конечно, деревня стояла далеко от остального мира, и была не очень-то доступна. У ее основателей было важное отличие от весьма многих российских крестьян — они были лично свободны. Никакого начальства, никаких кувшинных рыл им здесь было совершенно не надо.
 Деревню поставили там, где до нее трудно было добраться акцизным чиновникам, капитан-исправникам и прочим, не очень нужным в крестьянском деле, людям. И первые лет пятьдесят деревню с остальным миром соединяла вьючная тропа. Но менялась и деревня, и весь мир.
 Во-первых, за время жизни двух поколений появились фабричные ситцы, керосиновые лампы, пиджаки и прочие вещи — когда необходимые, когда полезные, а иногда — и просто интересные. Эти вещи вполне можно было купить… Но для этого надо было что-то и продать. Стала нужна дорога понадежней и побольше.
 Во-вторых, дорога стала менее опасной. По ней не раз, не два проезжал каждый из живших в деревне. До первой, нижней деревни было порядка тридцати верст. Совсем не случайное расстояние: как раз такое, чтобы целый день идти за санями или за телегой. А в тех, нижних деревнях, на ярмарках и на базарах были не только покупатели и продавцы. Там жили другие люди, и с ними деревенские вынуждены были общаться. Впрочем, почему только вынуждены? Было познание интересного, важного, а было и просто приятельское, а то и дружеское общение. Кто-то из других деревень мог оказаться ближе односельчан. Завязывались дружба, любовные знакомства. Кто-то уходил жить к «другим». Кто-то приводил сюда жену. Таежная деревня была частью остального мира и окружена множеством глаз и ушей. Очень внимательных, заинтересованных глаз. Но коли так, была неизбежна и утечка информации. Легенда четко говорит — была дорога. Были связи с другими людьми. И про убийство прознали.
 И вот здесь возникает новое разночтение… Одни говорят, что деревня вступила с карателями в бой, и комиссары бросили русских парней стрелять по деревне из пушек, бить из пулеметов в страшных злодеев, посмевших убить местечкового подонка-комиссара. Карателей было много, вооружение не шло ни в какое сравнение, и каратели сожгли деревню и расстреляли ее жителей. Никто не смел мешать вести мужиков в коммунизм, в лучезарное бесклассовое будущее.
 Другие говорят, что деревня слишком хорошо понимали, что даже если она сможет победить один раз, все равно не в ее силах воевать с огромным миром, лежащим за лесным окоемом.
 И тогда деревня снова ушла. Снова — потому что ее жители были потомками уже однажды уходивших. Тех, кто переселился из теплой знакомой Европы, ушел в незнакомые, быть может, гиблые места — затем, чтобы молиться Богу так, как считал нужным.
 Деревня помнила свое мятежное прошлое. А главное, так уж были устроены мозги у ее жителей — чтобы сохранять независимость любой ценой. Вот деревня и поднялась, и ушла по бездорожью, по горным тропам, ведя вьючных лошадей со скарбом, с детьми. Даже с теми, кто уже не мог идти.
 Куда ушла деревня, что стало с ее жителями в неведомой горной глуши — осталось неизвестным. Что ушли именно в горы, ясно уже потому, что мужики не взяли ни одной телеги. Ведь по горным тропам можно было прогнать скот, могли пройти люди, но телеги не могли проехать. Несколько десятков человек ушли, растворились в тайге, — в сосновом, кедровом, лиственничном море, среди этого вздыбленного хребтами, почти бесконечного мира.
 И опять расходятся версии, опять плетется нить разных пугающих вариантов одного и того же. Может быть, деревня все-таки осталась пустой, и каратели выместили злость только на домах, на березах и рябинах в палисадниках. По другой версии, в деревне остались то ли одна семья, то ли две. Иногда говорят и про упрямых стариков, не захотевших никуда уехать. По этой версии каратели перебили еще и оставшихся людей.
 Правду ли говорят? Не выдумывают ли местные жители? Все может быть. Но на месте сожженных красными деревень автор стоял лично, и не раз.
 А главное — история имеет продолжение в уже близких от нас временах. Уже в 1959 году, когда были живы многие нынешние жители страны и уж наверняка — их родители, в фельдшерский пункт деревни Тазы прибежал совсем молодой парень. Стояло раннее-раннее утро, даже деревня еще не встала, плыл туман. Фельдшер продирал глаза, натягивал штаны, прихватывал свой чемоданчик.
 — Жена рожает… Все никак не может… — уныло твердил парень, держа под уздцы четырех коней.
 — Да откуда ты, что за деревня?
 — Ключи.
 — Не слыхал… Десять лет в районе, женился здесь. И не слыхал!
 — Верхами поедем, заводных менять будем. К вечеру доберемся… Была бы Мария живая!
 И сильное, иссеченное ветрами лицо парня вздрагивало жалко и испуганно. Почти так же дрогнул фельдшер, когда парень направил коней на еле видную тропинку, а потом повел по бездорожью.
 — Куда?! Там же никто не живет!
 — Через леса поедем… Весь день дороги до деревни, не сумлевайтесь! Мария моя помирает… Не выдайте, ваше благородие!
 И фельдшер окончательно опупел, попристальнее вглядевшись в домотканую рубаху и портки парня, самовязанный кушак, кожаную куртку-самошив, какие-то странные сапоги без каблуков… Парень был вроде бы и правильный, и вел себя вполне нормально, вызывая в фельдшере теплое чувство своей заботой о жене. Но вместе с тем был этот парень какой-то несовременный… со всем этим старорежимным «благородием».
 …Судьба людей часто зависит не от них самих, особенно на заре жизни. Особенно у слабых мира сего, из числа которых последние десятилетия пытаются вырваться женщины… К счастью, пока безуспешно. Но вот новорожденные младенцы, даже девочки, к нисколько не меньшему счастью, совершенно не озабочены проблемой своего подчиненного положения и не выдумывают никаких программ борьбы за освобождения грудных младенцев… или другого какого-нибудь бреда.
 Почти неграмотной Марии, знавшей в своей жизни только лес, горы да работу со скотиной и в поле, и ее дочке Настасье в этот день изрядно повезло. Фельдшер оказался не трус и поехал с их отцом и мужем. Фельдшер понимал в людях и как ни млел от удивления, прекрасно видел, что парень — и не сумасшедший, и не разбойник; он доверился человеку, которого видел впервые. Фельдшер был любопытен и сам заинтересовался — что еще за новая деревня?!
 А кроме того, фельдшер находился в том счастливом возрасте, который греки называли «акме» — точка высшего взлета, сочетающего силу и выносливость молодости с опытом и знаниями старости. После целого дня езды верхами фельдшер еще был в силах сразу заняться роженицей, и он знал, что ему надо делать. А роженица была молода и к приезду фельдшера все-таки еще не померла… хотя уже и собиралась.
 Фельдшер раскрыл чемоданчик, рванул инструменты и шприц (кипятить уже не было времени). Спустя час ребенок заорал, спустя полтора — измученный младенец заснул, и Мария нашла силы улыбнуться — мужу, дочери, человеку, который их спас. И тоже провалилась в сон.
 Фельдшер курил на завалинке, вел беседы со стариками, с пожилыми мужиками, главами больших семей. Народ помоложе, женщины, толпились в стороне, ловили каждое сказанное слово. Дико было видеть фельдшеру людей, которые уже тридцать лет жили вне всего остального человечества, как на необитаемом острове.
 — Так хоть теперь давайте выходите! Или даже оставайтесь здесь, но чтобы… Чтобы дорогу проложить, чтоб электричество!
 — Ага! И колхоз чтобы. И парней всех в рекруты.
 — А если война?! Вы-то про нее и не слыхали!
 — А сколько парней с той войны воротилось?
 — Ну… Это смотря где…
 — Например, в вашей деревне. Там сколько?
 — В моей — мало вернулось. Но Родину-то отстояли!
 — Отстояли… А у нас — посмотри, все целы! Нет, милый человек, за Марию тебе — спасибо, ото всех нас — земной поклон.
 И к удивлению, смущению, даже испугу фельдшера вся деревня действительно отмахнула ему поясной поклон, самым натуральным образом.
 — Только нам в совдепию не надо, не уговоришь. Мы от нее убежали.
 Фельдшер ужинал. Фельдшер пил крепчайший самогон, фельдшер засыпал на суровых простынях, проваливался в сон и даже в сумерках сознания смертельно уставшего человека все продолжал удивляться приключению. Это надо же! Потерявшаяся деревня!
 А деревня продолжала свою сходку.
 — Значит, так, Гриша… Жену ты спас, дело святое. Но только нас всех погубил, вот как…
 Григорий вскинулся, сглотнул слюну.
 — Так ты, Григорий, не пужайся, нам твоей крови не надо… Еще раз говорим — дело святое. И ты мужик правильный, и у нас есть понятие. Только мы уйдем, дальше в Саяны уйдем. А ты, парень, оставайся тут, вот как…
 Наутро фельдшер, чье имя стерлось из-за неважности, фельдшер, вошедший в историю исключительно из-за того, что его судьба на краткий миг соприкоснулась с удивительным событием, этот фельдшер проснулся в пустой деревне. В деревне, где в одном из домов продолжали жить Гриша со своей женой Машей и дочкой Настасьей, и в которой больше не осталось ни одного человека. Не было и лошадей, потому что лошади были не Григория и ни какого-то другого человека, а «обчественные», и не было других в деревне. Была корова — одну из «общественных» оставили Григорию с Марией, чтобы было чем кормить ребенка. В двух домах выли брошенные на цепи собаки. Несколько котов пришли с ночной охоты к уже безлюдным домам. Вот и все население.
 Спустя два дня вернулся домой фельдшер — пешком. И сообщил властям об этой, до сих пор неизвестной, деревне.
 Григорий с Машей перезимовали в пустой деревне, а потом решили уйти к людям. Весной 1960 года (Настенька у них уже ходила) супруги перебрались в деревню Малая Речка, где Григорий стал охотиться, разводить скот, и постепенно стал жить хорошо. А Мария возделывала огород площадью почти в полгектара, собирала центнеры лисичек и родила еще четверых. Супруги в Малой Речке были почти счастливы, потому что их счастье было маленьким и простеньким счастьем первобытных людей — чтобы было много еды, теплый дом, куча детей, чтобы кошка пела на печи, а в погребе по осени, чтобы ссыпать две тонны картошки да поставить несколько бочонков с грибами, ягодами, рыбой. Все это у них было, и у Григория с Марией не было причин не быть почти что счастливыми.
 А «почти» потому, что все-таки Григорию Ивановичу и Марии Терентьевне очень хотелось бы хоть еще раз увидеть свою родную деревню.
 Власти, разумеется, деревню искали, и как! Для руководства страны, претендующих на ведущую роль в мире, на право вести всех в «правильный» социализм, личным оскорблением явилось спокойное презрение деревни.
 На бреющем полете шли «аннушки» вдоль долин всех подозрительных речек. Чуть ли не целые полки и дивизии прочесывали леса на огромной площади Саян. Самолеты попадали в воздушные ямы, гробились на крутых склонах. Люди срывались со скал, погибали от хищников, заполучали плевриты и пневмонии. Все было тщетно. Кучка первобытных людей затаилась где-то в горной тайге, и сидела тихо, незаметно, никак себя не проявляя, как умеют только животные, да еще представители племен, проводящих всю жизнь среди лесов, скал и рек.
 Конечно же, Григория допрашивали много раз, и далеко не все поверили, что он и правда ничего не знает. Весьма многие думали, что прекрасно знает Григорий, куда ушла его деревня, и подло скрывает свое знание от победившего народа и его полномочных представителей. Кое-кто даже заподозрил, что Григорий не просто охотник в Малой Речке с идефиксом отыскать свою деревню. Нет, глубокомысленно рассуждали они, тут дело очень нечисто. Например, почему это Гришу оставили в брошенной деревне, а попросту не прирезали? И почему то же самое не сделали с фельдшером? Какие такие услуги оказал им фельдшер? Им или, может быть, тем, кто стоит за этой контрреволюционной деревней? Да вы говорите, Гриша, рассказывайте! А мы запишем.
 Хотя вообще-то всякий, кто хоть немного знает и крестьян (которых на Руси нет больше, увы) и даже современных сельских жителей, как раз не сомневается в правдивости этой истории и не считает странным поведение деревни… Причем не сомневается именно в силу деталей, таких подозрительных для городских.
 Потому что по своей психологии крестьянин, конечно — это никак не подарок. Даже очень, очень не подарок! Крестьянин по своей сути упрям… Да что там! Крестьянин упрям поистине идиотски, маниакально. Крестьянин упрям совершенно патологически. Крестьянин судорожно, истерически консервативен и плохое привычное всегда предпочтет хорошему, но незнакомому. Крестьянин груб и невоспитан. Он чавкает за столом, сморкается в два пальца, держит в доме новорожденных поросят и говно называет говном, а не скажет изящно: «фекалии».
 Крестьянин легко совершает поступки, которые дальний потомок вправе назвать гнусными, дикими, невероятно жестокими. Крестьянин оставляет цепную собаку во дворе брошенного дома. Лупит до крови детей. «Учит» жену, украшая мать своих детей здоровенным синяком под глазом. Допивается до скотского состояния на престольные празднички. Многие горожане крестьянина ненавидят и презирают за его низменную, скотскую сущность.
 Но! Но есть еще и другая сторона. Дело, видите ли в том, что есть поступки, которых крестьянин совершить органически не способен. Например, крестьянин не умеет оставлять без помощи детей. Не умеет сделать вид, что помощь ребенку — это не его проблема. У русского мужика была поговорка насчет «дети и старики всем родня», и почти на всех языках мира есть аналоги этой пословицы.
 Крестьяне не могут всерьез обидеть того, кто помогает жене и ребенку. Даже если такой человек нарушает их интересы, и что-то делает не так как надо — он все же правильный человек.
 Деревня слова не сказала бы, если бы пьяный Гриша шарахнул Машу оглоблей по голове. Разве что сочли бы излишним, что именно оглоблей. Не мог двинуть кулаком, что ли?! Деревня одобрила бы Гришу, если бы Гриша заметил взгляд, брошенный пятнадцатилетней Настей на соседского мальчишку, и высек бы ее вожжами до крови, до звериного крика. Деревня сочла бы подобные действия «воспитанием».
 Но деревня сурово осудила бы Гришу, если бы он упустил хоть один шанс для прокормления, охраны и спасения своих близких.
 Более того… Если бы Гриша погиб в процессе этого прокормления и охраны, деревня не нашла бы в этом ничего удивительного и не сочла бы происшествие чрезвычайным. Ты глава семьи? Ты взял за себя девку и дал ей свою фамилию? Ты хозяин в своем доме, верно? Ну так плати по счетам. Надорвался? Это Некрасов пусть скулит по несжатой полоске, а ты — что делать? — пропадай, а из последних сил паши. До хрипа, до кровавого пота, пока не свалишься и не сдохнешь.
 Страшно идти против бешеного медведя, против коммуниста в кожаной куртке, других мерзких и страшных созданий? Вестимо, страшно! Всем страшно. Но за тобой — твоя жена и дети. Значит, вставай и иди. Погиб? Жалко, конечно, но ведь, что поделаешь? Надо было идти. Все пошли бы. Каждый пошел бы.
 Крестьянин не понимает, что не каждый ведет себя так же. Что поделать, для этого понимания он туп и с этой зоологической тупостью осуждает как раз того, кто живет по другому закону. И Гриша, и фельдшер никак не могли быть зарезаны, потому что поступали как раз «правильно». А фельдшер к тому же вызывал уважение как человек образованный и притом полезный для других людей. Скажем, инженер-бомбодел вызвал бы несравненно меньшее уважение.
 Я ж говорю — крестьяне странные люди. Дикари, и что с них взять, с дураков.

 ГЛАВА 17
 Зимняя сказка


  8 декабря 1979 года
 8 декабря 1979 года охотник Тихон Всехний обнаружил на своем промысловом участке следы чужого человека. Чужому нечего делать на промысловых участках, в самом разгаре сезона, и Тихон не обрадовался следам другого человека. Кроме того, это была вовсе не лыжня. Чужой шел по снегу, каждый раз проваливаясь сантиметров на тридцать. Это было совершенно непонятно, потому что зимой по рыхлому снегу никто не путешествует без лыж.
 Обнаружив эти следы, Тихон очень хотел понять: кто это тут взялся на его голову и самое главное — откуда. Тихон специально прошел несколько километров не по следам, а туда, откуда они вели, проверил — не явился ли чужой с участка Федьки Карлова… Нет, чужой пришел откуда-то с гольцов, где нет ни охоты, ни жизни, где нет охотничьих участков. И это окончательно делало таинственным появление чужого в этом месте — человек вдруг возник из ничего, из ниоткуда. Чужой взялся неизвестно откуда, словно бы свалился с промороженных скал, где с октября по июнь нет никакого населения.
 Зато Тихон решил другую загадку: почему чужой идет по глубокому снегу, проваливаясь не обутыми в лыжи ногами. До Глубокого ручья вела лыжня. Чужой пришел с высоких склонов, ведущих прямо на гольцы. Видна была его лыжня, но похоже, и на лыжах шел человек не очень-то благополучный — так его швыряло и на лыжах.
 А потом чужой переходил русло ручья, запорошенное снегом. Он не знал, что здесь бьют теплые ключи, что ручей не замерзает очень долго, что даже в декабре на глубоких заводях только сверху есть тонкий слой льда, сверху не заметный из-за снега.
 В этом месте было видно, как прерывалась лыжня. Там, где провалился чужой, до сих пор дымилась черная вода, плавали льдины, упавший в воду снег. Валялись сломанные лыжи, и дальше шли провалы круглых ям — чужой пошел дальше уже без лыж, проваливаясь в снег ногами.
 Позже Тихон не раз думал — а что, если бы он сразу побежал по следам чужака? Не потратил бы примерно часа на выяснение, откуда он явился? И приходил к выводу: все равно бы чужака не спас. Чужой был голоден, устал, несколько часов шел по тайге в мокрой одежде. Жизнь его догорала независимо от поступков Тихона, и эта мысль все же успокоила охотника.
 Угасал короткий зимний день, заваливалось солнце в нежно-розовый, с желтизной закат, когда Тихон догнал чужого. По следам на снегу было видно — тот несколько раз падал в снег, но каждый раз вставал, и продолжал идти все вниз и вниз. Куда? Наверное, он сам не знал. А расстояние между следами делалось все меньше и меньше.
 Чужой заметил Тихона издалека, да Тихон и не думал прятаться. Участок был его, законный, и если кто-то пришел не с добром, то бояться должен был пришедший.
 Шатаясь, чужой развернулся, и по движениям, по жестам Тихон понял — на последнем издыхании мужик. Чужой хотел скинуть рюкзак, и не смог: наверное, рюкзак примерз к тулупу. Раскачиваясь все сильнее, чужой потянул со спины ружье, и Тихон без труда узнал винтовку. Между ними было метров сто от силы, и не всякое дерево сдержало бы винтовочную пулю.
 — Ты что, больной?!
 Крик Тихона был дик ему самому — так оказался чужд человеческий голос промороженному лесу в декабре. Чужой пытался снять рукавицу, и что-то у него не получалось. Тогда чужой взялся зубами за кончик, потянул. Наверное, рукавица примерзла: человек негромко застонал. Как видно, рука уже не повиновалась чужому, и оружие упало в снег. Рыдая от бессилия, чужой сунулся в снег голыми руками, потащил оружие из сугроба, и все никак не мог поднять винтовку.
 Тихон был не добрее любого другого, но не так просто наблюдать, как на твоих глазах берет и умирает человек.
 — Ну чего ты за винтовку схватился?! — заорал Тихон, и слова его трещали на лютом морозе, как сухие сосновые ветки.
 Как будто чужой что-то сказал.
 — Не слышу! Ты чего на мой участок лезешь?! Ты чего за винтовку хватаешься?! — орал Тихон, чтобы подбодрить себя… И чтобы чужой отвлекался, не тащил бы все-таки оружия.
 Может, он негр?! Совершенно черное лицо смотрело на Тихона вблизи. А с этого черного, потрескавшегося, словно и не человеческого лица смотрели ярко-синие глаза.
 Губы раскрывались, издавая лающие звуки.
 — Помогите, — вдруг явственно сказал человек, почти без выражения, и повалился, как куль, сел на заднюю часть, прямо в снег.
 Следующие два часа Тихон шел, сгибаясь под тяжестью чужого: нес его в охотничью избушку.
 Сунул несколько сухих березовых поленьев в печку, ловя ухом шум пламени, стал раздевать чужака. Чужой долго пробыл в воде, на нем все заледенело, встало коркой. Еще в лесу, неся чужого на плечах, Тихон почувствовал — его била крупная дрожь. Чужой был одет очень странное суровое тканое белье, почти как мешковина. Шерстяная вязаная куртка с завязочками вместо пуговиц, кожаные штаны.
 В тепле избушки руки чужака по локоть становились все более черными. Кожа морщилась, скукоживалась, лопалась, и чужой кричал от страшной боли.
 И ноги от колена — тоже черные. Если чужой и останется жив, рук и ног ему лишиться. Тихон принес снегу в тазике, как умел, стал растирать чужого. Тот то впадал в беспамятство, то начинал громко стонать. Тихону казалось, что он даже когда стонет, то не приходит в себя.
 Уже вовсю закипал чайник, когда чужой застонал как-то иначе: словно хотел что-то выстонать. И повернул голову, сказал:
 — Спасибо…
 — Да уж, спасибо… А ты меня чуть не стрелил… Там, в лесу.
 — Думал, ты — погоня… что за-берешь…
 Чужой словно выталкивал слова из горла — с явным усилием, напрягаясь всем телом.
 — Как зовут-то тебя?
 — Вла-димир… Во-лодя… Теплов…
 — Ты откуда тут взялся, Володя?
 — Из Ключей.
 — Что за Ключи? Заимка это? Совхоз?
 — Деревня.
 — Никогда не слыхал.
 — Ушедшая деревня. Деревня скрывается. Не идет к людям. Тайная. Нас захватили… Геологов…
 Володя замолчал, хватая воздух ртом. Тихон метнулся, вытащил бутылку спирта. Но спирт стекал из угла рта, Володя не сумел сглотнуть.
 — Да что ж это…
 Но Володя уже опять пришел в себя, уже говорил, страшно бухая сожженными морозом легкими.
 — Мы геологи. Нас взяли на Желтоводьи… Выше впадения Серой… Сто километров выше в Желтоводье впадает ручей… Березовый ручей. Семьдесят кило… Примерно семьдесят километров… Там деревня…
 — Ты убежал? Не говори, кивни.
 — Бежал.
 — Не отпускали, чтобы никто не узнал про деревню?
 — Да.
 — А ты с винтовкой шел, в одежде…
 — Я там с шестьдесят пятого… Шестьдесят пятого… Четырнадцать лет. Дети родились… стали отпускать… охотился.
 — Та-ак… — Тихон родился в саянской тайге, места эти знал. — А охотился ты, наверное, в верховьях Березового, верно? Ты не говори, если тяжело. Я ж говорю — ты кивни.
 Володя прикрыл веки и кивнул.
 — Ну вот… И шел через перевал, на гольцы…
 — Вот чудило, ты куда полез-то?! Там же сейчас морозы какие… Там ты и замерз, верно?
 — Там и за-мерз. Думал, в три дня пройду. Начался буран… Бур… Бур-ран. Шел десять дней. Обмерз. Помираю…
 — Может, отлежишься? Ты уже пришел, считай, ты вырвался. Теперь только лежать, отдыхать.
 Человек лежал, очень серьезно слушал самого себя. Потом так же серьезно сказал:
 — Нет, я помру. Сообщи родителям… и на службу.
 Умирающий скосил глаза, внимательно следил за Тихоном.
 — Я сообщу, не сомневайся… Если помрешь, расскажу.
 — Тогда записывай.
 Тихон взял засаленную тетрадку, огрызок карандаша — все, чем было писать в избушке.
 — Я жил в Карске… на улице Кутеванова, 5, квартира двенадцать… Двенадцать… Тепловы… Отец — Петр Ильич… Он геолог. Мама — Мария Сергееевна… Она тоже геолог… Есть сестра Даша… Я не знаю, где она… Когда я… Когда… ну… пропал… училась в школе…
 Молчание. В избушке прыгали тени — от свечи, от открытой печки.
 — А pa-работал на улице Мирового Света… Геол… геологоуправление, — с трудом выговорил Володя долгое, почти позабытое слово. — Начальник мой был — Богатецкий. Запомнил? Константин Богатецкий.
 — Я записал. Только ты, может, еще и не помрешь.
 Но врал Тихон, скажем откровенно — врал. Ясно, даже слишком ясно было для него — помрет Володя. «Сообщить — хлопот полон рот… Никак не докажешь… Ничего не доказать, никому… Печка… Говорят, можно найти… И через год остаются следы… Закопать нет никакой возможности… Земля схвачена морозом…» — примерно такие мысли лихорадочно мелькали в голове у Тихона. И даже не мысли, а попроще — такие отрывочные, но связные, определенные образы. Например, Тихон думал о мертвом Володе и явственно представлял, как гроб опускают в могилу. И тут же представлял себе толстый слой снега, по пояс, и каменной твердости землю там, под снегом.
 И еще что-то говорил чужой пришелец-Володя, еще делал странные движения, словно собирал что-то с себя, еще хрипел в последних муках — а Тихон уже знал, что он сделает. Скорчившись, поджав колени, провел сидя на полу эту ночь Тихон. Раза три казалось, что — конец. И снова приходили в движение рука, нога, голова, что-то срывалось с губ, уже без всякого значения и смысла, и продолжалось умирание.
 К утру, когда всего холоднее, чужой окончательно умер. В жемчужном полусвете зимнего холодного рассвета он лежал длинный и тощий, пугающе-неподвижное подобие человека. Невероятно худой, обмороженный, с провалившимися глазами… «А ведь красивый был мужик!» — невольно подумалось Тихону.
 И еще час шел Тихон с невеселой, даже страшной ношей — с голым трупом Володи Теплова. Он уходил налегке, не оглядываясь. Не потому, что боялся покойника — не было страха, что встанет и пойдет за ним Володя, дергая всем мертвым телом. Но знал Тихон Всехний, что не всем поступкам бывает в жизни оправдание. Тихон Всехний боялся не покойников… Не верил он в старушечьи сказки. Даже не Страшного Суда боялся — не очень знал Тихон, что это такое, и не слишком твердо верил в Бога. Тихон боялся властей своей собственной Отчизны и от страха перед ними совершал то, что сам считал крайне безнравственным.
 За зиму, за весну труп объедят лисицы, а если найдут волки — съедят до косточки. Хорошо бы, труп нашел вылезший из берлоги медведь… неслучайно Тихон оставил его совсем недалеко от берлоги. А если даже и найдут неопознанный труп, скелет, отдельные кости скелета — при чем тут Тихон Всехний?! Кто знает, кто этот человек? Когда умер? Видел ли его Тихон перед смертью?
 А коли так, коли никто не сможет связать найденный труп с Тихоном, то и не возникнет вопросов… Множества вопросов, которые могут перейти и в организационные выводы… самый простой из вопросов — а не сам ли Тихон Всехний помог этому чужаку покинуть сей мир? Это Тихон говорит, будто чужой пришел гол, как сокол. Некому подтвердить слова Тихона, никто ничего здесь не видел… Может, человек пришел как раз не голый, а с немалой толикой соболиных шкурок? Может, как раз и не выдержал соблазна Тихон после неудачной охоты?
 Но это — самый простой, самый несчастный вопрос! Возможны вопросы несравненно более интересные… Потому что жил в деревне Малая Речка такой мужик — Григорий Иванов. И был он родом из этой, из беглой деревни. Была такая деревня, это точно…
 А раз была, становился возможен, например, такой вопрос: а почему именно на участок к Тихону Всехнему вышел этот самый Володя Теплов? Случайность? Может быть, но ведь может быть, и не случайность… А если не случайность, то ведь очень может быть, вовсе Тихон не тот человек, за которого он себя выдает и за которого все его принимают. А если он связной, а? Связной между белогвардейской деревней, не принимающей советской власти, сидящей в глухой тайге, и… кто вторая сторона, с которой связан Тихон Всехний? Вот этот вопрос и нужно ему в первую очередь задать! Пусть-ка он поделится с трудовым народом, порасскажет, кто это и в каких подрывных центрах заинтересован в связях с этими врагами народа и с антикоммунистическим подпольем!
 А ведь это только один из возможной череды вопросов… Могут ли и эти, и многие другие вопросы плавно перейти в оргвыводы? В оргвыводы насчет охотничьего участка, насчет дома, который вовсе и не частный дом, а квартира, которую дал Тихону промхоз… Ох, могут, могут перерастать в оргвыводы такие вопросы! Ох, сколько раз видел Тихон, как перерастают! И потому очень хотел Тихон Всехний не иметь к этому странному делу ну никакого отношения.
 И потому, вернувшись в избушку, Тихон внимательно осмотрел все, оставшееся от чужого: шуба медвежьего меха со странными пуговицами, из дерева — круглые спилы, в которых прокручены дырки. Нож с деревянной рукояткой. Рюкзак, самосшитый из лосиной шкуры, а в нем — суровое белье грубой работы, компас, трут, кусок кремня и огниво, перочинный нож, пустая фляга. Во фляге был когда-то самогон, в тряпочках, как видно, хлеб и сало. Но ни крошки съестного нигде не нашел Тихон в вещах чужого. Вроде бы, рассказ подтверждался: такие вещи вполне могли быть у человека из затерянной в тайге деревни.
 Все это Тихон сжег в печи, кроме ножей, которые он оставил в избушке, и кроме кремня и огнива, которые выбросил. Сжег он и страничку из тетрадки, на которых написал адреса Теплова и имена его близких. Адреса и имена он сперва, конечно же, выучил и летом поехал в Карск, проверил сказанное чужим.
 Да, Тепловы жили именно там, где обозначил чужой. Родители, правда, еще лет пять назад как-то оба сразу померли — и Петр Ильич, и Мария Сергеевна. А сестра чужого, Дарья Петровна давно не училась в школе, а окончила институт, вышла замуж и уехала в другой город, во дворе никто не знал, куда именно.
 И в геологоуправлении еще помнили такого, говорили, что пропал без вести… Помнили уже плохо, и странно звучали слова Тихона Всехнего, что когда-то он виделся с Тепловым, потому и спрашивает. Там, в геологоуправлении, было много партий, экспедиций и сотрудников, там жили быстро и память о событиях и людях не особенно долго хранили. Хотя да, он же из совсем глухой деревни…
 С Григорием Ивановым тоже побеседовал, обстоятельно попил чаю Тихон. Из его рассказа выходило, что зашел он к знакомым геологам, а они и давай ему рассказывать про такого Володю Теплова, который пропал и, по слухам, попал в тайную деревню. Григорий подтвердил — да, был в деревне такой, поймали его и товарища, вдвоем поймали. Когда? В год, когда кедрового ореха было много, еще медведи все бродили по деревне. После какого года он был? После того года, в который овца родила трех ягнят. А перед которым он шел? А перед тем, когда половодье подмыло старую березу на ручье. А сколько лет тому назад пришел в деревню Володя с товарищем? Тут Григорий долго считал, загибая пальцы, но сказал уверенно: четырнадцать.
 Все подтвердилось, и Тихон Всехний продолжал жить, точно зная, кого принесло на его участок вьюжной зимой 1979 года.

 ГЛАВА 18
 Местные


  13 августа 1999 года
 Выглядела Малая Речка так же идиллически, как почти всякая деревня, если смотреть на нее со стороны, ни во что не вникая: улица, заросшая по краям подорожником, лебедой и дудником переходит в сельскую грунтовку; посеревшие от дождей деревянные дома; цветы в палисадниках; столбы линии электропередач, убогий сельский магазин, круглые сутки орущий громкоговоритель на столбе.
 Отличалась же от любой другой деревни Малая Речка, во-первых, невероятно ярким солнечным светом: далеко не везде есть такой. Во-вторых, полным отсутствием старых домов. Все — обшитые досками бараки.
 В-третьих, это таежная деревня. Очень заметно, что она стоит в лесу и живет лесом. Дома построены из драгоценного сибирского кедра. Из него же сколочены заборы: длинные кедровые лаги на кедровых же несущих столбах; половинки кедровых стволиков вместо досок; даже в стволах, горой наваленных возле усадеб — на дрова, розоватая древесина кедров.
 И еще… Далеко не всякая усадьба в Малой Речке — с домашней скотиной, с большим огородом. Видно, что люди живут другим… В чем-то — почти по-городскому.
 Усадьба Мараловых тоже совсем не усадьба людей, живущих сельским хозяйством. Казенный дом-барак — отнюдь не наследие предков, а полученная квартира, и выходит одним боком на улицу, другим — во двор; во дворе — роскошная баня в два этажа (на втором этаже можно летом жить), страхолюдного вида сарай, в котором чего только нету.
 Тринадцатого августа, когда Павел и Ирина проснулись в этом доме, там были только двое братьев — Андрей и Алексей Мараловы. И первое, что сделали Мараловы — стали поить чаем Ирку и Павла. Причем сами сделали все, что, по своим понятиям, должна была сделать сама Ирина, например, нарезали хлеб, накрыли стол, приготовили все к чаю.
 Парни были довольно открытые — было заметно, что они сгорают от нетерпения узнать, что же привело ребят из Карска… Тем более, что явно не роман, не желание сбежать от старших. Вчера Алешка скучным голосом спросил, стелить им вместе или врозь.
 — Отдельно! — вспыхнула Ирина.
 Алешка кивнул головой, и одной загадкой у приезжих стало больше.
 И при этом парни вовсе не спешили, тем более не задавали прямых вопросов. Была во всем этом какая-то особенная, немного первобытная деликатность — не сразу говорить о главном. А кроме того, сами братья были хороши — открытые лица, белозубые широкие улыбки, поведение сильных людей.
 Братья Мараловы всем своим видом демонстрировали качества, которых особенно алчет истомленный цивилизацией, замученный комплексами горожанин: душевное здоровье и неторопливую основательность. Они никуда не торопились, ни по какому поводу не суетились, ведя спокойные беседы. А все, что нужно, как-то незаметно делалось в нужные сроки, и не самым худшим образом. Дрова оказывались нарублены, словно бы сами собой, обед приготовлен, а порядок в доме наведен как бы некой волшебной силой, без участия людей.
 Ирину вообще-то нельзя назвать особенно доверчивой… Не то, чтобы на нее навалилось так уж много несчастий, но все же раза два Ирину пытались притиснуть в укромном уголке, и особого доверия к мужчинам она нисколько не питала — ни к сверстникам, ни к дяденькам постарше. А с Мараловыми она почему-то сразу стала чувствовать себя как дома — очень спокойно, уверенно, защищенно. По их поведению сразу было видно, что приняв ее в свою компанию, парни не дадут ее в обиду и притом под юбку ей тоже не поспешат полезть.
 Разговор пошел о том, что Малая Речка, наверное, богата, раз живет от тайги: пушнина, мясо, лес…
 — Да нет, что ты… Наша деревня очень бедная. Во-первых, транспорта никакого нету. Тут даже если и произведешь что-то, а вывезти как?
 — За морем телушка — полушка, да рубль — перевоз?
 — Ага. Малая речка — это и есть как заморская страна, где телушка полушка… Тот же кедр — его вывозить не всегда выгодно: расходы на транспорт большие. Те же грибы-лисички. В Америке они считаются полезными, помогающими против рака… чуть ли не природным лекарством, кило свежих стоит двадцать долларов… А как вывезешь? То же самое и с ягодой, и с мясом… Все есть, что можно взять из тайги — но Саяны далеко, везти трудно…
 — Вы сказали, что это во-первых…
 — Есть и во-вторых… Что здесь, в Малой Речке, можно делать?
 — Как что делать?! Да все, что угодно!
 — Нет, не все, что угодно, а то, что выгодно. Можно здесь хоть химический комбинат построить, да зачем? Если сырье надо вести, продукцию вывозить… Получается, как раз и невыгодно!
 — Тогда, что здесь вообще можно делать?
 — Все, что связано с тайгой! А тайга — это не так и просто… В ней то много всего, а то мало. Вот хотя бы этот год. Прошлый год был неурожайным на орехи. И всю зиму был соболь плохой. Когда нет ореха, он ест рябину. Болезнь «рябинка» — на его шкуре появляются пятнышки, где она с внутренней стороны сморщенная и тонкая… бывают даже прободения. А ворс в «рябинках» тоже вылезает, ломкий и ненадежный. Шкуры низкого качества. Весной этого года редкий соболь стоил больше 200 рублей. И добывать его — невыгодно, вот так…
 — А если соболь плохой… То что выгодно?
 — Ну например, кабаргу… Кабарожья струя идет от 2 до 3 долларов за грамм. А в одном самце кабарги этой струи — от 15 до 25 грамм, считай сама… Это уже можно жить, но вот убьет охотник кабаргу — нужны деньги до зарезу, продает за 2 и за 2,2 доллара. И наживается на кабарге вовсе даже не охотник.
 — Или вот медведь, — перебил Алексея Андрей. — Медвежья желчь стоит по 1 доллару грамм. Но хочется же с медведя и шкуру, и мясо… все иметь. А кедра нет — медведь голодный. У него и желчи мало, а уж тем более сала. Медведь должен ложиться в берлогу, чтобы в декабре у него треть веса приходилось бы на сало…
 — А я в этом году в декабре медведя взял — а у него слой жира всего в два пальца. Такой не доживет до весны, сдохнет в берлоге. Многие и помирали. Крупные медведи выходили, искали берлоги мелких и прямо в берлогах их ели. К весне выжили в основном те, особенно крупные, кто охотился, кто питался животной пищей. Большой медведь задавил маленького и съел прямо у базы отца. Мы так думаем, что мелкий медведь могла быть дочка крупного.
 — Что, дочку завалил и съел?!
 — А что? Медведи родства не знают, им все равно — отец и мать или там дети. Медведица медвежонка на третьем году жизни бьет смертным боем, он уходит, начинает жить один. А отец вообще медвежат никогда и не видел. Нет у медведей семьи.
 Так и выживают друг за счет друга. Вот отец в этом году поехал на базу… весной, снег уже сошел. Смотрят, все там перевернуто, словно кто-то ходил и искал. Человека вроде не было, а беспорядок. Потом видят — из-под лавки лапа торчит. Оказалось — залез медведь… причем крупный медведь, здоровенный. Забрел зверюга на базу, съел все, что смог — старые сапоги, целлофановый пакет — его еще с осени забыли, с рыбьими внутренностями; окурки съел, корки хлеба… Представляешь корки, которые зиму перележали?! Каменной твердости корки, и их-то он глодал. И умер, забившись под лавку. Голова огромная, а тело — как придаток к голове. Тело его почти не разлагалось, таким было ссохшимся — почти естественная мумия, от силы шестьдесят кило весом.
 — А пещеры у вас тут есть?
 — Сколько угодно! А что, желаете сходить?
 — Ребята, у вас в деревне что говорят про такую штуку… Про шар, исполняющий желания?
 — Федя Бздыхов, когда из запоя выходит, еще не то рассказывает…
 — Нет, тут не галлюцинация. Есть в окрестностях Малой Речки одна пещера… А в ней видели такой шар. Шар вспыхивает от малейшего света и исполняет желания.
 — Вспыхивает?
 — Ну, он темный, когда входишь, а потом начинает светиться…
 Под умными внимательными взглядами сам Павел чувствовал, что несет несусветную, неубедительную чепуху.
 — Гм… Странный шар. А откуда шар узнает, какие у кого желания?
 — Вот этого не знаю… — растерялся Пашка, — откуда я могу знать, как он это узнает.
 — Волшебным путем, не иначе, — ехидно проронил Алеша. Павел пожал плечами. Помолчали.
 — И еще… — переключилась Ирка, — тут был поблизости лагерь…
 — Какой лагерь? Пионерский? По-моему, ближайший — километров за семьдесят.
 — Нет… Лагерь, где заключенные. Они что-то добывали в руднике… И они знали про пещеру.
 — Пещеры есть, Ирочка… Есть. А вот про такой лагерь мы не слышали.
 — Там еще рядом красные скалы… Это километрах в тридцати выше по реке от деревни.
 — Такие скалы есть, их мы знаем. Про лагерь — ничего, а вот про скалы… Если нужны скалы, мы покажем.
 — Туда очень трудно идти? За день управимся?
 — За день — в любом случае, даже если пешком. Я бы вам даже советовал пешком — больше увидите. …Ребята, а этот лагерь, красные скалы… там что, тоже волшебный шар?
 Павел кинул на Ирину взгляд, понятный обоим. Ирка, вроде бы, уже убедилась — знакомым Павла верить можно. Но и говорить правду не хотелось.
 — Ну да… Я еще точно не знаю — может быть, этот шар еще закопан под одной скалой…
 Опять недоуменное молчание.
 — Что, собираетесь копать? — в голосе Андрея Маралова тонко соединились уважение к гостям, желание понять степень их вменяемости, интерес к различным путешествиям и приключениям, сомнение в существовании шара, стремление узнать все, чего не рассказали гости, уверенность, что они не все рассказали.
 — Закопан… — глубокомысленно заметил Алексей, сделав движение руками, словно поднимал что-то на лопату, — как у пиратов Карибского моря! Там парочки скелетов нет?! Чтобы все как у Эдгара По: «Маса, я кидал в правый глаз, вот в этот!»
 И Алексей обеими руками зажал левый глаз и сидел, сотрясаясь от хохота.
 Андрей посмотрел на брата с укоризной, чуть заметно пожал плечами.
 — Так вы, получается, шар и выкопать думаете, и в пещере найти?
 — Андрюша, мы сами не знаем… В смысле, не знаем, где он. Поэтому мы и копать готовы, и походить по пещере, — Павел и не припомнил, когда он чувствовал себя большим идиотом, чем сегодня.
 — Про пещеру сразу скажем, — переглянулся с братом, от обоих высказался Алексей, — тут у нас пещер всяких полно… А настоящая, большущая — одна. И ходить по этой пещере не просто. Так и называется — Страшная. Остальные пещеры все облазили на сто рядов, а по Страшной ходят мало, в ней еще много мест, где вообще никто никогда не бывал. Если где-то шар и есть, то в ней. Так что пещеру — покажем, и даже сами туда слазим… Слазим, Лешка?
 — Конечно, слазим. В шар, правда, не очень-то верится, так хоть пещеру посмотрим.
 За окном нарастало жуткое завывание двигателя. Рев достиг апогея, звук был такой, как будто шел на взлет ИЛ-68 или ТУ-154. Ирина заметила в окно доисторический газик, мчавшийся к воротам наискось — словно машина собиралась врезаться в дом с полного хода.
 Сначала Ирке показалось, что машина разделилась на две, и одна половинка затормозила в тучах пыли, издавая жуткий скрежет, а вторая на ногах вприпрыжку ринулась к дому.
 — Вот и отец, — удовлетворенно кивнул Алексей.
 На крыльце бухало так, словно шел на двух ногах если и не динозавр, то по крайней мере слон встал на дыбы. Вошедший мгновенно заполнил собой всю комнату без остатка. Ирине с перепугу показалось, что даже воздуха не осталось в помещении, которое полностью затопил старший Маралов.
 — Гости! Уже встали? Куда собираетесь? — голос Маралова отдавался во всех концах дома, и от каждого звука содрогались все предметы вокруг. Дом со стандартной высотой потолка, в два метра сорок сантиметров, показался вдруг ужасно низким. Ирина, совсем не карлица, оказалась по плечо вошедшему.
 Руки… раза в четыре больше рук обычного человека, доставали любой предмет с расстояния в несколько метров. Дмитрий Сергеевич наклонился с улыбкой к Ирине, и Ира вздрогнула от близости этого лица — по площади раза в три больше ее собственного.
 Видно было, что человек этот очень добродушный, даже попросту говоря, добрый, но вот рассердить этого человека, даже вызвать у него неудовольствия Ирина бы очень не хотела. Даже крохотный Мишка, похоже, замолчал и засопел от уважения… нет, не побоимся сказать прямо — замолчал он от почтения к отцу.
 При этом Маралова никак нельзя было назвать ни длинным, ни даже высоким. Он просто был очень большим. Его было во все стороны много… вот, пожалуй, самое точное определение. Если бы Ирина умела хорошо рисовать, она нарисовала бы с Маралова Илью Муромца или Микулу Селяниновича.
 И еще у Ирины мелькнула мысль, что, наверное, быть дочкой такого человека может быть, иногда и жутковато, но зато очень приятно. И уж конечно, очень интересно.
 Жизнерадостно хлебая суп, Маралов гулко вопил про то, как надо работать на лесопилке, и как никто толком не умеет, только попусту расходует материал. Всем показалось, что Маралов был в доме несколько минут; только когда хозяин дома плюхнулся на сиденье машины, под жалобный скрип рессор, Павел взглянул на часы, и оказалось, что прошел-то почти час.
 Даже братья Мараловы притихли — от их папы приходилось отдыхать.
 — Ну что, ребята… Время сейчас есть, нам только надо сходить за молоком к тете Дусе. Хотите с нами? Сразу и покажем вам деревню?
 — Конечно, хотим, — Павел как-то начал привыкать, говорить сразу за обоих — и за себя, и за Ирину. — А вот когда бы нам пойти искать шар? Как считаете?
 — Ребята, вы можете поехать с отцом на базу. От его базы до Красных скал — рукой подать. А на базе у него сейчас живут, и он послезавтра собирается посмотреть, что там делают. А можете туда же подняться с кружком Махалова.
 — Подняться?
 — В горы вообще-то поднимаются. У нас так и говорят — «пойти наверх». Пешком вроде труднее, чем на машине… Но вы и на машине все бока отобьете. Но так и лучше — дорога та же самая, а увидите гораздо больше.
 — Ира, ты как?
 — А расстояние?
 — День хода.
 — Это сколько километров?
 — Наверное… ну… Наверное, сто километров.
 — Сто километров?! За день хода?!
 — Что, много? Ну, тогда десять.
 — Десять километров? Так это часа три хода, по самой плохой дороге… Туда дорога-то какая?
 — Ну какая… Нормальная. Дорога… Ну, сперва вон туда… — взмах рукой, — до сворота…
 — Вот эта дорога? Грунтовая?
 — Ну да… Она и потом грунтовая, — Андрей почти вспотел от напряжения, объясняя про эту дорогу, — вверх идешь и вверх… До русла, а потом по руслу…
 — До русла сколько километров?
 — Часа четыре хода.
 — А дальше какая дорога ведет? Сельская дорога или тропинка?
 — Не, — заулыбались парни, — туда дорога ведет, на машинах туда ездят. На машине — полдня ехать.
 — На машине полдня, а идти пешком — только день?! Что у вас за чудеса?!
 — Да никакие не чудеса! Ехать, это… ну…
 — Вот поезжай, а лучше пойди! — вмешался Алексей. — Сама все посмотришь. Утром выйдете, по холодку, днем наверху будете!
 — Наверху? Туда лезть в гору надо?
 — Еще в какую! — радостно заулыбались парни. — Ты таких и вовсе не видала!
 Павел отчаялся понять, что за дорога ведет на базу и как вообще туда можно попасть. В наступившем разжижении мозгов одно воспринималось как хорошее — то, что «наверх» есть попутчики…
 — Ребята, может, познакомимся с Махаловым? А кто он вообще, этот Махалов?
 — Геолог. Каждый год со своим кружком ходит в горы, в экспедиции.
 — С кружком?!
 — А что ты так удивилась? В секцию можно, а в кружок — уже нельзя?
 — Нет, просто интересно…
 — Ну, пошли?
 Деревня плавилась под солнцем, в лучах яркого, совершенно южного света. Два чистых, опрятных деда шли перед ребятами, один шел к другому в дом в гости. С ними бежала такая же опрятная серо-полосатая кошечка. Толстенькая, задрав хвост.
 — Возьмите кошечку, молодые люди! Зовут Маруська, всех мышей переловила.
 — Хорошая кошка, не прогадаете! Смотрите сами, какая!
 Старики радостно валяли по земле громко урчащую кошку, очень заметно было, что к обоюдному удовольствию. Это были первые и последние существа с довольными выражениями на физиономиях, но далеко не последние подростки и старики. Из них — из старых и малых — и состояло население деревни.
 Старуха копалась в огороде. С видом человека, понесшего тяжелую потерю, выдергивала что-то из грядки. Сразу же бросила, кинулась к забору: посмотреть на свежих людей.
 Еще две старухи сидели на лавочке, тихо беседовали о чем-то. У ног одной из них так же тихо, безразлично притулился малыш лет трех-четырех, невероятно грязный и запущенный.
 Облезлая девчонка с выцветшими волосами, в трико с пузырями на коленках гнала такого же облезлого теленка с таким же унылым лицом.
 — Из-за жары все попрятались?
 — Не только… Тут вообще мало кто остался. Только те, у кого работа есть или хозяйство.
 — Хозяйство… Это как у вас?
 — Нет, у нас — это у кого работа есть. Хозяйство… Сейчас увидите хозяйство. Давай завернем к Жбановым, Алешка.
 — Давай.
 Дом, к которому заворачивали Мараловы, сильно отличался от остальных. При том, что брусовой, обшитый досками дом был покрашен веселенькой голубой краской, а палисадник затоплен цветами, он казался старым. Что-то в доме упорно напоминало бревенчатые срубы в старинных деревнях, которым лет по двести и по триста. Из огорода слышался транзистор: кто-то полол, наслаждаясь радостями цивилизации. В здоровенной металлической клетке зашлись лаем лохматые лайки.
 — Ой! — высунувшись было, девушка тут же юркнула в дом: на ней была только ночная рубашка. — Толя!!! — вопили из дома.
 Транзистор притих, из-за дома высунулся парень примерно одних лет с Андрюхой. Глянул, было, напряжено, при виде Мараловых расслабился. На руках подсыхала земля.
 — Ты думал, Панкратыч? — уточнил вполголоса Андрей.
 — Или он, или Костян… А я ружье в доме забыл… Знакомь, — кивнул Анатолий на Ирину и Павла.
 — Гости из Карска. Кстати, сын Михалыча.
 — Ага… — открыто улыбнулся Толя, и в дом, сестре: — Надька, готовь продукцию!
 Прошли в дом.
 — Здравствуйте! — улыбка у Надежды была еще шире и лучше, прямо встающая луна. А на столе возвышались, кроме горы шанежек, Эверест творога и космических масштабов глиняная емкость со сметаной.
 — Как вам сметана?! Не городская?!
 В наши дни во всех городах страны исправно торгуют самой что ни на есть деревенской сметаной, и «сметана» советских времен, после которой не надо было мыть бутылку, забывается. Забывается так же прочно, как талоны на муку, на чай и на сахар, очереди за мылом, кошмарные ботинки фабрики «Рассвет» и мясо, привезенное в Карск из московской командировки. В этом смысле Толя Жбанов опоздал. Но эта сметана и правда была особенной… Какой-то привкус — то ли сладости, то ли аромата горных трав.
 — И правда… А что это, Толя?
 — А это у нас такая фирма — «Жбанов лимитэд», по разведению коз, — всерьез объяснил Анатолий. — Кое у кого тоже есть козы, но такого стада точно нет ни у кого. Возни с ними меньше, чем с коровой, а продукция какая?!
 И парень откинулся на стуле, указал на творог и сметану, явно гордясь этой продукцией.
 — Ага! То-то жалеешь, что в огород ружья не взял?! — Павел начал догадываться о специфике местной жизни… впрочем, довольно типичной.
 — Да есть тут один… Даже компания целая, бичи бичами. Работать не хотят, а закусывать хочется, — прозвучала в интонациях Анатолия древняя, непримиримая ненависть работника к уголовнику.
 — Я думала, в деревне никак не может быть бичей…
 — А почему, Ирочка? Чем деревня так уж хуже?
 — Так здесь же нет никаких мест, где кормиться… В большом городе бич где украдет, где выпросит, где подработает… А здесь что?
 — А здесь можно огород развести, можно собак ловить, кошек. Их в деревне много. Можно ягоду и гриб собирать, и в Ермаках продавать.
 — Так это уже не бичизм… Это все труд.
 — Так ведь можно как? Собрал одно ведро грибов… Для этого надо выйти пораньше и вот тут, над деревней, пройтись; это у нас очень легко. Вот и готово на выпивку!
 — Или ихний «москвич»… Старый-старый, ремонтировали полсезона, еле жив. Но ведь ездит, хоть и еле-еле. Можно сюда что-то возить, можно и отсюда… Те же грибники — за поездку давай грибы или сразу ставь бутылку.
 — Тоже труд…
 — Смотря как посмотреть… Можно такую цену назначить, что получиться тот же грабеж, только называется иначе.
 Воспитанные на идее рыночной экономики, Ирина и Павел не были уверены в правильности Толиных оценок.
 — Или развел Костя лук — одну грядку, — перебил Алексей. — Да и то сгорел у него лук, потому что пил Костя без просыпу. Уродился поздний и плохой, торговать нечем. Так ведь можно и отнять, верно? Тут стариков полдеревни, что они этим громилам сделают?
 — У одного — раннего лука отберет, у другого — помидоров, у третьего — сразу клубники. Вот тебе уже и много выпивки, — рассудительно добавил Анатолий.
 — А милиция?! — пискнула Ирка. Ее здоровая натура никак не мирилась с такими чудовищными нарушениями справедливости.
 — А что — милиция?! — все местные дружно засмеялись, включая и Надю. — Ближайший участковый где? В Ермаках. До него ехать полста верст. Если он у тебя заявление примет, он когда сюда приедет? Через неделю, не раньше… А может быть, и вовсе не приедет — в милиции бензина нет. А если и приедет? Они ж не просто отнимают, они же берут за защиту.
 — За защиту?!
 — А как же! У них как бы охранное агентство, называется «Восход». Над дверями избы даже название, на большущей доске. Мент на них только и пошумит: мол, оформляйте быстрей документы! И даже штрафа не возьмет — понимает же, что денег у них нет совсем, не дождется он штрафа.
 — Но ведь если драка, то и побои…
 — Подумаешь, мужики по пьянке подрались! В какой деревне этого нет! Если за драки сажать, так населения в деревнях не останется.
 — Вы же сами говорили, старики. Или даже старухи…
 — А они не будут таких бить. Зачем? Лукерье Ивановне они стекла перебили, и все! Теперь бабка будет поллета работать, чтобы стекла вставить, а вторые пол-лета — чтобы Панкратычу денег дать, за охрану. Они ей сами же стекла и вставят, плати только! Зачем бабку бить? Она и так наказана, платить будет вдвое.
 — Так вот, получается, зачем ружье… — Павел почти думал вслух.
 — То-то и оно… Панкратыч к отцу уже три раза приходил, уговаривал взять нашу фирму под охрану. Но «Жбанов лимитэд», это что… Эта фирма им не по зубам. Наш с Надей отец работает у ихнего отца. — Тут Толя ткнул пальцем в Алексея, и Алексей приосанился. — Так Маралова-то шайка боится, он им самим дает морковки. Одна у них надежда — налететь, пока отца нет, спереть сметану и все пропить, пока не отняли назад… А вот я еще одной фирмы акции держу… Брокер я одной фирмы.
 Как опытный рассказчик, Толя замер в ожидании вопросов.
 — Брокер — это тот, кто продает?
 — Ну. Позвольте представиться — Анатолий Жбанов, брокер на местном огуречно-помидорном рынке, дилер фирмы «Дед Егор и бабка Марья», а глава охранной службы — киллер Вася.
 От хохота Павел чуть не свалился со стула, даже Ирка бледно улыбнулась.
 — Значит, продаете помидоры?
 — И помидоры, и огурцы. Дед и бабка уже без сил, не смогут ни ездить, ни стоять на солнцепеке. А мы ищем машину… Скажем, когда Маралов едет, он нас берет, с коробками, потом забирает обратно.
 — А киллер зачем?!
 — Как это зачем? Там, в Ермаках, своя мафия. Огороды, почитай, у всех, все хотят продавать огурцы. А тут свалились на них какие-то чужие и тоже помидоры привезли. Вот и берем с собой Васька… Он раньше грузчиком был в магазине, теперь у Маралова на лесопилке.
 — Отец его брать позволяет, — вставил Алеша, и Толя с Андреем дружно кивнули головами.
 — Васек с собой кочергу берет. Сам роста под потолок, рожа — семь на восемь, восемь на семь. — Анатолий показал руками, какая рожа у Васька. — Гуляет и кочергой помахивает, а кочерга ему одному по размерам, длиной метра полтора. Сколько торговали — ни разу никто не прицепился.
 Ирина смотрела совершенно обалделыми глазами. Павлу тоже нужно было время — переварить информацию, оказавшуюся очень нестандартной. А из Карска-то казалось — в деревнях все так тихо, патриархально… Из окон поездов и автобусов деревни и маленькие городки выглядели так идиллически, так уютно и мило. Сразу становилось очевидно — нет в них ни этих вонючих автобусов, ни шума, ни сизой дымки выхлопных газов; нет и всей этой накипи вампирического капитализма — банкиров, убийц, проституток, вымогателей… Столкновение с действительностью производило впечатление сильного удара по голове. Н-да…
 — Что, ребята, посмотреть еще одного человека с хозяйством? Тем более, нам все равно к ней идти, к бабе Дусе, молоко брать… Пошли?
 — Конечно, пошли!
 Баба Дуся жила в месте, где дорога из Ермаков спускалась с холма, выходила из леса. Было бы странно, не окружай ее усадьбу ручеек маленький, чистый и звонкий. В усадьбе было сыро и тенисто — от нависающей горы, от высоких деревьев сразу же за забором. Для Павла и Ирины, привыкших к более сухому климату, сырости здесь было слишком много, а в сенях сильно пахло прелью.
 — Бабушка, мы пришли! — громко возгласил Андрей, и перед ребятами открылась большая квадратная комната и тоже с запахом прели, с откровенно отсыревшими обоями. На стене — два пожелтевших портрета. Павел привык, что в деревенских домах на стенах часты портреты членов семьи, родственников и друзей; иногда целые «иконостасы» на полстены. Но тут-то бросились в глаза желтые от старости и сырости, скукоженные портреты Ленина и Сталина. И под портретами — бабулька. Деревенская бабулька в платке, плотно сидящая на табурете. Павел-то просто изумился сверх всякой меры, но трудно выразить словами, каким родным духом вдруг пахнуло на Ирину.
 — Здравствуйте! Вижу, что пришли, что гостей привели. Знакомьте, да молоко переливайте.
 Старушка с невероятной скоростью передвигалась по комнате, не вставая при этом с табуретки. Так и семенила, быстро-быстро переставляя табурет руками, и ни разу не встав полностью.
 Андрей с Алешей стали переливать молоко из подойника в банку под ее чутким руководством.
 — Что, молодой человек? Вас, я вижу, портреты наших вождей покорили?
 Трудно передать в словах ехидство, источенное бабулькой.
 — Да… Интересно ведь…
 — Вы уже нашу деревню видели, верно? Такого развала, наверное, и после войны не бывало. Даже завези сюда что хочешь, и купить окажется некому. А всего десять лет назад тут и магазин работал не хуже, чем у вас в Карске, и автолавка приезжала. И покупали, было кому. Что, для рабочего в лесхозе проблемой было мебель купить?! Или ковры-хрустали?! А машины?! Машины были у кого угодно! Я при Брежневе в магазин шла… Рупь — это были какие-никакие, а деньги! А я редко когда меньше двухсот рублей заколачивала… я, баба неученая. Ты вот… твой отец сколько хлеба на зарплату может купить? Сто кило может?
 — Побольше… Кило триста, наверное.
 — Ну вот… А я могла с одной зарплаты — все шестьсот кило купить. А мяса сколько! Теперь все полуголодные. А когда при коммунистах было голодно? Помнишь ты такое? А твой отец помнит?
 «Ну не хлебом же единым…» — примерно так подумал Павел, уже стократ слыхавший такого рода рассуждения. Больше всего, по его наблюдениям, любили рассказывать о народном богатстве при Брежневе люди или предельно тупые, или много чего потерявшие… Не обязательно в денежном исчислении. Потерявшие власть, беспечную и при том вполне обеспеченную жизнь и так далее. «Нельзя же все мерить хлебом, мясом и машинами…» — такие примерно мысли копошились в голове Павла. И наверное, эти мысли странным образом отразились на его физиономии.
 — Ясное дело, не в одном хлебушке дело… — уверенно продолжила старуха, — хотя и без куска хлеба нельзя… Потому что если ты голодный, то и рассуждения все эти… хоть про духовность, хоть про политику, все это тебе будет тьфу! И наука будет ни к чему, и литература, и все умственное… Вот еще в перестройку, пока деревня голодать не стала, начни разговор про эти… про черные дыры. Или, скажем, про дельфинов, про разумных. Тут же споры, тут же разбирательство… до рукопашной! А теперь? Теперь у всех одно в голове: только бы выжить. А главное: при Советской власти, при коммунистах, и образование — пожалуйста! И книги — пожалуйста! А поехать куда-то — пожалуйста! Интересно жили, вовсе не об одном хлебе думали… О нем-то, о хлебе, почти и не думал никто. Я вот кто была? Я самая лучшая бегунья была. Что, непохоже?! — засмеялась обезножевшая тетя Дуся, не вставая с табурета. — А я вот была. Спортом занимались, в клубе танцы… Весело жили, моторно… Как сейчас — это вы сами видите. Так что вот, не зря я портреты держу, — уверенно завершила тетя Дуся и откинулась, выпрямилась гордо — хоть режь ее.
 Ответить Павлу было нечего. Проблемы, не раз обсуждавшиеся с папой (и решавшиеся по-другому) приобретали здесь совершенно иное освещение.
 — Поговорили? — Андрей опять начал командовать. — Баба Дуся, до свидания. — И уже на крыльце: — Ну что… Поздно уже. Давайте так: Ира пойдет с нами, резать помидоры на салат. А Павел сходит за рюкзаком. Я Вите Квелому давал рюкзак с каркасом, в тайгу. Ирине такой очень пригодиться. Во-он тот дом… Видишь?
 — Вижу.
 Нечто сидело на крыльце искомого дома, под углом к деревянной поверхности. Сидящий как будто падал и никак не мог до конца ни выпрямиться, ни упасть. Мутные глаза, сильный «вчерашний запах». Если не сам Витька, то хоть знает, куда он девался.
 — Здравствуйте… Здесь живет Витька Квелый?
 — Здравствуй, если не шутишь… Ты из Карска? А сюда зачем пожаловал?
 — На рыбалку… Отдохнуть, — Павел пожал плечами как получилось, простодушно.
 — Хочешь? — совал парень Павлу в нос бутылку с какой-то мутно-серой жижей.
 — Что это?!
 — Самогонка осталась.
 — Нет, не хочу! — Павел замотал головой.
 — Как хочешь.
 Без большого сожаления парень приник к горлышку и присосался.
 — Мне Витька нужен… Я за рюкзаком.
 — А-ааа… Я и есть Витька. Ну пошли. — С явным сожалением существо поднималось с крыльца. — А девчонка с тобой — это жена?
 — Жена!
 Павел уже знал, что так надо отвечать — к женам не пристают. А если девушка — не твоя жена, то прав ты на нее никаких не имеешь и защищать от других тоже не должен.
 — А-аа… Молоденький ты какой… Она первая у тебя?
 — Ну-у…
 — А у меня первая женщина — Колька. В индейцев играли вместе. Он мне десять тысяч задолжал.
 — Десять тысяч?!
 — Старыми десять тысяч… Тогда еще тысячи были. Он у меня треху занял, не отдает. Я ему: «Отдавай!». А тот прятаться от меня хочет. Куда тут у нас прятаться… Я его поймал, и по сусалам. Он плачет, как котенок… А долга, гад, не отдает! Я ему тогда — будешь на счетчике стоять, а пока не отдашь — в огороде помогай. Меня мать в огород — я за Колькой. Он плачет: «Не могу на солнце!» А я ему: «Занимать мог?! Давай, поли морковку и капусту!» Он полет… потом в тени сидит и стонет — голова слабая. Прошел месяц — он мне уже десятку должен!
 — А разве он не отработал?
 — В огороде — это чтобы не сбежал. А чтобы отработать — такого уговора не было, — обстоятельно объяснил Витька Квелый. — Вот этот Колька первой женщиной и стал.
 — Пока что вижу — он батраком стал.
 — Батра… Чиво?!
 — Батраком… Это бедный работник такой.
 — И вовсе не бедный… Он еще нас побогаче будет. А пусть не занимает, гад! — мелькнула злоба в Витькиных глазах, кулак с силой рассек воздух, врезался в перила. — А первой женщиной он тоже стал. Я ему, когда долг до десятки дошел… Я ему тогда и говорю — будем в индейцев играть, я в тебя репой пулять буду. Он между грядками бежит, я беру за ботву… беру свеклу или репу, в него пуляю. Мы еще маленькие были, по тринадцать… Раз ему в голову попал, он лежит, вроде как без сознания. А очнулся, потом стонет. — Витька потянулся, улыбнулся бесстыжей улыбкой. Видно было, что история его самого увлекает и очень ему интересна. — Вот, он стонет — а у меня, представляешь, стоит! Сперва зашевелился… незаметно. Потом встал, как дубина! Мне непонятно, непривычно… я же маленький! Дальше вообще смех! Я с него штаны тяну, а он хнычет, не дает расстегивать. Если дашь, говорю, скощу долг. Ничего мне должен не будешь, и в индейцев играть тоже не будем. Он согласился, закивал и сам штаны и трусы снял. Я его раком поставил — не знал, что надо на коленки поставить или животом положить… я ж говорю, маленький был. То-олько приладился… а у меня стоячка кончилась! Я его пенделем под жопу — опять стоячка! Так пять раз, пока засунул. Дальше смех! Я взад-вперед, а он визжит. Тоненько, как поросенок. — Витька улыбнулся, порозовел даже от воспоминаний. — Долго я с ним мучался, он потом ноги сдвинуть не мог, а кончить я тогда не сумел… маленький был. А знаешь, городской, как надо, чтоб сразу стоял?
 Павел помотал головой. Ему хотелось уйти. Хотелось заткнуть уши. Стало гадко и тоскливо на душе.
 — Ну то-то, учись, пока я жив… — засмеялся Витька, надо сказать, довольно глупо. — Комбинацию надо на пидора… Брат рассказывал. Он когда в зону пошел, с собой комбинацию женскую такую, знаешь, взял. Как что, на пидора ее оденет. Пидор прыгает в комбинации, у брата встает. Потом у него, у брата, звезданули в зоне комбинацию… Не ему одному было нужно.
 Все это время Витька шарил по полкам какого-то подозрительного шкафа, потом под диваном-развалюхой…
 — Вот он! — завопил вдруг Витька победно, и Павел вздрогнул: кто он — рюкзак, комбинация или «первая женщина» — Колька? Но к счастью, это был только рюкзак.
 — Держи! Так выпить точно не хочешь?!
 — Точно. Слушай… А тебе не гадостно? От этой… комбинации на пидора?
 — А чего это вдруг гадостно? Ты сам без бабы в зоне посиди-ка!
 — Ну как-то…
 — Это вам городским, сытым и мытым, все как-то! А у нас просто: мать-перемать! И пошел. Пить — что горит, трахать — что шелоболится. Так выпить ты точно не хочешь?
 — Точно не хочу. Спасибо тебе.
 — Спасибо в рот не покладешь… — глубокомысленно сообщил Витька.
 На это Павел не знал как ответить, пожал плечами и пошел из усадьбы.
 Странное ощущение появилось от этого визита у Павла: словно заглянул в какую-то смрадную, жуткую бездну. В тоскливый мрак, где не было ничего из естественного для Павла, составлявшего привычнейшую, неотъемлемую часть его жизни… И жизни всех, кого он знал. Но эта бездна, этот расчерченный зарницами кромешный ад был обычнейшим местом жизни для Витьки, для Кольки и миллионов других таких же витек и колек по всей Руси по Великой.
 Спускался вечер, повисала над деревней розово-сиреневая дымка (днем была сине-сиреневая дымка от жары), розовое на горизонте, выше — плавный переход в сиреневое, а еще выше — голубое в дымке небо с золотистым серпиком месяца.
 Вечером пора было к Махалову. Уже издалека, метров за сто пятьдесят от здания садика, ребята слышали радостную возню, шум и визг. Кто-то с воплем, с хохотом вылетел из дверей, кто-то чуть постарше гнался за первым, видно было, что не сердятся, играют. И внутри, в гулком здании бывшего садика было весело, шумно и здорово. Мебель давно вынесли отсюда, почти всю. Остались только какие-то убогие столы самого конторского обличия, с изрезанными крышками, без ножек. Эти сокровища свалили под стенку, судя по пыли — давно.
 В опустелых комнатах под бездарно расписанными стенами (лягушка со стрелой на фоне пруда и кувшинок, лиса и Колобок, Буратино) лежали спальники и рюкзаки, а на них играла