Бесплатный звонок из регионов: 8 (800) 250-09-53 Красноярск: 8 (391) 987-62-31 Екатеринбург: 8 (343) 272-80-69 Новосибирск: 8 (383) 239-32-45 Иркутск: 8 (3952) 96-16-81

Худ. книга "Лесная быль" С. Б. Радзиевская

11 декабря 2013 - RomaRio
Худ. книга "Лесная быль" С. Б. Радзиевская Худ. книга "Лесная быль" С. Б. Радзиевская

ЛЕСНАЯ БЫЛЬ


 ОТ АВТОРА
 Я прожила долгую жизнь в дружбе с природой, я любила и знала зверей и животных, а они верили мне и любили меня.
 И теперь, стоит взять перо и положить на стол лист бумаги, как меня окружают воспоминания.
 Барсёнок Арстан бархатной лапкой трогает моё плечо.
 — Помнишь? — как бы спрашивает он.
 Ой! Что-то тихонько щекочет ногу. Это ёж Забияка жмётся ко мне колючим боком.
 — Про меня ты тоже не забыла? — как будто говорит он и ласково фыркает.
 Том-музыкант сидит на своём любимом месте, на пороге. Он молчит, но его глаза сияют, как драгоценные камни. Мы и без слов понимаем друг друга.
 Но разве только они пришли ко мне из страны воспоминаний! Нет. Вот и волчонок Бурре, друг маленького мальчика Гани, и резвая козочка Мань-Мань, и верный пёсик Пум, любимец детворы… И ещё многие и многие мои друзья, тесня друг друга, неслышно заглядывают на чистый лист бумаги: когда же ты расскажешь и о нас?
 — Потерпите, милые, — отвечаю я. — Любовь к вам крепит мои силы. Я успею написать и о вас. И я уверена: в лес, в поле, на речку мои читатели придут дружить с вами, защищать вас…
 ЛЕСНАЯ БЫЛЬ
 Старая барсучиха, известно, ночной зверь. Из норы она всегда выходила осторожно, только к вечеру, когда уже порядочно стемнеет. Не один раз высунет острый чёрный нос, понюхает да прислушается, не надёжнее ли вместо прогулки в норе отсидеться. Но сегодня ещё солнце высоко, и земля под раскидистой берёзой душистым весенним теплом дышит, а барсучиха уже высунула голову. То на солнце прищурится, то на берёзу покосится, точно в уме что-то прикидывает. И вдруг решительно головой мотнула, попятилась и исчезла в норе.
 «Неужели не выйдет? Может, заметила?»
 Ванюшка тоскливо скосил глаза на свои босые ноги. Занемели они от сидения на жёстком суку, правая и вовсе как не своя. А уж так подсмотреть хочется, чего барсук делать будет, когда из норы вылезет. Недаром Ванюшка на берёзу ещё засветло залез и сидит, не шевелится.
 Но что это? Ванюшка замер, даже дышать перестал: из норы снова высунулась барсучья голова, а в зубах — что-то крошечное, живое.
 — Матка? — обомлел Ванюшка. — Щенка своего тащит. Чего с ним делать будет?
 Барсучиха уже выбралась из норы и стояла под пронизанной солнечными лучами, ещё прозрачной берёзой. Нагнулась, осторожно опустила малыша на мягкую тёплую землю, повернулась и опять исчезла в норе.
 Ванюшка только дух успел перевести, а мать положила у ствола берёзы второго детёныша. Ещё, ещё, и вот уже четверо малышей копошатся на земле под самыми ногами Ванюшки. Мать стояла подле них, чутко прислушивалась, тревожно поводила острым чёрным носом — не подкрадывается ли откуда к детям неведомая опасность? Ушам и носу она верила больше, чем маленьким подслеповатым глазам.
 Ванюшка, по-прежнему чуть дыша, осторожно наклонил голову. Никогда живого барсука так близко видеть не приходилось. Голова-то какая красивая: полоса белая, полоса чёрная…
 Но тут уж вовсе перестал дышать, точно горло перехватило. Ещё бы: чуть дальше, под кустиком можжевельника, тоже что-то шевелится, вот из норы высунулось… Лиса! Рыжая мордочка появилась с такими же предосторожностями, как и чёрно-белая. Она осмотрелась, принюхалась, исчезла и снова появилась с маленьким рыжим комочком в зубах.
 У Ванюшки занемела и другая нога, но он даже моргнуть боялся. Лисица вынесла под соседнюю берёзу пару крошечных спящих лисят. Они тихо шевелили лапками, не просыпаясь, нежились в ласковом, солнечном тепле. И эта мать так же тревожно следила за каждым шорохом, за каждой тенью, скользящей по земле, готовая чуть что кинуться спасать беспомощных малышей.
 На минуту лисица повернулась, зорко всмотрелась в то, что делалось так близко, под соседней берёзой. Но в её глазах, Ванюшка понял, не было враждебности. Лисица точно спрашивала: «Как там у вас, соседи, дела?»
 Вдруг один барсучонок зашевелился, зацарапал землю лапками, пискнул. Ему ответил другой, и вся четвёрка дружно запищала и зашевелилась. Мать забеспокоилась, трогала мордочкой одного, другого, старалась уложить их поудобнее. Не помогло: писк усилился. Мать ответила тихим ласковым ворчанием, точно уговаривала. Ванюшка смотрел и слушал как зачарованный. Наконец барсучиха потеряла терпение: осторожно ухватила самого большого пискуна за спинку и исчезла в норе. Она унесла всю детвору так проворно, как могла. Беспокойство у соседей встревожило и лисицу. Лисята не просыпались, но она тоже подхватила их и унесла в нору гораздо проворнее, чем неповоротливая барсучиха.
 Всё! Но Ванюшка не успел опомниться, как обе снова появились, уже без детей, точно хотели проверить — не приманил ли ребячий писк какую опасность? Они постояли, посмотрели вокруг, потом друг на друга, а затем (Ванюшка даже рот раскрыл от удивления) лисица-мать вдруг шагнула ближе и, глядя на соседку, махнула хвостом чисто по-собачьи.
 Барсучиха посмотрела на неё тоже дружелюбно, ну точно собиралась сказать что-то хорошее, но передумала: повернулась и, грузно переваливаясь, исчезла в норе. Тут сук, на котором сидел Ванюшка, неожиданно скрипнул. Лису как ветром сдуло. Ванюшка даже не разобрался, кинулась она в нору или просто куда-то подевалась, как растаяла.
 Ванюшка ещё посидел. Нет, больше ничего не дождёшься. Слез, отковылял подальше и там долго растирал и щипал затёкшие ноги.
 — Врёт здорово! — единогласно решили колхозные мальчишки, выслушав его рассказ. Поэтому домой Ванюшка явился с большим синяком под глазом: не давать же над собой потешаться!
 Зато дед Андрон, главный его друг и советчик, слушал и ласково кивал головой.
 — Молодец, — сказал он, — приметливый ты, весь в меня будешь. Мне такое тоже видать приходилось. Солнышком они детей согревали, потому в норе темно да сыро. Понимают не хуже докторов, что дитёнку требуется. Только больше туда скоро не ходи, а особливо с ребятами. Нашумите, а матки всполошатся, детей на новые места потащут, замнут ещё по дороге. Мать при детях обижать — последнее дело, будь она, зверь, либо птица. Кто на то пустится, не охотник он и не человек будет.
 Этим Ванюшка утешился. Дедово слово было ему важнее всего на свете.
 Дед Андрон был домосед поневоле. Сидит на лавке в избе или летом на завалинке и всё что-нибудь мастерит, для дома полезное. А детям на забаву то деревянная лошадка или собака в дедовых руках получается, ну как живая, только что не скачет и не лает. Детям радость, а деду вдвое.
 Ванюшка хорошо помнил деда ещё с ружьём за плечами, на поясе нож в самодельных ножнах, да такой острый, что его трогать никак не разрешалось. Дед на всю округу был знаменитый медвежатник, один на один со зверем сходился. Товарищей на берлоге не признавал. «Выручай их потом из-под медведя, — смеялся он, — хлопот не оберёшься!» Собак держал только пару — Волчка и Серка, тоже чтобы меньше суеты было.
 — Одна спереди тявкает, другая сзади мишку за штаны рвёт. Мне только и заботы под лапу вцелить. Что ещё надо?
 Смотришь, ушёл дед спозаранку и уже шагает домой лошадь запрягать, сына Степана на подмогу зовёт медведя из лесу везти. Лошадь у него, Воронок, была под стать охотнику, медвежьего духа не боялась: везёт медведя спокойно, как бревно на постройку.
 Так и ходил дед много лет за медведями, будто к себе в стадо на выбор. На дворе у него коптильня прилажена — медвежьи окорока коптить.
 И наконец случилось: пошёл дед за тридцатым медведем и… вместо него на двор примчался один Волчок. Визжит, лает, Степана за рукав к воротам тащит.
 Ванюшка на дворе у ворот играл, снежную крепость строил. Он ещё ничего сообразить не успел, а Степан побелел, уронил лопату и кинулся Воронка запрягать.
 — Мать! — крикнул он. — Волчок прибежал один, с отцом беда!
 Прыгнул в сани и так, стоя, погнал Воронка во всю мочь. Не заметил, что Ванюшка весь в слезах на ходу сзади в розвальни забрался и под полостью затаился.
 Волчок впереди вихрем летит, только нет-нет да и через плечо оглянется и тявкнет. Дескать, торопитесь!
 Ну и торопились: лошадь вся в мыле, а Степан, стоя в санях, знай кнутом нахлёстывает.
 Наконец Волчок свернул с дороги в чащу и лает: сюда, мол.
 Степан Воронка к дереву привязал, лыжи из саней вытащил и тут Ванюшку заметил.
 — Ах ты… — только и сказал и рукой махнул. — Сиди, коли так, сейчас я деда сюда… — и не договорил.
 Ванюшка и тут не послушался: метнулся из саней, но сразу провалился выше пояса, еле назад на сани выбрался. Сидит, плачет, слёзы на щеках мёрзнут.
 На счастье, берлога оказалась недалеко от дороги. Медведь, видно, редкого в глуши человечьего шума не боялся. Вывел Волчок Степана на полянку, а посередине медведь лежит, огромной тушей деда Андрона накрыл, только голова видна и рука правая. Кругом на снегу красное пятно расплывается, не понять, чья кровь. У медведя в боку дедов нож торчит по самую рукоятку.
 Степан так и застыл на месте: живой ли? Волчок — к деду: визжит, плачет, в лицо лижет. Вдруг дедова рука поднялась тихо-тихо. Волчка отвести старается. Тут у Степана от сердца отлегло, опомнился, кинулся к отцу.
 — Живой ты, батя, — кричит, — живой!
 Дед Андрон чуть голову повернул.
 — А кто же я буду, коль не живой? — говорит спокойно так. — Вдохнуть вот не могу, больно зверь тяжёл. Тащи ты его с меня, христа ради, надоел до смерти.
 — Где? Где порвал тебя? — только и мог сказать Степан, а сам медведя за лапу тащит, слёзы по лицу льются, утирать некогда.
 — Ногу маленько тронул. Серка вот жалко, вовсе кончил. Ты на тот, на тот бок его вали, ногу ослобонить. Да закурить дай, кисет под медведем остался.
 Степан то медведя тащить хватался, то самокрутку крутить, а руки не слушаются. Видит — крепится дед, а у самого пот по щекам струйками. Крепко боль забирает.
 Степан знал дедову храбрость, но и то не вытерпел, чуть не закричал, как свалил медведя и увидел, до чего страшно изувечена нога. Но дед не охнул, только морщился, когда Степан наспех скинул рубашку и обвязал рану, а потом на связанных дедовых лыжах потащил его к саням.
 — За медведем сразу обернись, Николая зови на подмогу, — говорил дед. — Волчка, сторожить оставить нельзя: по лесу дух кровяной разнесло, волки пожалуют и его задерут. Ну, ладно, ладно, пёс, спасибо за службу, в лицо хоть не кидайся. Эй, а это что за чудо?
 — Дедушка! Дедушка! — голосил Ванюшка, захлёбываясь слезами, и барахтался в снегу ему навстречу.
 — Не заметил я, — говорил Степан, подводя лыжи к розвальням. — А он — под полостью.
 И тут у деда в первый раз приметно дрогнул голос.
 — Вижу, вижу, внучек, любишь ты старого, — проговорил он и ласково прижал к себе заплаканное мокрое лицо Ванюшки. — Жив твой дед. Ещё вместе на берлогу ходить будем. Ох!.. — Стон вырвался у него в ту минуту, когда Степан, с усилием приподняв, перевалил отца через край розвален.
 Ванюшка всю дорогу горько плакал и теребил деда за руку, а тот лежал бледный, с закрытыми глазами и не отзывался.
 — Помер! Помер! — плакал Ванюшка. — Тять, помер он. Помоги!
 Но отец, сам такой же бледный, стоя в санях, ожесточённо нахлёстывал обезумевшую лошадь.
 Дед Андрон пришёл в себя только в избе, когда около него захлопотал приятель — старичок фельдшер. Бабка Василиса молча, быстро выполняла все его распоряжения.
 — Живой-то будет ли? — выговорила она с трудом: губы дрожали.
 — Будет, будет, — убеждённо отозвался фельдшер. — От такой раны не умирают. Не на войне. Вот на медведей отохотился, Андрон Иваныч. Нога не дозволит.
 — И то ладно. На старости лет хоть спокойно поживём, — даже оживилась бабка. — Мне уж эти звери проклятые по ночам сниться стали. Не надо мне с них никакого дохода, абы сам жив был.
 Ванюшка ничего не слышал. Примостившись у кровати, он, не отрываясь, смотрел на деда и заплакал счастливыми слезами, когда его глаза открылись. Плакал тихонько, боялся: заметят и прогонят.
 Дед Андрон хворал долго, но выздоровел. Однако нога так я осталась слегка согнутой, долго ходить было трудно.
 — Отохотился, — со вздохом повторял он, растирая больное, колено. — И, скажи на милость, до сорока не дотянул!
 — Тебя сороковой-то и вовсе по косточкам разобрал бы, — отзывалась бабка. — И то сказать, кабы не Волчок…
 — Правильно говоришь, кабы он Степана не кликнул, дождался бы я помощи разве от волков, — соглашался дед. — И не посылал я его, сам догадался!..
 Волчок сидел около и внимательно слушал, настораживал то одно, то другое ухо. У благодарной бабки теперь ему ни в чём отказа не было, и чёрная его шерсть лоснилась, как зеркало.
 С Ванюшкой у деда дружба была «на всю жизнь», как говорил сам Ванюшка. А дед Андрон улыбался в седые усы и согласно кивал головой.
 И теперь, ещё разгорячённый пылом битвы с мальчишками» Ванюшка деду первому рассказал лесное приключение. Рассказал, взглянул на его руки и удивлённо вскрикнул:
 — Дед, да ведь это ты её вырезал: самая такая лисичка!
 — Так, так, — улыбнулся дед Андрон. — И другую, барсучиху, тоже вырежу. Мало ли я их перевидал на своём веку! А теперь, — дед неприметно вздохнул, — только на тех и полюбуюсь, что сам смастерю, да тебя послушаю — утешусь.
 Ванюшка жалостно взглянул на него. Чего бы он не дал, чтобы нога деда поправилась! Опять вместе бродили бы по лесу… Затем, оживившись, протянул руку, осторожно погладил больное колено.
 — Я и так тебе всё рассказываю, дед. А ты мне скажи, как случилось, что они так близко живут?
 — Потому нора у них одна, — отвечал дед и, взяв новый чурбашок, примерился, с чего начинать. — Барсучиха той норе хозяйка. Ей копать легко: когтищи-то во! — сами землю гребут. Отнорков наделала без числа. Ей столько и не надобно. А лиса — с хитростью, копать ленива. Хвать и забралась в один из отнорков. Барсучихе не жалко, живи. Только ход из своей норы в лисью закопала крепко. Потому лисьего духа она не терпит. Лиса — грязнуха, у неё в норе дух тяжёлый. Так две матки вместе и живут. Лис помогает своим детям, еду носит.
 — А барсук?
 — А барсуку только и дело — о своём брюхе забота. Барсучат одна мать растит.
 — Я чего боюсь, — задумчиво продолжал Ванюшка и ласково потрогал деревянную лисичку. — Того боюсь, как бы ребята за мной не подглядели, как я захочу туда, к норам, сходить. Они дразнятся, а сами знают, я не врун какой-нибудь.
 — Всё может быть, — согласился дед, старательно выделывая острую барсучью мордочку. — А тебе и самому туда сейчас ходить незачем. Матки — они чуткие, сейчас сведают: человек другой раз пришёл, значит дело не просто. И ребятам вот там расскажи, по-хорошему, без драки чтобы. Они не виноваты, каждому поглядеть охота. Да зверю того не объяснишь.
 — Хорошо, дедушка, — согласился Ванюшка. — Ходить погожу. А потом всё высмотрю и тебе расскажу. А драться сейчас нам нельзя, на школьном огороде вместе работать надо.
 Тем временем в лощинке около речки Крутушки шёл переполох. Лисица была старая и очень осторожная. Осторожности её научила жизнь. Старый лис, отец детей, не вернулся недавно с охоты, ей самой пришлось заботиться о детях. О его судьбе она никогда ничего не узнает — так часто бывает в звериной семье. А она ещё смолоду попала в лисий капкан. Капкан был видно, испорченный: удалось, хоть и с большим мучением, вытащить из него защемлённую лапу. Но боль в лапе не прошла и хромой она осталась на всю жизнь.
 Зато хитрости и осторожности у Хромуши хватало на двоих. Она успела не только по тревоге утащить детей в нору. Когда Ванюшка слезал с берёзы, два блестящих чёрных глаза и острый нос уже неотрывно следили за ним. Ванюшка не подозревал, что встревоженная мать кралась по его следу до самой деревни. Нос, глаза и уши доложили ей о нём всё, что умели. Теперь хитрый лисий ум в этом разбирался. Ружья капкана, лопаты для раскапывания нор — словом, всех опасных для лисиц вещей у мальчика не было.
 
Но бедная Хромуша из знакомства с людьми никаких хороших воспоминаний не вынесла. Каждый человек для неё был враг, свирепый и беспощадный. И потому, раз тайна норы у речки Крутушки раскрыта, ужасная опасность грозит её ненаглядным малышам. Единственное спасение — бегство. Так она решила.
 Хромуша немного отстала и, спрятавшись под кустом на опушке леса, следила, как Ванюшка, тоже прихрамывая, прошёл по деревенской улице. Ещё минутку она посидела, погружённая в размышления, и, притаившись (не заметили бы сороки), побежала обратно.
 Нет, не к норе: туда вело уже достаточно следов. Надо было спешно проверить в дальнем углу леса старый заросший овраг. Хромуша помнила: когда-то в нём жила барсучья семья. Нора с отнорками была получше её теперешней. Но приезжали охотники, привезли маленьких злых собак на кривых коротких лапках. Они свободно пролезали в самые узкие ходы. У Хромуши при этом воспоминании шерсть на загривке зашевелилась, и она тихонько заворчала. Да, там не осталось ни одного барсука. Хорошо, что чужие охотники уехали и увезли собак с короткими лапами. Не то они выследили бы в лесу барсуков до последнего.
 Вот и овраг. Зарос так, что и пробраться в него трудно — как раз то, что нужно.
 Хромуша внимательно обследовала все отнорки, кое-где немножко покопалась, довольно фыркнула и лапкой потёрла засыпанные землёй глаза. Посидела, точно ещё раз что-то обдумала, и не спеша направилась домой.
 Но вдруг шерсть на её загривке опять вздыбилась. Бесшумно она скользнула с тропинки и залегла в кустах, вся напряжённая, готовая вскочить и мчаться без оглядки. Чуткие уши её уловили чьи-то, неслышные уху человека шаги.
 Ближе, ближе, теперь уже слышно, что шаги не грозят опасностью, это шагает всего только барсук и…
 Но тут Хромуша даже пасть раскрыла от удивления, так что из неё высунулся дрожащий красный язычок: нет, вы только подумайте! Тяжело дыша от напряжения, по тропинке вперевалочку трусила её квартирная хозяйка-барсучиха. Так вот почему она тяжело дышит: во рту несёт барсучонка. Нелёгкое дело толстухе протащить его в такую даль!
 Хромуша тихонько подождала, пока соседка протрусила мимо неё к оврагу, и, вскочив, стрелой понеслась по тропинке домой. Было понятно: та мать тоже решила укрыть детей подальше от людского глаза, пока не случилась беда.
 Ещё более встревоженная Хромуша добралась до родной норы с тысячью уловок: кружила, затаивалась, пока не уверилась, что всё обстоит благополучно. Зато, нырнув в нору, она не задержалась: поспешно, но чрезвычайно осторожно подняла одного детёныша. Острые зубы ухватились за нежную шкурку так бережно, что лисёнок даже не проснулся. А теперь скорей-скорей по знакомой дорожке туда, куда барсучиха уже унесла первого детёныша!
 Они опять встретились на тропинке. На этот раз детёныша несла лиса, а барсучиха торопилась обратно. Прятаться или сторониться не стала ни та, ни другая. Покосились понимающе: и ты, мол, тоже. И заторопились каждая в свою сторону.
 В овраге Хромуша подбежала к заранее выбранному отнорку. Но голодный лисёнок распищался во всю мочь! Пришлось прилечь, покормить его, чтобы не выдал себя писком. Чутким ухом лисица слышала: соседка принесла уже второго детёныша и побежала за третьим. Наконец сытый лисёнок отвалился на спинку, да так и задремал, раскинув лапки.
 Смутное беспокойство толкало Хромушу скорее кончить переселение. Второго — последнего — лисёнка она схватила за спинку и направилась к выходу сразу, не собираясь ни отдохнуть, ни покормить его. Однако он проголодался не меньше первого и уже в зубах матери протестовал голодным писком. Но Хромуша так торопилась, что не согласилась задержаться в старой норе и успокоить пискуна. От волнения она почти забыла об осторожности. Но лес не прощает ни шума, ни беспечности. Капризный писк детёныша заставил Хромушу ещё убыстрить бег, малыш, занимавший её рот, помешал чуткому носу вовремя предупредить об опасности…
 Огромному голодному волку-отцу никогда ещё не доставалась неожиданно такая лёгкая добыча. Лисица — самый осторожный зверь, а эта, да ещё с лисёнком, можно сказать сама набежала ему в зубы, когда он прилёг за кустом отдохнуть после целой ночи неудачной охоты. Борьба была отчаянная, но короткая: Хромуша не успела в первый миг бросить лисёнка, а потом было поздно…
 Очень довольный волк нёс добычу: ведь и его в далёком логове ждала голодная семья. (Вблизи от логова волк никогда не охотится.)
 Дело кончилось так быстро, что барсучиха, пробиравшаяся к новому дому с последним детёнышем, уже никого на тропинке не увидела. Но лужица крови заставила её в ужасе шарахнуться в сторону и далеко обойти страшное место.
 Объяснил ли ей тревожный запах, чья это кровь, кто знает? Но до самого дома жёсткая шерсть на её спина стояла дыбом, и барсучиха сердито и пугливо оглядывалась!
 Только в глубине норы, среди своих голодных нетерпеливых детей, она немного успокоилась: их жадное чмоканье создавало ощущение покоя и безопасности…
 Но что это? Мать привстала, напряжённо прислушиваясь к чему-то. Малыши недовольно завозились: так вовсе неудобно пить молоко. Но она, не обращая внимания на их неудовольствие, встала, продолжая слушать. Слабый писк, не похожий на голос её детей, но такой знакомый… Да, здесь, в соседнем отнорке нового дома.
 Осторожно, шаг за шагом барсучиха пробиралась, по направлению писка. Так и есть. Лисёнок! Первый, которого принесла Хромуша, беспомощно возился на одном месте. Ползать он ещё не умел.
 Узкая длинная чёрно-белая мордочка наклонилась над ним. Она совсем не похожа на лисью. Но что слепой малыш знает о сходстве? Запахло тёплым молоком, а ему так хочется есть. И он с писком потянулся к барсучихе.
 Минуту она стояла неподвижно. Писк повторился, требовательный и жалобный. Узкая мордочка наклонилась ниже, открылся рот, полный очень сильных зубов. Ведь барсуки — хищники, не откажутся от мяса. Но острые зубы осторожна захватили рыжую спинку малыша…
 Барсучиха медленно, не поворачиваясь, пятилась по узкому ходу. Ещё и ещё. Вот она уже в своём новом логове. Ненасытившиеся дети встретили её писком, и она улеглась около них. Снова раздалось жадное чмоканье. Писка больше не было. Потому что и пятый маленький рыжий комочек пил и чмокал наравне с чёрно-серыми новыми братцами. Время от времени барсучиха тревожно приподнималась. Жёсткая шерсть на затылке топорщилась, сдержанное грозное рычание надувало горло. Она вспоминала лужу крови на тропинке, душный тревожный её запах. Но тут же тихое чмоканье пяти маленьких ртов успокаивало её. В уютной темноте глубокой норы, казалось, было нечего опасаться. И мать с тихим вздохом опускалась на мягкую подстилку. Она ведь чистила нору и натащила свежей подстилки, прежде чем перенесла сюда своих чистеньких детей. Маленького рыжего приёмыша пришлось вылизывать долго и особенно тщательно: лисицы такие неряхи…
 Прошло немного времени.
 День был ясный и тёплый, настоящий летний. В глубине оврага, у входа в нору, хорошо скрытого кустарником, весело играли лисёнок и четыре барсучонка. Мать-барсучиха лежала подле, насторожённо поглядывая по сторонам: всё как будто бы благополучно, но осторожность никогда не мешает. Наконец она решила, что прогулка затянулась. Тихий, почти неслышный звук-приказ, и пятёрка малышей мгновенно исчезла в глубине норы. Барсучиха последовала за ними.
 А этим же ясным утром у другой — пустой — норы, прислонившись лбом к шелковистому стволу берёзы, стоял мальчик. Он один, стыдиться некого: крупные слёзы текли по его лицу и дальше по белой коре. Он тихо всхлипывал:
 — Ушли, совсем ушли! Всё! И теперь их уже не найти.
 Рассказ из великой книги природы неожиданно оборвался для него на самом интересном месте.
 Он понял одно: лес крепко хранит свои тайны. И много нужно любви и терпения тому, кто возьмётся их разгадывать. Здесь белой берёзе, свидетельнице его радости и горя, он дал слово посвятить жизнь разгадыванию этих тайн.
 ДАЛЬШЕ… ВСЁ ПОВТОРЯЕТСЯ
 Весна перешла в лето. Птичьих песен в лесах и на полях поубавилось: в каждом гнёздышке кричащие рты просят кушать, и родители тащат и тащат еду — работают до полного изнеможения, а дети требуют ещё и ещё. До песен ли тут!
 Раннее утро, тихо в лесу, и вдруг крикнул кто-то отрывисто так, вроде: кик-кик…
 Между деревьями мелькнула пёстрая птица. Летит, словно ныряет — вверх-вниз, вверх-вниз. К дереву поднырнула, но не села на ветку, а прямо к стволу прилепилась и ну долбить: тук-тук, тук-тук, только красная шапочка на чёрной голове замелькала.
 Птица лапками за ствол держится, а хвостом в кору упирается, точно третьей ногой, долбанёт, упрётся и выше подскочит, хвост, как пружинка, её кверху подкидывает.
 Пёстрый дятел на зиму в тёплые страны не улетал, только у него и заботы было — самого себя прокормить. Зато теперь с весны сразу прибавилась куча хлопот. Во-первых, прошлогоднее дупло чем-то дятлихе не понравилось, хотя в нём они выводили уже детей. Пришлось искать подходящее дерево, долбить новое дупло. Только закончили, выдолбили — и что же вы думаете? Явился большой чёрный дятел-желна и выгнал бедного пёстрого из новой квартиры. Мало того, пёстрая дятлиха успела снести в дупле два яичка, так чёрный разбойник ими позавтракал — выпил. Бедному пёстрому с ним спорить не приходится: чёрный гораздо больше и сильнее.
 Новое дупло долбить было некогда: дятлиха торопилась снова отложить яйца, вывести детей. Бедные ограбленные родители заметались от дерева к дереву. И вдруг… находка! Совсем готовое отличное дупло. Прошлым летом оно почему-то дятлам не понравилось, и в нём скворцы детей вывели. Пёстрые сразу принялись за работу: всю скворчиную подстилку из дупла выкинули, своих детей они мягкой постелькой не балуют.
 Беленькие, точно фарфоровые, яйца дятлиха отложила на дно дупла, в древесную труху, и принялась их насиживать попеременно с папашей. Это днём. Ночью яички грела только мать. А отец спал неподалёку, прицепившись к стенке в своём отдельном «спальном» дупле. Он его выдолбил в соседней трухлявой осине.
 Сейчас дятел, видно, особенно торопился: постучал, наспех что-то проглотил, тут же ухватил добычу покрупнее, но не съел, а опрометью с ней кинулся… куда? В гнездо, конечно. Он кормил самку, пока она грела яички. А теперь уже птенцы вывелись, целая четвёрка, новых хлопот хоть отбавляй. Им корм носят и отец и мать. Две-три минуты прошло, и уже летит кто-нибудь и засовывает еду в кричащий жадный рот. И всё-таки птенцы никогда не сыты, крик в дупле не умолкает ни на минуту.
 Жёсткие еловые семена, которые взрослые дятлы едят с таким удовольствием, птенцам не годятся: им подавай только нежных насекомых. Вот родители и носятся целый день от дерева к дереву. Иногда полчасика по очереди отдохнут и опять в полёт. А из дупла несётся скрипучее:
 — Есть хотим! Есть хотим!
 Вот дятел опять появился.
 — Кик-кик! — и нырком прямо на то же дерево, даже слышно — стукнулся об него с размаху. Постучал и вдруг прыг, заглянул на другую сторону ствола. Ага, так и есть: растревожились от стука и вылезли из трещинок коры мелкие жучки. Ну, дятел их быстро подобрал и опять задолбил, так кора и посыпалась. Под корой нашлось интересное: ход в дерево. В глубине жирная личинка жука-усача прячется, эта на стук не вылезает. И не нужно. На охоту за ней дятел отправил свой язык. Он тонкий, длинный, на конце острая роговая иголка с зазубринками, в любой узкий ход пролезет. Вытащил дятел язык, а на нём личинка прочно наколота, ей с зазубринок не сорваться.
 — Кик-кик! — радостно закричал дятел на весь лес. Будет деткам пожива! Сорвался с места и понёсся — как только о деревья не разобьётся. Скорей! Скорей! Птенцы уж охрипли от голодного крика.
 Лесники дятла недаром уважают. Говорят: «Дятел нам за охотничью собаку служит: все деревья, где вредители завелись, покажет, да сам же их и очистит».
 Три недели родители из сил выбивались, кормили птенцов, а те росли как на дрожжах. Чёрные дятлы своими детьми занялись, на пёстрых больше не нападали, но с ними чуть было не случилась новая беда.
 На счастье, мать только что прилетела с вкусной гусеницей в клюве, отдала её птенцу, а сама в гнездо забралась — прибрать за птенчиками. Дятлы чистоту любят.
 Она уже приготовилась вылететь из дупла и повернулась головой к отверстию, как вдруг в него сунулась рыженькая мордочка с блестящими глазами, да так проворно, что оказалась нос к носу с дятлихой. На минуту обе замерли от неожиданности. Но в следующую минуту острый клюв разъярённой матери что есть силы стукнул прямо в рыженький нос. Ну и неприятность! А белочка рассчитывала найти в дупле яички или одних беспомощных очень вкусных дятлят.
 Придумать, как поступить дальше, у белки не хватило времени: тут подлетел дятел-отец. Новый удар, ещё сильнее, теперь сзади, по затылку, и она с писком кувыркнулась вниз.
 Кто её так ловко стукнул, разбираться не было времени. Шлёпнулась на землю и пустилась наутёк без оглядки.
 Дятел-отец так разгорячился, что чуть не стукнул и дятлиху, которая в эту минуту высунулась из дупла посмотреть, не надо ли белке добавить. Минуту рассерженные птицы воинственно смотрели друг на друга, наконец опомнились, и пёрышки на их головах опустились.
 Тут дятел вспомнил: жирную личинку жука он потерял, когда стукнул белку по затылку. Значит, надо опять отправляться за добычей.
 — Кик-кик! — крикнул он, отцепился от края дупла и умчался. Личинка пропала — не велика беда. Он знает, где их найти целую кучу — в трухлявом пне. А белка больше уж к нему в гнездо не сунется. Проучил!
 Мать-дятлиха ещё немножко посидела в дупле, выглядывала и тихонько не то шипела, не то поскрипывала. Но птенцы не давали покоя: лезли друг на друга, разевали жёлтые ротики, вот-вот разорвутся. Им дела не было до белки: подавайте есть, да поскорее! И мать, подцепив клювом подозрительный комочек, выкинула его из дупла и умчалась вслед за отцом.
 Маленькая зелёная ящерица проворно юркнула в кустики травы у подножия дерева. Какая удивительно вкусная жирная личинка свалилась ей сверху прямо в рот! Хорошо бы найти и вторую, но такая удача бывает не часто, а от дятла, на всякий случай, не худо держаться подальше. Ящерица так, конечно, не думала, просто её испугала промелькнувшая над ней тень.
 Белка в это время уже домчалась до дерева, на котором, тоже в старом дятловом дупле, устроила своё гнёздышко. Она молнией взлетела по стволу и забилась в самую глубину дупла. Один глаз её совсем скрылся в большой опухоли, из ранки на затылке сочилась кровь. Белка вздрагивала, чуть дыша, и сначала даже не обратила внимания на писк, которым её встретили собственные дети, крошечные бельчата. У них едва открылись глазки, сквозь коротенькую шёрстку ещё просвечивала нежная кожица. Но эти беспомощные комочки были милы белочке не меньше, чем дятлихе её птенцы. Ради них она хотела ограбить другую мать, принести им её яичко, сама долизала бы только остатки.
 Превозмогая боль, белочка легла так, чтобы детям было удобно пить молоко. Она осторожно и нежно вылизала их мягкую шёрстку, и сама от этого постепенно успокоилась и перестала вздрагивать, хотя раны ещё продолжали болеть.
 Пень с личинками оказался замечательной кладовой, полной вкусной еды. Дятлы крепкими клювами разломали его на мелкие кусочки, выбрали самых лакомых насекомых. Остальную мелочь растащили синички и поползни. Старый лесник Федотыч осмотрел обломки и довольно усмехнулся.
 — Чистая работа! — сказал он. — С такими помощниками спать можно спокойно.
 Пробежали три недели, полные труда и забот. Теперь уже не безобразные голенькие птенцы, а молодые нарядные дятлы бойко лазили по стенкам дупла, высовывали из него пёстрые любопытные головки, но вылетать ещё не решались. Зато аппетит их становился всё лучше, так что дятлы-родители совсем выбились из сил. Даже своё звонкое «кик-кик» старый дятел выкрикивал не так весело, точно в горле у него что-то заржавело.
 
Этот день как будто ничем не отличался от других. Мать, как всегда, провела ночь с детьми в дупле, отец — в своей спальне. Утром они тоже, как всегда, отправились за добычей и принялись набивать жадные рты молодых. Но затем улетели и вдруг появились оба одновременно. Оба несли добычу, но мать подлетела первая и прицепилась к стволу под самым дуплом, а отец устроился на соседнем дереве. Однако мать на этот раз не спешила сунуть детям вкусную жирную личинку. Она мотала головой, приглашая полюбоваться на угощение, а сама отодвигалась всё дальше, словно говорила: «А ну, кто первый дотянется?»
 Из отверстия дупла высунулись четыре головы с разинутыми клювами. Ну и кричали же они!
 — Дай! Дай! Есть хотим!
 А мать всё дальше манит.
 Покричали молодые и вдруг, толкаясь, полезли из дупла. Мать попятилась ещё, ещё, пока всю четвёрку не выманила. И что же? Всех обманула, никому личинку не отдала, вспорхнула и полетела прочь.
 Молодые не выдержали: тоже взмахнули неумелыми крыльями и сами не заметили, как оказались в воздухе, пустились за матерью такими же нырками, как и она. Голод сразу выучил.
 Старый дятел тоже сорвался с соседнего дерева, наспех проглотил майского жука, которого всё держал в клюве, и отправился за детьми.
 Он догнал семью у старого пня, полного личинок. Молодые посмотрели, как ловко достают их клювами родители, и постепенно сами принялись за работу. Наука пошла впрок: скоро они так наелись, что у родителей просить перестали. А те даже им отдохнуть не дали и дальше повели учить уму-разуму. Дятел-отец свёл счёты с белкой, которая пробовала его птенцами полакомиться: устроил со всей семьёй разбойничий набег на её кладовую в дупле, где хранились вкусные жёлуди.
 Так, стайкой, они летали и кормились целый день и ещё следующий и ночевали с матерью по-прежнему в старом дупле. А на третье утро вылетели и разбрелись кто куда. А отец и вовсе не явился.
 На поляне стало до странности тихо. Три недели в дупле с утра и до самой темноты копошились, пищали птенцы и их родители, точно старая осина сама с собой разговаривала на разные голоса. А теперь явственно слышался только тихий говор её листочков. Они, как всегда, и без ветра чуть трепетали, не то радовались, не то огорчались, что откричала, отшумела на полянке молодая жизнь.
 — Кик-кик! — послышалось вдруг с разных концов полянки. В воздухе мелькнули быстрые крылья, и к стволу осины под самым дуплом ловким нырком прицепились две пёстрые птицы.
 Прицепились, как по команде повернулись и уставились друг на друга блестящими чёрными глазами.
 Что привело их сюда в последний раз? Проверить, не собрались ли дети опять в родимом дупле? Или захотелось взглянуть друг на друга в последний раз до новой весны? Кто знает?
 Несколько мгновений прошло в полном молчании, затем…
 — Кик-кик! — крикнул дятел-отец и, нырнув вниз, устремился прочь.
 — Кик-кик! — послышался ответ, и дятлиха-мать тоже сорвалась с дерева и умчалась в другую сторону. Деревья мгновенно скрыли их друг от друга.
 Попрощались они этим криком на всю долгую зиму или условились о новой встрече будущей весной?..
 Так, вырастив детей, дятлы расстались. Всю осень и зиму они прожили отдельно, но сохранили верность друг другу и далеко не улетели.
 Но вот, наконец, прошла зима. Стеклянными голосами зазвенели весенние ручьи, запорхали на солнечном пригреве бабочки-крапивницы, и дятел забеспокоился: взлетел на обломанную верхушку дерева да как забарабанит. Звонкая дробь, его весенняя песня, разнеслась по лесу. Услышала её та, для которой эта песня предназначалась, и дрогнуло её сердце. Кончена одинокая зимняя жизнь. Дятлиха сорвалась с дерева и спешит на призыв супруга.
 Снова они вместе хлопотливо осматривают старое дупло или долбят новое.
 Дальше… всё повторяется.
 ДЫМКА
 Старая ель пушистыми лапами заботливо прикрыла большой плотный сугроб. С виду это был обычный сугроб, каких много за зиму намели сердитые метели. Только почему-то сбоку в нём виднелось небольшое отверстие, а над ним еловая лапа заиндевела — побелела от тонких иголочек инея. Словно оттуда от чьего-то дыхания пар идёт и к ветке тонкими льдинками примораживается.
 Тихо в лесу. Но что это? Снег у самого сугроба чуть пошевелился, крупинки его раскатились в стороны и между ними, как из крошечного колодца, вынырнула маленькая серая зверюшка с длинным хвостиком.
 Оглянулась, поднялась дыбком на тонкие задние лапки. Острый носик насторожённо нюхает воздух: нет ли опасности?
 Кажется, всё благополучно. Мышка ещё дёрнула носиком, молнией мелькнула по сугробу и исчезла в окошке под еловой лапой.
 Снова тихо. Но вот и в другом месте у сугроба открылся крошечный колодец, и ещё… Мышки одна за другой несутся, исчезают в окошке под еловой лапой. Что им там нужно?
 Через минуту они снова появляются, мчатся вниз, под надёжное снежное укрытие. Снег сверху немного обледенел, а в глубине полон ходов и переходов — мышиных дорожек. Мышки под снегом бегут по ним уверенно, каждая к своему тёплому подснежному гнезду. Ротики у них теперь смешно растопырены, набиты клочками бурой шерсти, сколько в них смогло поместиться. Это тёплая подстилка в гнезде для их будущих детей, слепых голых мышат. От медвежьей шерсти в гнезде им будет тепло, как в печке, пока не вырастет их собственная шелковистая шубка.
 Хозяин берлоги под сугробом, большой старый медведь так разоспался, прикрыв нос лапой, что и не слышит около себя мышиной возни. Может быть, ему даже приятно, чуть щекотно, когда проворные лапки осторожно тянут с его боков и спины клочья свалявшейся шерсти.
 Медведь линял, как все звери, весной. Он даже не почувствовал, как нахальные гостьи выстригли на его спине целую полосу. Только вздохнул, почмокал сладко и перевернулся на другой бок. Ему ещё рано просыпаться: в лесу снег, кормиться нечем.
 А вот ещё гостья, покрупнее. Тёмная, почти дымчатая белочка осторожно спустилась по ёлке вниз, к самой берлоге. Пушистый хвост стряхнул с еловой лапы иголочки инея. В эту минуту солнце проглянуло сквозь ветки, иголочки вспыхнули в его лучах разноцветными огоньками. Но дымчатая белочка их красотой не интересовалась: чёрные бусинки-глаза её пытливо следили за мышиной беготнёй. Шерсть! Это и ей нужно. Её голеньким розовым бельчатам тоже скоро потребуется тепло.
 Дымка осторожно спустилась по дереву вниз. Миг — и исчезла в окошке сугроба. Ещё миг — и она снова на ветке. Теперь её мордочка тоже смешно раздулась. Мыши, наверно, завидовали: где им набрать в рот столько шерсти за один раз!
 Но что это? Большая коричневая птица неслышно появилась из-под соседней ели и прямо на белку! Кривые когти выставила вперёд, вот-вот вцепится в спинку!
 Только у белки своя хитрость: глазом не уследить, как она помчалась вверх по стволу, да не прямо, а штопором вокруг ствола. Ястреб тоже пробовал вокруг, да где там! Запутался в ветвях. А белка уже влетела в дупло и, задыхаясь, пропала в его глубине.
 Разозлённый ястреб добрался-таки до дупла, всунул в него хищную лапу, поводил-поводил ею в середине, но до беличьей дрожащей спинки дотянуться не смог. С досады старый разбойник щёлкнул клювом, отлетел, сел на ветку, оглянулся.
 Ясно, ждать не стоит: напуганная белка теперь не скоро выберется из дупла. Ястреб так же бесшумно метнулся с ёлки вниз сквозь гущу веток и исчез. Вкусный кусочек ему всё-таки по дороге достался: одной мышке не удалось донести медвежьей шерсти деткам на перинку. Ястреб подхватил её с земли на лету, на ближней ветке разодрал и проглотил. Клочок шерсти, колеблясь, опустился с ветки на снег, но его тут же утащила другая мышка. В природе ничто не пропадает.
 Дымка и правда нескоро пришла в себя. Но, как ни страшно, а надо торопиться: бельчатам вот-вот потребуется тёплая перинка. Она долго выглядывала из дупла, как из окошка, наконец выбралась и опять начала спускаться, осторожно прыгая с ветки на ветку и оглядываясь.
 Ей навстречу с соседней ёлки радостно кинулась красивая белка с огромным пушистым хвостом.
 Но что это? Дымка в ответ оскалила зубы и, сердито вереща, набросилась на гостя. Он еле успел отскочить обратно на соседнюю ёлку и оттуда удивлённо смотрел на неё. Ведь они так дружны, целыми днями играли, гонялись друг за другом… С чего это она?
 Драчун был сильнее и задиристее всех белок этого леса. Никому не позволил бы он обращаться с собой таким образом. А дымчатой белочке позволил. Беличьи отцы бывают опасны для своих детей, пока те ещё слепые и беспомощные. Дымка потому и держала Драчуна подальше от гнёзда.
 И Драчун покорился. Держа в лапах большую еловую шишку, он ловко отгрызал чешуйки, выбирал вкусные семена и издали с интересом следил за хлопотами Дымки.
 А она вверх-вниз, вверх-вниз, сновала по стволу и всё прибавляла и прибавляла запас шерсти в гнезде. Наконец ей показалось достаточно. Зубами и лапками она растрепала и взбила подстилку и затихла.
 Прошло некоторое время. Вдруг Драчун встрепенулся. Недоеденная шишка полетела на землю, он осторожно подобрался по веткам ближе к дуплу. Чуткие уши его уловили слабый тонкий писк.
 Из дупла тотчас послышалось сердитое стрекотанье: ушки Дымки слышали не хуже, чем его собственные.
 Драчун опять покорно отступил на соседнюю ёлку. Придётся терпеливо выждать, пока Дымка сменит гнев на милость.
 А в это время Дымка, утомлённая и счастливая, нежно облизывала только что появившихся на свет два крошечных комочка — будущих весёлых пушистых бельчаток. Какие же они были безобразные! Голые, беспомощные, но пить тёплое молоко они уже умели и делали это исправно. Их было всего двое (редкий для белки случай), и потому они были очень сыты и росли быстро.
 Дымчатой белочке они, вероятно, казались самыми милыми детками на свете. Она просто не могла от них оторваться. Даже почти не выходила из гнёзда покормиться. Похватает чего-нибудь наспех и скорей обратно, точно с детьми без неё вот-вот случится ужасная беда.
 И верно, чуяло её сердце, беда не заставила себя ждать.
 Сугроб под ёлкой давно уже растаял, и старый ворчун медведь, зевая и почёсываясь, вылез из берлоги и отправился бродить по лесу до следующей осени. Дымка проводила его сердитой бранью на беличьем языке, хотя он ей никакого вреда не сделал, даже подарил мягкую перинку её милым малышам. Но такая уж у белок привычка: вечно они лезут в чужие лесные дела.
 Дымка выговорила вслед медведю всё, что, по её мнению, полагалось, и обратилась к своим делам. Бельчата уже подросли, хорошо бы угостить их яичком. Кстати, одно гнёздышко у неё давно уже было на примете. Она попрыгала по веткам, осмотрелась, пострекотала сердито на Драчуна, держись, мол, подальше, и полетела с ветки на ветку по знакомой дороге к примеченному гнёздышку. А тем временем на полянке около старой ели вдруг послышались шаги, человеческие голоса…
 — Эту, что ли, валить? — спрашивал один голос.
 — Эту, а потом вон ту, рядышком. Ребята, гляньте, не иначе медведь тут под ёлкой зимовал. Вот бы раньше прийти, проведать!
 — Он бы тебе проведал! С чем бы ты на него сунулся? С пилой? Ну, болтать некогда, берись, ребята.
 В ловких руках пила работает быстро. Несколько минут — и старая ель дрогнула, наклонилась, пошла быстрее, быстрее, тяжёлый удар о землю. Всё!
 — Чистая работа! — весело проговорил молодой паренёк и вдруг закричал: — Ребята, гляди скорей! Бельчата маленькие в дупле! И как только не разбились, когда ёлку валили. А это что?
 Пёстрое птичье яичко мелькнуло в воздухе и ударилось о ствол ёлки. На этом месте осталось маленькое жёлтое пятнышко. Дымка выронила яйцо, которое несла детям. Не до яйца теперь! На мгновение она точно застыла на ветке. Огромное чудовище наклонилось, протянуло руку к дуплу… А там дети, её дети!
 Белочка почти свалилась с ветки на землю, промчалась между ногами стоявших вокруг ёлки людей и скрылась в дупле. Никто не успел промолвить ни слова, а она уже выскочила из дупла, держа во рту бельчонка. Проворно закинув его на спину, опять промчалась под ногами людей и исчезла.
 — Ну, — выговорил наконец изумлённо паренёк и даже попятился от дупла. — Видали? Меж пальцев скочит, ровно страху у неё нету. Ой! Гляди! Опять!
 Дымчатое пушистое тельце снова промелькнуло под ногами людей и скрылось в дупле.
 — Ловко! — засмеялся паренёк. — А я вот её враз шапкой накрою! Враз! Ой, дядя Степан, чего ты? Руку пусти. Больно!
 — Я те дам, шапкой! — сурово проговорил старый пильщик. Он с силой дёрнул парня за руку от ёлки. — Не видишь разве? Мать!
 — Мать! — тихо повторил другой пильщик. И люди осторожно расступились.
 Выскочив из дупла, Дымка нашла перед собой уже свободную дорогу. И когда она скрылась в кустах, унося последнего малыша, люди, ещё постояли молча, тихо, точно не знали, что нужно сказать или сделать.
 — Дядя Степан, — смущённо заговорил вдруг паренёк. — Дядя Степан, я, право слово, не со зла. Не разобрал я.
 — Знаю, что не разобрал, — уже мирно отозвался старик. — Не серчаю. А ты запомни. На всю жизнь запомни, какое оно материнское сердце бывает.
 — Боязно было, небось, — отозвался третий пильщик.
 — А ты как думаешь? Только мать за своего ребёнка жизни не жалеет, всё равно, птенец он, зверёныш или человечье дитя.
 Пильщик ещё не кончил говорить, а дымчатая белочка уже хлопотала в пустом сорочьем гнезде, куда перенесла своих малышей. Сердце её ещё билось сильно, дышать было трудно, и глаза полны пережитым страхом. Но дети -жалобно пищали от голода, а может, она тащила их не очень бережно. И потому она сразу принялась за домашние заботы: поудобнее уложила и накормила малышей. Но при этом то и дело вздрагивала и прислушивалась: слишком большого натерпелась страха.
 Но что это? Дымка вздрогнула сильнее и приподнялась: серая мордочка с пушистыми кисточками на ушах осторожно и очень смиренно заглядывала в гнездо. Драчун! Он и здесь нашёл её. Просящее выражение мордочки ясно говорило: «Может быть, не прогонишь?»
 И Дымка сдалась. Правда, она всё-таки проверещала что-то не очень любезное, но чувствовалось, что это уже не всерьёз, а так, больше для острастки. Во всяком случае, Драчун это так и понял и устроился на ветке около самого гнёзда, видимо, очень довольный.
 Он понял правильно: Дымка перестала его бояться, и дело быстро пошло на лад. Бельчата росли ещё быстрее. Мать и отец уже вместе дружно следили, как весело прыгают по веткам около гнёзда маленькие белочки.
 Дети походили на своих родителей, только хвостики жидковаты. Не беда! К осени распушатся.
 Всё, казалось, хорошо. Но ведь никогда не знаешь, откуда нагрянет беда. Старому врагу-ястребу, который чуть было не поймал Дымку весной, давно уже стало известно, какая счастливая семья живёт в сорочьем гнезде. Но ему никак не удавалось застать бельчат около гнёзда. И потому как-то раньше утром он затаился в кустах на окраине поляны, как вор, выжидающий добычу. Его пёстрые перья так удивительно сливались с солнечными пятнами и тенями на ветках куста, что и вблизи его было трудно рассмотреть. Свирепые жёлтые глаза горели, как две свечи, но не выдавали себя ни малейшим движением.
 Даже осторожный Драчун не заметил опасности. Даже не менее осторожная Дымка лапками вытащила комочек мха, заменявший дверь, осмотрелась и сказала детям на беличьем языке:
 — Всё спокойно. Выходите гулять.
 Повторять приглашение не пришлось. Бельчата, толкаясь, с радостным писком вывалились из гнёзда и… тут же коричневая птица бесшумно метнулась к ним из кустов. Раздался пронзительный крик дымчатой белочки, но ястреб уже исчез, унося в лапах неподвижное золотистое тельце: острые когти пронзили сердце бельчонка.
 Дымка в отчаянии бегала по веткам, обнюхивала их, точно искала следы исчезнувшего сына. Драчун прискакал на её крики и удивлённо следил за ней, не понимая, что случилось: он не видел ястреба.
 
Дымка спустилась на землю. Ястреб унёс крупного, сильного бельчонка и взмахом крыла сбросил с дерева маленькую Черноглазку. Теперь она с жалобным стоном приковыляла к матери на трёх лапках: падая, она сильно ушибла четвёртую. Взобраться по дереву в гнездо белочка не могла.
 Что же делать?
 Драчун, взволнованный, недоумевающий, прыгал по веткам, заглядывал в гнездо. Наконец капелька крови на ветке разъяснила ему, что случилось. Он издали принюхался к ней, вздыбил шёрстку на затылке, как-то странно кашляя от страха и отвращения. Затем, спустившись с дерева, он долго стоял около Черноглазки, с опасением рассматривая её раненую лапку.
 Он не знал, что надо делать.
 А Дымка знала. Ей хорошо было известно ещё одно дальнее дупло, где чёрные дятлы весной выводили детей. Теперь дупло опустело. Далековато, но тем лучше убраться подальше от ястреба, который непременно вернётся.
 Подойдя к лежавшей на земле Черноглазке, она решительно стала подталкивать её носом и лапками. Та тихо пискнула, но не пошевелилась. Дымка подняла голову и растерянно посмотрела на Драчуна, точно прося его о помощи. Но тот ответил ей таким же растерянным взглядом и вдруг одним скачком оказался на ветке над её головой. Ясно, решать приходилось ей. И она, ухватившись зубами за пушистый загривок дочки, попробовала вскинуть её себе на спину, как когда-то переносила совсем маленьких детей. Но как же это оказалось трудно: Черноглазка ростом была уже почти вполовину матери.
 Так началось это путешествие. Шатаясь под ношей, Дымка медленно тащилась по земле. Драчун следовал за ней по нижним веткам деревьев. Нагибаясь, чуть не падая, он усердно цокал, по-видимому, подавая жене самые лучшие советы. Но спуститься на землю и помочь ей своими сильными плечами не догадывался или не хотел.
 Но всё кончается, кончился и этот трудный путь. У старой дуплистой осины мать и дочь упали без движения. Лихорадочно вздымавшиеся и опадавшие бока их показывали, как сильно бились измученные маленькие сердца.
 Вот это удача! Драчун проворно нырнул в черневшее на стволе дупло и тотчас же вынырнул с весёлым стрекотанием. Похоже было, что он приглашал свою семью посетить великолепный дом, который сам отыскал.
 Но семья, к его удивлению, не отозвалась на приглашение. Всю ночь Дымка оставалась на земле около лежащей Черноглазки, дрожа, оглядываясь, но не решаясь её покинуть.
 Ночной ветер сжалился над двумя маленькими пушистыми клубочками, дрожавшими в траве: притаился и не донёс весть о них ни большим, ни малым хищникам, рыскавшим вокруг.
 Раз они услышали лёгкий шорох и хруст под очень лёгкими лапками. Это вышел на добычу злобный горностай — тигр среди малых лесных зверей, хотя сам не крупнее белки. Стоило ветру выдать их присутствие его острому чёрному носу, и одна из них, наверное, не дожила бы до утра. Но ветер не выдал, и горностай, проскользнув мимо старой осины, подхватил неосторожную лягушку и унёсся большими скачками. Лишь, тогда белочки перевели дыхание.
 Ночь шла и вела за собой ночные голоса. Вот заухал, захохотал филин, за кустом мяукнула сова… Зловещие голоса. Даже в уютном гнёздышке от них вздрагивает шерсть на беличьих; спинках. Но инстинкт подсказывал: если нельзя убежать — надо замереть, не дышать.
 С первым солнечным лучом терпение ветра кончилось. Как резвый мальчишка, промчался он по лесу, и деревья зашептались, закачались на его пути. Над головами белочек раздалось тревожное стрекотание. Драчун и тут не покинул их. Он то взбегал по стволу к самому дуплу, то опять спускался на нижнюю ветку, точно старался показать белочкам, что им надо сделать. И они послушались его. Черноглазка со стоном подковыляла к дереву, так же медленно добралась до дупла и почти упала на дно его.
 Она так и осталась хроменькой на всю жизнь. И для Дымки Черноглазка осталась детёнышем тоже на всю жизнь. Белочка ночью в дупле нежно обнимала дочку лапками, утром вылизывала ей шубку, пока та начинала блестеть как золото. Днём подзывала ласковым криком и беспокоилась, если Черноглазка отбегала далеко.
 Лето подходило к концу. Белки уже усиленно готовили запасы для зимы. Это делали все белки, даже молодые, хотя о зиме они ещё ничего не знали. На деревьях развешивали на просушку самые лучшие грибы — боровики и маслята. В дуплах и под корнями завели кладовые с орехами и желудями. Зимой забудет белочка, где её кладовая, — не беда, в любую чужую заберётся. А её запасы другим белкам пригодятся.
 Хроменькую Черноглазку больная лапка часто подводила: оступится и уронит гриб, с которым добиралась до развилки сучков. Надо уложить его надёжно: шляпкой вверх, ножкой вниз. Иначе свалится. Поэтому она чаще раскладывала грибы на пеньках — и так высохнут.
 Всё шло хорошо, как вдруг в лесу что-то изменилось. Было ещё тепло, еды хватало. Но все белки в лесу ощутили странное беспокойство. Возможно, причиной был неурожай еловых шишек, их главной пищи… Родной лес перестал быть родным. Белки беспокойно прыгали с дерева на дерево, что-то звало их неизвестно куда, но только прочь из этих мест.
 Лес наполнился скачущими по деревьям белками, своими и чужими, пришедшими издалека. Это был непрерывный поток рыжих пушистых зверьков. А вскоре и Дымка с Черноглазкой к нему присоединились. Где-то в этом потоке бежал и Драчун, но Черноглазка выросла, так что Дымка перестала им интересоваться.
 Самый характер белок изменился. Они прыгали по деревьям, бесстрашно перебегали большие открытые места, если река преграждала путь, бросались в неё такой плотной стаей, что в воде теснились, сами тонули и топили друг друга. Переплыв, бежали дальше.
 Над ними с криком вились хищные птицы. Они хватали белок и тут же их пожирали. Отяжелев от сытости, отставали. Проголодавшись, снова нагоняли бедных зверьков. А волки, лисы, горностаи — те просто объедались, бежали за ними по пятам.
 Шёл уже не первый день пути. Дымка и Черноглазка бежали вместе. Если к ночи находилось дупло, забирались в него, нет — спали на ветке у ствола, тесно прижавшись друг к другу. Черноглазка заметно слабела. По утрам, прежде чем тронуться в путь, долго со стоном лизала больную распухшую лапку.
 А скоро над всем беличьим войском разразилась новая беда: лес вдруг кончился. Белки, растерянные, собрались на опушке. Перед ними лежало огромное пожарище. Земля почернела, обуглилась, лишь кое-где торчали стволы обгоревших деревьев.
 Белки усыпали уцелевшие деревья на опушке. Они тихонько цокали, испуганно поглядывая друг на друга бусинками-глазами, потускневшими от голода и усталости.
 Наконец одна белка осторожно спустилась на обгорелую землю, испуганно потряхивая лапками, точно земля эта ещё не остыла. За ней — другая, третья… и вот уже все они устремились вперёд, всё дальше от зелёного леса по выжженной земле. Угольная пыль покрыла шубки, набивалась в горло. Бедные зверьки чихали, кашляли и… бежали дальше.
 На мёртвом пожарище слышался только хруст угольков под усталыми лапками. Ни еды, ни воды. Казалось, для бедных белок не было надежды на спасение.
 Но вот лёгкий ветер подул им навстречу, и усталые зверьки встрепенулись. Они поднимались на задние лапки, усиленно внюхивались в свежие струйки воздуха. И прочитав в них какую-то ободряющую весть, кидались бежать быстрее, точно ветер вдунул силы в измученные лапки.
 Дальше, дальше… и вдруг передние белки остановились. Задние набежали на них. Небольшая тихая речка преградила путь. Страшное пожарище кончалось на этом берегу её.
 На другом — лес стоял во всей красе. Старые ели сияли гроздьями зрелых шишек. Этой новостью ветер и подбодрил усталых зверьков.
 Белки, перегоняя друг друга, кидались к воде. Они пили с жадностью, лакая по-кошачьи язычком, и тут же пускались вплавь к другому берегу. Глаза, уши, чуткий нос обещали многое, и белки стремились навстречу обещанному.
 Черноглазка приковыляла к берегу с последними белками, она спотыкалась, падала и не сразу могла встать. Дымка отбегала вперёд, возвращалась, толкала её носом, даже покусывала — ничто не помогало.
 В воду они спустились последними.
 Дымка плыла храбро: пушистый хвост, как флаг, держала высоко над водой. Хвост Черноглазки уже не раз почти касался воды, однако белочка из последних сил опять поднимала его. Инстинкт говорил ей: намокший хвост утянет под воду.
 Вот уже середина речки, всё ближе конец пути, конец страданиям и вдруг… Огромная безобразная голова, похожая на голову страшной лягушки, высунулась из воды, раскрылась широкая пасть, вода закипела от ударов сильного хвоста, раздался короткий жалобный крик… Одной белкой на воде стало меньше.
 Удар рыбьего хвоста, оглушив Черноглазку, задел и Дымку. Задыхаясь, еле различая берег, белки всё же плыли к нему. Борясь за свою жизнь, они не поняли, что слышали последний крик Драчуна.
 Старый сом утащил добычу в свой любимый глубокий омут под берегом. Давно ему не попадалась такая вкусная еда. Но удовольствие это на его зловещей морде не отразилось. Глоток — и он снова притих в засаде. Темнота в омуте делала его совершенно невидимым среди лежащих под водой коряг. А маленькие жёлтые глаза на лягушиной морде можно было заметить только с очень близкого расстояния. Такого близкого, что тому, кто заметил их блеск, уже не было спасения.
 Уцелевшие перепуганные белки выбрались на берег и сразу забыли обо всём, кроме чудесных шишек на деревьях. Они вперегонки кинулись к ёлкам на отмели, поспешно взбирались на них, срывали шишки, жадно глотали маслянистые, несущие жизнь семена. Лес наполнился шорохом и хрустом. Местные сытые белки с удивлением и страхом смотрели на тощих мокрых чужаков, но в споры и драку не пускались. Что же, шишек хватит на всех. Живите!
 Дымка выплыла на то самое место отмели, на которое волна выбросила оглушённую сомовьим хвостом Черноглазку, и кинулась к ближней ёлке, но тихий стон заставил её остановиться. Минуту она стояла неподвижно, в нерешительности, затем повернулась и… тотчас присела, распласталась на земле. Чёрные глаза её одни жили. Они неотрывно следили за чем-то в воздухе. Ясно: опасность грозила оттуда.
 — Кру!.. — раздалось над отмелью. Не нахальное грубое! воронье «карр», а мелодичный глуховатый призывный крик чёрного ворона. Но от этого звука шерсть на беличьей спинке поднялась и мелко задрожала.
 — Кру, — так же мягко отозвался другой голос из леса поблизости.
 Две большие чёрные птицы описали плавный круг над отмелью. Они немножко опоздали. Ну что же? И одной белки вон там на отмели, с них хватит.
 Ещё круг! И ещё. Пониже…
 — Кру! — Чёрная птица опустилась на отмель. Неторопливо шагнула к маленькому тельцу, распростёртому на песке. Медленными важными движениями она больше походила не на разбойника, а на доктора, который собирается осмотреть больного.
 Но вдруг важная птица споткнулась от неожиданности и, взмахнув крыльями, даже отскочила на шаг. Раздалось отчаянное стрекотание. Другая белка, тёмно-дымчатая, молнией кинулась от ближней ёлки прямо на ворона.
 — Кру! — повторил тот озадаченно, словно хотел сказать: «Ничего подобного видеть не приходилось!».
 Но тут же в ответ прозвучало другое «кру», уже не удивлённо, а зловеще. Оно означало:
 — Не обращай внимания. Этой нахалкой я сама займусь.
 И вторая чёрная птица опустилась на песок позади Дымки.
 Дымка стояла над неподвижной Черноглазкой, точно обнимая её дрожащими лапками. Шерсть на спинке её поднялась, было заметно, как маленькое испуганное сердце то колотилось со всей силой, то замирало. Чёрные глаза, не отрываясь, следили за каждым движением врагов. Было понятно: отступать Дымка не собиралась.
 Два бандита на одного измученного перепуганного зверька!
 Откуда ждать спасения?
 Из-за крутого поворота речушки показался небольшой неуклюжий плот. Тройка мальчишек на нём действовала шестами очень неумело: плот слушался течения больше, чем своих капитанов, вертелся, куда и как ему хотелось. Но мальчуганов это только веселило. Плот крутился, они смеялись, всё шло отлично.
 — А что я говорил? Что говорил?! — весело кричал высокий мальчуган в синей рубашке, стоящий на переднем конце плота. — До берёзовой рощи скорехонько доплывём, а там грибы… Полные корзинки наберём, посмотришь, Сенька. И домой. Здорово!
 — Да, а корзинки-то придётся на горбе тащить, — отозвался другой мальчуган в розовой рубашке, — река-то…
 Но первый мальчик перебил его:
 — К берегу правь! К берегу! — отчаянно закричал он, хватаясь за шест. — Не видишь? Сожрут они её!
 Одного взгляда на отмель было достаточно. Мальчуганы дружно заработали шестами.
 — Сожрут! Сожрут! — отчаянно повторил мальчик в синей рубашке, изо всех сил загребая воду. Но плот вдруг завертелся на одном месте: зацепился за корягу, торчавшую из воды как раз против отмели.
 На минуту мальчики забыли про шесты и плот. Неподвижные от изумления, они наблюдали, что творилось на берегу.
 — Кру, — проговорил первый ворон и опять шагнул ближе. Но это был хитрый ход: он явно следил не за белкой, а за тем, что было позади неё, и отвлекал её внимание.
 Дымка вздрогнула и, отчаянно вереща, прыгнула навстречу врагу. Ворон, точно испуганный, попятился.
 В ту же минуту его подруга молча налетела сзади. Ещё мгновение — и храбрая белочка получила бы смертельный удар клювом по голове. Супругам-разбойникам достались бы две жертвы.
 Но в это мгновение…
 — Сожрут! — отчаянно крикнул высокий мальчик. — Прыгай, ребята!
 Три всплеска, три сильных броска были ответом.
 — Кыш, кыш! Вот я тебя! — вопили мальчуганы, дружно загребая воду сажёнками.
 — Кру! Кру! — был недовольный ответ. Птицы взмыли вверх. Вон там, на сухой берёзе, можно переждать. Может быть, уйдут, не оставят их без вкусного завтрака?
 Дымка заметила мальчуганов, лишь когда они крича выбежали из воды на отмель.
 Ещё враги!
 Минуту она стояла неподвижно над тельцем Черноглазки. Казалось, она готова на борьбу и с этими новыми врагами. Но затем не выдержала, с громким криком страха и горя кинулась к соседней ёлке. С жалобным и яростным стрекотаньем она металась по нижней ветке. Бусинки-глаза с ужасом следили: новые враги нагибаются над родным тельцем там, на песке…
 Эти-то уж наверняка съедят!
 Худенький мальчик в розовой рубашке осторожно поднял Черноглазку.
 — Мёртвая! — проговорил он. — Заклевали. Ух вы!
 Подхватив с отмели порядочную гальку, он что есть силы запустил ею в сухую берёзу.
 — Кру, — ответили разбойники и, поднявшись, неохотно перелетели немного подальше.
 — Мёртвая! — почти со слезами повторил мальчик. Но старший нагнулся и положил руку на неподвижное тельце.
 — Стукает! Сердце стукает! — крикнул он радостно. — Оживеет! Холодная только очень.
 — Оживеет! — повторил маленький. — Ништо. Я погрею.
 Проворно расстегнув мокрую рубашку, он сунул неподвижную белку за пазуху. Дымка ответила на это грустным цоканьем. «Съели!» — вероятно, значило это на беличьем языке.
 — Оживéла! — вдруг радостно крикнул маленький. — Ворохнулась! Ой, ещё!
 От теплоты ребячьего тела Черноглазка пришла в себя. Она слабо зашевелилась под розовой рубашкой.
 — Пищит! — в восторге прошептал мальчик, — носом меня щекотит!
 — Как бы не куснула! — с сомненьем проговорил старший. — Вынь её, Сашок, поглядим.
 Черноглазка заметалась от ужаса в руках Сашка, но укусить не пробовала. Она снова жалобно пискнула. Дымка в ответ отчаянно заверещала, но спрыгнуть на землю не решалась.
 — Дай! — Коляка протянул руки.
 — Я её к той на ветку посажу. Что будет.
 Осторожно он поднёс вырывающуюся белочку к ёлке. Прикосновение лапок к стволу совершило чудо. Черноглазка сразу молнией взвилась на ветку, где ждала её Дымка. Та с писком кинулась ей навстречу. Мальчики смотрели не шевелясь, не смея вздохнуть.
 
Белочки встретились на середине ветки.
 На минуту остановились, мордочка к мордочке, точно перешепнулись.
 — Лижет её! — шёпотом проговорил Сашок. — Гляди! Точно маленькую. В голову!
 В увлечении он переступил с ноги на ногу, на земле что-то хрустнуло. Черноглазка отскочила от матери, кинулась вверх по стволу и исчезла из глаз.
 — Спугнул! — укоризненно проговорил Коляка. — Сейчас и та тоже…
 Но у Дымки были свои соображения: она не собиралась отступать сразу. Она прыгала по ветке, распушив хвост и взъерошив шёрстку на спинке. Снизу мальчикам хорошо было видно, как горели её чёрные глаза. Она нагибалась, точно желая лучше рассмотреть онемевших от изумления мальчуганов, и сердито верещала на них во всю мочь маленького горлышка.
 — Это она чего же? — не выдержал Сенька, третий мальчуган в белой майке.
 Коляка обеими руками зажал рот, чтобы не расхохотаться.
 — Ругает! — объявил он шёпотом. — Нас! По-своему, по-беличьему. Ты что, не разобрал? Во как понятно выговаривает!
 Круглые глаза Сеньки ещё округлились.
 — А она, она… что выговаривает? — спрашивал он, поднимаясь на цыпочки, вытянув шею, чтобы лучше слышать.
 — Ах вы такие, распротакие, хотели мою белочку слопать, да она вам не далась! — объяснял Коляка и тоже, вытянув шею, делал вид, что прислушивается.
 Тут и Сенька понял шутку. Он задохнулся от смеха, махал руками и подпрыгивал.
 — Слопали! — заливался он. — Это мы… слопали!
 Но тут уж и храброе Дымкино сердечко не выдержало. Прострекотав что-то самое обидное, она огоньком мелькнула в густых ветвях и тоже исчезла вверху.
 Мальчики ещё постояли. Вдруг что-то прошелестело сверху и свалилось на землю у самых их босых ног. За ним другое.
 Коляка нагнулся.
 — Обедают! — возвестил он и поднял стерженёк обгрызенной шишки.
 — Приятного аппетита! — дружно прокричали ребята, со смехом выбежали к воде и остановились: их недавняя гордость — чудесный плот был окончательно испорчен. Брёвна разъехались от удара. Он сиротливо покачивался на середине речки, собираясь вовсе развалиться.
 С плаваньем было покончено.
 Но ни один из капитанов об этом не жалел.
 — Кру! — глухо донеслось из глубины леса.
 Пара вóронов на этот счёт осталась при особом мнении.
 ПУМ
 Знаете ли вы, что щенок, который идёт по улице с хозяином, и тот же щенок без хозяина — это два совсем разных щенка? Щенок с хозяином храбрее льва. Он лает на коров, на собак, бросается под автомобиль — он уверен, что автомобиль его боится и свернёт с дороги. Он может облаять даже мальчишку с рогаткой, если только стоять поближе к хозяину. А щенок без хозяина…
 Вот такой-то щенок в один осенний день и сидел около старого тополя на перекрёстке двух улиц. Он был беленький, чёрные только два глаза, нос и комок грязи на боку.
 Переднюю левую лапку он держал на весу: мальчишка на соседней улице запустил камнем из рогатки. Было очень больно и очень страшно. Его добрые тёмные глаза так и ловили взгляды прохожих: ему до смерти был нужен хозяин. Но в такой противный дождливый день маленький голодный щенок никому не был нужен. И прохожие шли и шли мимо, мокрые и сердитые, а щенка около старого тополя всё сильнее била мучительная дрожь от холода и страха.
 Вдруг его унылый взгляд оживился: по тротуару, опираясь на костыль, шёл мальчик, тоже маленький и беленький, с тёмными ласковыми глазами. Мальчик, но щенок сразу разобрался: у этого нет рогатки в кармане. Он приподнялся навстречу ему и робко вильнул кудрявым обрубком хвоста. «Послушай, ты не видишь, что очень годишься мне в хозяева?» — говорили его глаза, лапки, хвостик и вопросительно поднятый нос.
 Мальчик остановился, опираясь на костыль.
 — Ты чей такой пёсик? — ласково спросил он, нагибаясь.
 «Твой! Твой! И мне есть хочется!» — ответил щенок глазами и хвостом. Он чуть поколебался и вдруг, подскочив, лизнул мальчика розовым язычком в подбородок.
 Мальчик покраснел от удовольствия и опустился на колени.
 — Ах ты, малыш! — проговорил он, торопливо шаря в кармане. — Погоди, вот нашёл!
 Он вытащил кусочек булки и протянул его щенку.
 Нет, может быть, не протянул?
 Куда же он подевался?
 «Ах, ведь кусочек был такой маленький, просто сам съелся. Дай ещё, пожалуйста!»
 Мальчик весело смеялся. Они великолепно понимали друг друга.
 — Нет больше, вот досада! Дома найдётся. Пойдёшь со мной домой?
 Домой? Ой, как он ждал этого слова, как ждал! Кудрявый обрубок хвоста взвился кверху.
 «Домой! Пожалуйста! Только скорее!»
 И щенок, торопясь и подплясывая, выбежал на середину тротуара. Голова его гордо поднялась, кудрявые ушки и мохнатые усы встопорщились. Пусть кто-нибудь теперь посмеет сказать, что у него нет хозяина! Ведь он идёт домой!
 Мальчик торопился, почти бежал, изо всех сил налегая на костыль.
 — Куда ты, как тебя, пёсик? Налево, дружок. Ещё налево! Сюда.
 Щенок всё великолепно понимал. Он останавливался на каждом перекрёстке, весь напряжённый, внимательный.
 Куда? Налево? Готово. А теперь куда? И, подбегая к мальчику, весело кружился около него и мазал лапками его серое пальтишко.
 Мальчик почти забыл о хромой ноге. Он весь горел от радости. Вот так находка! Какой пёсик! И главное, какой понятливый. И главное, какой хорошенький! И главное…
 Но тут они подошли к дому. А для щенка это было самое главное.
 Однако перед жёлтой дверью со стёклами он вдруг оробел и оглянулся на мальчика. Дом, наверное. Только не тот ведь…
 — Боишься? — весело спросил мальчик и, наклонившись, одной рукой подхватил щенка под мышку.
 — Эй, кто-нибудь, Шура, Лена, откройте! Что я принёс!
 Два детских носа сразу приплюснулись к стеклу.
 — Что? Собака! Ой, да какая!
 Дверь заметалась на крючке, от радости сразу не сообразишь, как она открывается.
 Но наконец сообразили, и тут щенок по-настоящему струсил: визг поднялся радостный, но какой громкий!
 Дальше щенка втащили в дом — в его дом! — гладили и, кажется, целовали. Дальше… О, перед ним оказалась та самая чашка с дымящимся супом, о какой он так мечтал возле старого мокрого тополя.
 В переднюю набралось столько детворы, сколько она могла вместить. Дальние лезли на плечи ближних, а ближние, сидя на корточках около чашки с супом, в восторге смотрели, как щенок, давясь и захлёбываясь, поспешно с ним расправлялся.
 — Назовём-то как? — озабоченно спросил рыжий Сергушок и осторожно потрогал хвостик. — Смотрите, ребята, а хвост точно пуговица и весь в кудряшках.
 — Точно пумпон, — важно прибавила тоненькая стриженая Люба и радостно воскликнула: — Так и назовём — Пумпон, значит, Пум!
 — Нет, неправильно! Помпон, значит Пом, — вмешалась ещё одна девочка, но её уже не слушали.
 — Верно, верно, Пум! — кричали восторженные голоса.
 А Пум, покончив с обедом, усиленно вилял кудрявой пуговичкой и доверчиво оглядывал весёлую толпу.
 Конечно, тут было много и мальчиков, но жизнь уже научила щенка разбираться в людях: это всё были друзья. А привёл его сюда самый лучший друг. И, подойдя к хромому мальчику, он прижался к нему и доверчиво заглянул в глаза.
 — Знает его! — послышались восхищённые голоса. — Петька, где ты нашёл такого?
 — Сам нашёлся, — с гордостью отвечал хромой мальчик. — Только поглядел на него, а он и пристал. Наш теперь будет.
 И он ласково потрепал кудрявую шёрстку.
 — А Анна Васильевна что скажет? — озабоченно покачал головой Сергушок. — Если не позволит?
 Петя вспыхнул, даже уши покраснели, и сразу побледнел так же сильно.
 — Не позволит? — повторил он упавшим голосом. — Не может быть. Она добрая ведь, сам знаешь, мы ей объясним. Пум, иди. Вот сюда!
 Пуму не нужно было долго объяснять. Он навострил ушки и, весело взмахнув кудряшками, кинулся из передней в спальню, как ему показали.
 Однако, оказывается, без затруднений и тут не проживёшь. Дверь в спальню загораживало первое препятствие: оно было рыжее, лохматое, с яркими зелёными глазами и пушистым хвостом. Сразу было видно: спальня — это дом. Его дом. И никаких щенков в свой дом оно впускать не собирается.
 «Мяяаау», — сказало чудовище и встопорщилось ещё больше.
 — Васька! — охнула Люба и попятилась. — Он Пумку сейчас…
 Но кудрявая пуговичка Пума уже взвилась кверху.
 «Ты бы отошёл в сторонку», — сдержанно посоветовал он (по-собачьи это было сказано так: ррруу!).
 «Убирайся, пока цел!» (Мяааа!) — взвизгнуло чудовище и стало боком так, чтобы был виден страшный растопорщенный его рыжий хвост.
 «Я ещё не дерусь», — тоном выше ответил Пум и маленьким шажком выступил вперёд.
 «А я дерусь», — завопил рыжий и с размаху стукнул лапой по Пумкиному чёрному носику.
 «Ну так держись!» — рявкнул Пум, и дальше всё закружилось в сумасшедшем танце. Белое налетело на рыжее. Потом рыжее оказалось на столе и столкнуло графин. Потом белое тоже взлетело на стол и смахнуло пару стаканов. Потом оба клубком пролетели по кроватям и стянули на пол подушку. Наконец две молнии, рыжая и белая, пронеслись в столовую, смели со стола чашку и тарелку и лишь тогда разделились.
 Рыжее оказалось на буфете. Оно фыркало, плевалось и ужасно кричало:
 «Поди сюдааа, поди сюдааа! Я тебе дааам!»
 «Дай, пожалуйста! — приглашал белый кудряш и танцевал около буфета. — Ррррыжую шерррсть выдеррру!»
 Анну Васильевну не нужно было приглашать. Она сама прибежала на крики, на звон посуды и в ужасе топталась около стола.
 — Это что же такое? — спрашивала она. — Откуда оно взялось?
 — Это Пум, Анна Васильевна, — умоляющим голосом объяснял Петя, ползая по полу и собирая черепки. Он такой смирненький, такой славненький…
 — Вижу, вижу, — отвечала Анна Васильевна, — сразу видно — смирненький. Да откуда вы эту беду притащили?
 — Сам прибежал! — хором отвечали дети. — За Петькой. А это всё Васька виноват, он первый, лапой!
 — И графин он разбил, — крикнула толстенькая Валя и спешно растолкала ребят. — Я сама видела. И на стол Пум вовсе не сам прыгнул. Он только Ваську за хвост держал и за хвостом на стол втащился. Всё Васька, Васька виноват!
 «Мяааууу, — отозвался Васька, нагибаясь со шкафа. — Мяааа, ффф!»
 Но Пум на него и не оглянулся. Он подбежал к Анне Васильевне и весело ткнул её носиком в юбку.
 — Ну и пёс! — смягчилась она. — Шерсть-то как у барашка. Подбирайте, ребята, черепки, после видно будет…
 Но ребята уже и сейчас увидели всё, что требовалось.
 — Анна-то Васильевна сразу до чего Пумку полюбила, — тихонько сказала Люба, подметая черепки, и толстенькая Валя с ней согласилась. Анна Васильевна услышала и отвернулась, скрывая улыбку: и как это ребята рассмотреть успели!
 — Только помните: если в спальне, да ещё на кровати вашего питомца увижу — сразу выгоню, — строго договорила она, спохватилась, должно быть, что слишком быстро сдалась.
 — Обещаем, Анна Васильевна! — дружно закричали все.
 — Пум сам даже не полезет, он, знаете, какой умный! — убеждённо добавил Петя и, нагнувшись, ласково потрепал кудрявую спинку.
 — Уж и окрестить успели! — усмехнулась повариха тётя Домна. Она тоже прибежала на шум и только качала головой, глядя на кучу черепков. — Ну и пёс! Уж, действительно…
 А Васька долго сидел на буфете, время от времени шипел и фыркал, точно сам с собой разговаривал. Слез на пол, когда в столовой уже никого не было, и тихонько прокрался на кухню.
 — Поделом тебе, не задирайся, когда тебя не трогают, — встретила его тётка Домна. — Иди уж, там в плошке тебе угощение оставлено. На буфете-то сидя живот, небось, подвело?
 Однако Васька до того расстроился, что и есть не захотел: брезгливо ткнулся носом в чашку, подцепил лапкой какой-то кусочек и вдруг с шипением взлетел на печку: в приоткрытую дверь всунулась любопытная мордочка с кудрявыми ушками.
 — Ступай прочь, озорник, — весело сказала тётка Домна. — Здесь тебе делать нечего.
 Но скрипучая дверь отворилась пошире, и в ней появилась весёлая рожица с растрёпанным хохолком на макушке.
 — Тётя Домна! — Люба говорила очень серьёзно, но голубые глаза её так и прыгали от смеха. — Пум совсем даже не озорник. Он вам письмо написал, а то вы не знаете, чего ему нужно. Пум, покажи!
 Услужливые руки проворно втолкнули щенка в кухню. Он озадаченно попятился, чуть не наступая на бумажку, привязанную к шее.
 Вокруг глаз поварихи побежали весёлые морщинки.
 — Что же, почитаем, — так же серьёзно ответила она и, нагнувшись, сняла бумажку с мохнатой шейки. — Ишь, лентой привязали, озорники, да ещё и с бантом!
 За дверью послышался шёпот и приглушённый смех.
 «Милая тётя Домна, мне очень нужно, на чём спать в передней. И чтобы мягкая. Дай мне, пожалуйста. Все очень просят!!! Пум».
 Повариха минуту помедлила, лукаво покосилась на дверь, затем, нагнувшись, пошарила под печкой.
 — Ну как тут откажешь? Держи, писатель! Очень мягкий, как раз по твоим бокам!
 Свёрнутый в трубку старый половик шлёпнулся перед самым носом Пума. Он сразу понял: новая игрушка! С весёлым рычанием он вцепился в половик и, пятясь, вытащил его в коридор. Оттуда послышался громкий весёлый визг, но Пум его уже не боялся.
 — Молодец, Люба! — кричал Сергушок. — Колька, Петя, смотрите, это она придумала! Около нашей двери спать будет.
 Но проворная Люба подхватила Пума вместе с половиком и, крепко прижимая к груди, кинулась в спальню.
 — Девочки, ко мне! — кричала она. — Это что ж такое? Пумку отнимают и с половиком даже!
 Пришлось и тут вмешаться Анне Васильевне. И дело решилось не в пользу девочек.
 — Кто принёс Пума? — спросила она спокойно.
 — Петя, — сказали девочки.
 — Значит, Петя главный хозяин Пума, — решила Анна Васильевна. — И спать он будет около комнаты мальчиков.
 — Спасибо, спасибо, Анна Васильевна, — весело кричали мальчики. А хромой Петя взглянул на неё сияющими глазами и, повернувшись к Любе, протянул руки.
 — Дай же мне его, — попросил он, и задорная девчушка сразу перестала спорить.
 — Возьми уж, — сказала она тихо. — И подстилку, тоже.
 — Зато купать Пумку будем мы, — закричала вдруг толстушка Валя и, вытащив откуда-то принесённую мочалку, замахала ею над головой, — мыть мы будем, девочки. Правда, Анна Васильевна?
 — Правда, правда, — смеялась Анна Васильевна. Вы же, наверное, его лучше отмоете. И сразу, чтоб он на коврике чистый спал.
 — И я первая буду мыть! — кричала Валя, продолжая размахивать мочалкой. — Я первая его в окошко увидела.
 — А я первая дверь открыла.
 — А я первая погладила, — раздались голоса.
 Оказалось, и этот вопрос не так просто решить. Опять пришлось вмешаться Анне Васильевне.
 — По алфавиту будете мыть, — сказала она серьёзно, и Валя со вздохом отдала мыло и мочалку Нюре Александровой и Маше Арбузовой.
 В этом мальчики уже спорить не пробовали. В обшей толпе с остальными девочками они с интересом наблюдали, как действовали сияющие счастливицы Нюра и Маша.
 Пум здорово испугался: его намылили от чёрного носика до кудрявой пуговки, мыльная вода щипала глаза, он дрожал и повизгивал.
 — Подсинить надо, — сказала тётя Домна при общем смехе и плеснула синьки в последнюю воду для полосканья.
 — Ой, какой тоненький! — испугалась Нюра. — Одни косточки. Это он от страха, верно, похудел.
 — Глупая ты, это шёрстка мокрая, вот и прилипла. Высохнет, опять пушистый будет, — объяснила Маша и, завернув щенка в тряпку, унесла в комнату девочек. — Сохнуть тоже у нас будет, — заявила она решительно.
 Через полчаса Пум вылетел в столовую, сияя кольцами снежных кудряшек. Даже глаза его теперь блестели ярче, от мытья ли, от сытного ли обеда, или от ласки — ребята так и не разобрались.
 Мыть его девочки решили каждую субботу.
 
— Пумка, мыться! — командовали очередные счастливицы.
 И Пум уже не боялся. Наоборот, он весело сам прыгал в лоханку. Ещё бы! За мытьём всегда следовала тёплая простынка и большой кусок сахара.
 Его отношение ко всем определилось почти с первого дня. Он знал и любил ребятишек детского дома. Слушался (и так же любил) Анну Васильевну и тётю Домну. Но по-настоящему всем сердцем был предан хромому Пете, своему спасителю. Дома они всегда были вместе. Когда Петя уходил в школу, Пума приходилось запирать, чтобы он не выскочил и не заблудился. И тогда щенок был безутешен: он бродил по комнатам, тоненько жалобно скулил и даже не обращал внимания на рыжего Ваську, хоть тот шипел перед самым его носом и даже замахивался лапой.
 Но вот в доме началось большое волнение: подходил Октябрьский праздник. В столовой на доске объявлений появилась надпись крупными буквами:
 ЧЬЯ КОМНАТА БУДЕТ ЛУЧШЕ УБРАНА?
 Ребята старались из всех сил: мальчики натёрли до блеска полы, девочки спешно дошивали новые занавески. Дорожки в саду посыпали ярким, как золото, песком. Сергушок с Колей где-то нашли и привезли полную тачку.
 Хромой Петя третий день до позднего вечера сидел за столом и, высунув от усердия язык, разрисовывал огромный лист.
 Этот плакат предназначался для комнаты мальчиков, и те надеялись с его помощью выиграть соревнование с девочками. Они все очень волновались: плакат был гвоздём соревнования.
 — Старайся, Петюк, — повторяли мальчики, поминутно забегая в столовую. — Там у них Валька разрисовывает. Да куда ей!
 Сергушок стоял у Пети за спиной. В увлечении он то и дело поднимал правую руку и водил ею по воздуху, повторяя все движения Петиной кисти. Наконец он не выдержал:
 — Петь, ты только слово скажи. Это у тебя что такое будет?
 — Завод, — ответил Петя и откинулся, чтобы лучше оценить рисунок. — Это исторический плакат. До революции здесь был пустырь и камни — вот, видишь, как тут, в углу, нарисовано? А теперь — вот он, завод какой! А с этой стороны — электростанция. Видишь, Ильич на неё рукой показывает, чтобы понятно было? Дай мне баночку, вон ту, с краской!
 Банка стояла на полу, и Пум в эту минуту по уши засунул в неё голову осведомиться, чем пахнет.
 — Ты что делаешь? — закричал Сергушок и толкнул щенка в бок.
 Пум испуганно подпрыгнул, банка перевернулась и крепко засела у него на голове. Густая краска потекла, заливая ему глаза, а потом и пол, и чистый коврик у двери, и длинный коридор, по которому помчался обезумевший от страха щенок.
 — Держи! Лови! — кричал Сергушок и тоже нёсся изо всех сил по коридору. За ним с криком и смехом бежала куча детворы, и вся эта шумная компания ввалилась в кухню, где тётя Домна усердно месила тесто на завтрашние праздничные пироги.
 Последним по коридору с горькими слезами ковылял Петя.
 — Краска моя, — плакал он, — последняя баночка! Венок покрасить Ленину. Теперь нас девчонки забьют!
 Пума, ослеплённого и до смерти перепутанного, поймали и отмыли, тоже с перепугу, в чистом ведре. Пол оттёрли веником. Всё привели в порядок.
 А Петя сидел в столовой, наклонившись над недорисованным плакатом.
 — Без краски-то что делать буду? — грустно говорил он. — И надо же было ему сунуться, Пумке. Теперь уж, конечно, девочки…
 Но он не договорил и даже откинулся на спинку стула, точно собрался попятиться: Валя, всегдашняя его соперница по рисованию, застенчиво протягивала ему через стол баночку с краской.
 — Возьми уж, — сказала она и вздохнула. — У меня ещё есть. Всё равно ведь нечестно выигрывать, если Пумка виноват. Правда?
 Петя нерешительно, словно ещё не веря, взял банку, посмотрел на неё, потом на Валю и густо покраснел.
 — Эта самая! — проговорил он. — Ну, Валя! Спасибо тебе!
 Работа его затянулась до поздней ночи, но Анна Васильевна на этот раз распорядилась ему не мешать. На следующий день за утренним чаем должно было состояться решение: чей плакат лучше.
 Утром плакаты повесили в столовой. Валя и Петя, бледные от волнения, стояли в стороне, стараясь не смотреть ни на рисунки, ни друг на друга.
 Петин плакат обвивала густая яркая гирлянда зелёных дубовых листьев,
 — Петин лучше! Петин лучше! — дружно закричали мальчики.
 Но тут Петя вдруг стукнул костылём и выступил вперёд.
 — Я хочу сказать, — заговорил он и ещё больше разрумянился. — Я хочу сказать, что у меня листья вышли, правда, нарядные, они плакат очень украсили. Только зелёную краску мне Валя дала. Потому что моей краской Пумка покрасился. Даже коридор весь покрасил. И потому это всё равно что Валины листья. И за листья мой плакат хвалить нельзя. И значит, у нас плакаты одинаковые. Вот так я думаю.
 Петя немного задохнулся от волнения. И совсем растерялся, когда все, девочки и мальчики, так дружно захлопали в ладоши, что Пум испуганно прижался к его ногам и чуть-чуть заскулил.
 Анна Васильевна растрогалась, даже голос её немного дрожал, когда она дождалась тишины и снова заговорила:
 — Так как же, ребятки, рассудим?
 — Петя правильно говорит! Петька молодец! И Валька молодец, что краску дала! — наперебой кричали мальчики и девочки. И первый приз за лучший плакат, коробку ярких цветных карандашей, решено было поделить пополам.
 — А кому какие карандаши достанутся? — спросил маленький Коля. — Как рóвно поделить?
 Поделить оказалось просто: Анна Васильевна весело улыбнулась, засунула руку в ящик буфета и воскликнула:
 — Ну и чудеса! Тут, оказывается, две коробки карандашей лежат. Одинаковые.
 Петю и Валю посадили за стол рядом, яркие коробочки карандашей перед их тарелками были не так ярки, как их счастливые лица.
 После завтрака они уселись тоже рядышком в уголке и долго осторожно чинили карандаши и пробовали их цвет на бумаге. Пум вертелся около. Ему очень хотелось попробовать хоть один карандашик, даже зубы чесались.
 Кроме Пума в детском доме жил ещё старый лохматый цепной пёс. Он был чёрный, громадный и сердитый. Самое удивительное в нём было имя: его звали Сверчок. Кто и когда придумал это неожиданное имя, было неизвестно.
 — А я догадался! — закричал раз за обедом Сергушок и, подпрыгнув, опрокинул тарелку супа прямо на пол.
 — Догадался, как за столом безобразничают? — хмуро спросила тётя Домна и вытащила из-под стола тряпку.
 — Я не про то, — сконфузился Сергушок, — я нечаянно, тётя Домна, не сердись. Я про Сверчка догадался, почему его так зовут.
 — Почему? — хором спросили ребята.
 — Потому, что он… совсем на сверчка не похож! — выкрикнул Сергушок при общем смехе.
 Так и решили, что ничего лучше не придумаешь.
 А Сверчок сидел около своей будки сердитый и лохматый и косился на маленького белого щенка.
 «Отвяжись!» — зловеще рычал он. А Пум забегал то с одной, то с другой стороны и норовил вцепиться в лохматый хвост.
 «Рразорву!» — рычал Сверчок и делал вид, что бросается на Пума. Но тот твёрдо знал собачьи законы: большому псу кусать щенка не полагается. Он проворно падал на спину и весело болтал в воздухе лапками:
 «А ну, цапни, если можешь!»
 Сверчок постоит над ним и с сердитым рычанием лезет в будку: там уж нахальный Пумка не смел его тревожить.
 Но беспокойному щенку этого было мало: он любил ребят, уважал тётю Домну и Анну Васильевну, дразнил Сверчка и Ваську, а настоящего товарища для возни на целый день у него всё-таки не было. Пете бегать с ним по двору было не под силу.
 И вдруг… товарищ нашёлся.
 — Мыши у нас завелись, Анна Васильевна, — пожаловалась как-то тётя Домна. — Это что ж такое? Сахар таскают, мешки грызут, а в мышеловку — ну вот никак не лезут.
 — А Васька на что? — спросила Анна Васильевна.
 — А сало на боках растить, другой ему заботы нет, — махнула рукой тётя Домна. — Вчера у него мышь под самым носом пробежала. Так он зажмурился, да и только.
 Ребята насторожились.
 — Анна Васильевна, — умоляющим голосом заговорила Валя. — Я тут котёнка одного видела. Беспризорный. Чёрный такой, лохматенький.
 — Мало у вас зверей, — замахала руками Анна Васильевна. — От одного Пумки хлопот не оберёшься.
 Но в голосе её не слышалось достаточной твёрдости, и девочки весело перемигнулись.
 Через минуту в передней под вешалкой состоялось совещание.
 — Он на соседний двор ходит, — торопливо шептала Валя, — в ящик мусорный. Его только подстеречь и сразу — шапкой.
 — Сергушок, ты первый караулить будешь. Я с тётей Домной на базар пойду, а там отпрошусь. Ей самой котёнка хочется. Тебя сменю. Так и подстережём.
 — Шапкой не надо, — возражал Сергушок, — ещё промахнёшься. Лучше в ящик еды всякой наложим. Он прыгнет, а мы его — крышкой.
 Так и решили: в ящик натащили косточек и объедков, за ящиком спрятался очередной охотник.
 — Придёт! — уверяла Валя. — Он голодный — страсть, только не пропустить.
 Наконец дождались. Повезло толстенькому неуклюжему Коле. Он даже дышать перестал, когда чёрная пушистая кошечка прыгнула на ящик и сразу — в ящик, в глубину. Шапка не понадобилась: Коля прихлопнул ящик крышкой и со всех ног кинулся домой. На помощь примчался чуть не весь детский дом. Притащили мешок, откинули крышку. Коля неожиданно проворно всунулся в ящик головой.
 — Держу! — крикнул он что есть силы. Через минуту вынырнул, прижимая к груди мешок, там что-то шевелилось и тоненько испуганно мяукало.
 — Коля, дай мне подержать, — просила Валя. — Ведь это я, я… первая её придумала, право — я!
 — Кошек не придумывают, а ловят, — задорно возражал Коля. — Ты думала, а я поймал. И всё!
 Бьющийся мешок принесли в спальню девочек и осторожно открыли. Чёрная лохматая головёнка с золотыми глазами выглянула и замерла в ужасе: такая куча ребят уж наверно задумала недоброе…
 Но тут бойкая Люба пробилась к мешку, проворно выхватила из него котёнка и поставила на подоконник.
 Котёнок был так худ, что это чувствовалось даже сквозь лохматую шубку. А на подоконнике блюдечко. И в нём тёплое молоко. И пахнет… Разве выдержишь!
 Через несколько минут пленник, согретый, накормленный и успокоенный, уже мурлыкал на руках сияющей Мани Арбузовой.
 Анна Васильевна перенесла новое несчастье с покорностью.
 — Пускай уж живёт, может, и вправду мышей ловить будет, — вздохнула она. А тётя Домна убеждённо добавила:
 — Кошка-то мышеловка будет. Уж я знаю. По всему видно.
 Пум волновался больше всех. Его не пускали в спальню, а теперь не пускают в кухню: тут пахнет тайной. Дело надо разведать.
 И хитрый, как лиса, он притаился за шкафом около кухонной двери.
 Случай представился скоро. Тётя Домна с грудой тарелок в руках выскочила из кухни и пронеслась по коридору, наскоро стукнув по двери каблуком, воображая, что та сама за ней закроется. Но Пум уже оказался в кухне.
 Так и есть: перед плитой, на половичке сидит враг Васькиной породы.
 Усы Пума воинственно встопорщились. Шаг вперёд, ещё. Минута — и дело кончилось бы потасовкой, но маленький пушистый чёрный комочек с белой мордочкой не шелохнулся. Может быть, он и раньше дружил с собачонкой, похожей на Пума, может быть, устал от тепла, еды и ласки, но он не шевелился и спокойно смотрел на Пума круглыми золотыми глазами.
 Пум осторожно приблизился. Ничего! Ещё шаг. Две белые мордочки почти коснулись друг друга… внезапно розовый язычок щенка тихонько дотронулся до розового носика котёнка. Тот вздрогнул, но не отскочил.
 Через минуту тётя Домна, смеясь, заглянула в столовую:
 — Идите-ка, только не испугайте. Ну и чудеса!
 Ребята чуть дыша прокрались к двери в кухню и остановились поражённые: Пум и котёнок, прижавшись друг к другу, сидели на коврике и смотрели на огонь.
 С этого вечера началась их крепкая дружба. Ловил ли котёнок мышей, осталось неизвестным, но тётя Домна на них почему-то жаловаться перестала. Зато Пум и Чернушка носились по дому целый день как угорелые. Они валялись и кусали друг друга, трепали вдвоём верёвочки и тряпки и спали, нежно обняв друг друга лапками.
 Ребят огорчало одно: около чашки с едой дружба разлаживалась.
 «Ррав», — рычал Пум, придерживая кость лапкой, и котёнок отходил в сторону, грустно поглядывая на бессовестного приятеля. Но когда Пум, насытившийся и пристыженный, подходил к нему, котёнок всё прощал, и возня возобновлялась.
 — Видно, правду говорят: собака — пёс! — укоряла щенка тётя Домна. — Еды тебе, что ли, мало, жадина?
 «Пффф! Жадина, жадина, — подтверждал рыжий Васька на своём языке. — И не кошачье дело с такой дрянью дружить!»
 Но Чернушка была другого мнения. Она притаивалась за углом и весело кидалась на мохнатую шею Пума.
 Вскоре на смену зиме подошла весёлая весна, и приятели стали играть на улице. Особенно радовался их дружбе хромой Петя. Много ходить ему было трудно, игры с беготнёй — не по силам. А теперь, сидя на крылечке, он подолгу наблюдал возню котёнка с собакой и забывал о своём увечье.
 Но однажды чуть не случилась беда.
 Тётя Домна присутствовала только при самой развязке.
 — Слышу я, — рассказывала она Анне Васильевне, — Петюнька не своим голосом кричит. Я и бегу. А он стоит, костылём машет, а другой рукой Пумку держит за шиворот. А собачища чужая знай скачет, Пумку достать хочет, а Петюнька не даёт.
 От Пети не скоро удалось добиться связного рассказа.
 — Он Чернушку хотел… — всхлипывал мальчик, — Чернушку хотел разорвать. А Пумка ка-ак кинется и его прямо за морду хвать. Чернушка — к дереву. А собака опять за ней, а Пумка опять её за морду. Чернушка на дерево вскочила. И собака тогда Пумку, Пумку моего…
 И он со слезами прижал к себе щенка. Пумка весь дрожал и то повизгивал, то рычал — переживал происшествие. Анна Васильевна, сама растроганная и взволнованная, осмотрела его. Из прокушенного плеча немножко сочилась кровь, но других повреждений не было.
 — Не плачь, — успокоила она Петю, — цел твой Пумка. А за Чернушку мы ему большую кость дадим.
 Пумка, герой и победитель, получил за этот день больше ласк, чем за все предыдущие.
 За обедом Анна Васильевна, против всяких правил, позвала Пума в столовую и сама дала ему большую кость с мясом. Герой торжественно улёгся с нею посреди комнаты, окружённый восторженным вниманием ребят.
 — Грызёт-то как ловко! — восхищался Сергушок, точно Пум и это сейчас делал особенно, по-геройски.
 Чернушка, распустив пушистый чёрный хвост, ласково подошла к нему.
 Шерсть на спине героя угрожающе встопорщилась. «Рррммм!» — сказал он и крепко вцепился в кость. «Мурр, мурр», — благодушествовала Чернушка и протянула мордочку к самой кости.
 «Рррр-ав!» — разразился Пум и, бросив кость, угрожающе повернулся к Чернушке.
 В один миг она взлетела на самый верх буфета, к рыжему Ваське, перепуганная не так Пумкиным рыком, как общим громким смехом.
 — Ой, не могу! — покатывался Сергушок. — Ой, уморил! Сам от собаки спас и сам же из-за кости… Один рыжий Васька был очень доволен. «Фшш, я ж говорил, — торжествовал он. — Я ж говорил: собака — собака и есть».
 Петя огорчился опять чуть не до слёз. — Гадкий ты пёс, — укорил он Пумку, — опозорил меня при всех. Ну, подожди же!
 На следующий день он явился в кухню с большой чашкой в руках.
 — Тётя Домна, — сказал он, — дай мне, пожалуйста, чего-нибудь повкуснее. Не могу терпеть, что Пумка — жадюга. Я его выучу. Только никому не скажи, ладно?
 — В ликбез, стало быть, определить хочешь? — смеялась Домна и щедрой рукой налила в чашку жирного супа.
 — Нá тебе, и с хрящиком. Ничего только у тебя не выйдет. Сказано ведь, собака — пёс!
 Но Петя, взяв на руки Чернушку, уже присел в углу за печкой.
 — Вот увидишь, — отвечал он. — Пум, поди сюда!
 Прошло десять долгих дней. Работа по «ликбезу» в чуланчике за кухней осталась тайной для всех, кроме тётки Домны. И наконец настал вечер торжества.
 
— Анна Васильевна, — сказал за ужином Петя. — Можно мне Пума при всех покормить? Один только раз. Я что-то покажу. Можно? Спасибо! Пум, Чернушка, ко мне!
 И рыжий Васька с обидой и злостью увидел с верхушки буфета, как два маленьких носа — розовый и чёрный — дружелюбно уткнулись в чашку с вкусной едой.
 Дети были в восторге.
 — Ну и Пумка! — кричали они. — Ну просто как человечек, всё понимает!
 А Васька смотрел-смотрел с буфета, отвернулся и зевнул от обиды:
 «Ещё кошка называется. С собакой из одной чашки есть. С голоду умру — не стану. Мяауу… Фф-пшш!»
 Петя утром вышел во двор и устроился с книгой на скамейке под старой липой. Это было его любимое место: здесь можно и почитать, и полюбоваться, как Пум с Чернушкой в догонялки играют. Но сегодня у них что-то игра не ладилась. Чернушка вышла на крыльцо и разлеглась на самом солнышке. Пум перед ней и прыгал, и на передние лапки припадал — делал вид, что хочет на неё наброситься, а она вовсе на него смотреть не хочет, далее отворачивается.
 Наконец Пум вспылил, тявкнул сердито и дёрнул капризницу за кончик хвоста: вот же тебе!
 И тут… Петя даже приподнялся на скамейке — Чернушка с шипением вскочила и хлоп лапкой по Пумкиному чёрному носу. Пум себя не помнил от обиды. Он рычал и лаял уже по-настоящему и, может быть, теперь щипнул бы Чернушкин хвост и посильнее, но она снова зашипела и прыг к двери. Только её и видели.
 Пум долго не мог успокоиться, подбежал к Пете и с визгом ему жаловался, потом бросился к двери и зарычал в щёлку — погоди, мол, сочтёмся!
 Но Чернушка не отозвалась и во двор больше не вышла.
 Пум до того расстроился, что даже за воробьями гоняться не захотел, хоть они у самого его носа драку затеяли. Лёг около Пети, положил морду на лапы, ну просто как взрослый серьёзный пёс. Лежит и вздыхает.
 Скоро зазвонил звонок к воскресному обеду. Все собрались очень быстро. Кому неизвестно, каковы воскресные пироги тёти Домны! Но кроме пирогов оказалась ещё и новость. Валя, как всегда, к обеду чуть опоздала, прибежала, когда все уж за столом сидели, да как крикнет:
 — У Чернушки котятки! У Чернушки котятки!
 — Где? Где? — закричали все разом, стулья задвигались, все собрались выскочить из-за стола, но тут Анна Васильевна вмешалась:
 — Нет никаких котят. Что ты выдумала, Валя? Садись скорее на место, садитесь все!
 — Нет, правда, — торопилась Валя, — то есть да, нет котяток. Только будут. Тётя Домна в корзинку подушку положила, а Чернушка сразу поняла, что ей. Она такая умная, сама в корзинку прыгнула. У тёти Домны в комнате.
 Ребятам даже пирогов расхотелось, до того было интересно посмотреть на Чернушку в корзинке, но Анна Васильевна почти рассердилась (совсем сердиться она не умела),
 — Не будете смирно сидеть, никому на Чернушку в корзинке смотреть не позволю, — пригрозила она.
 Пироги ели нехотя: у всех на уме были котята. Всем было интересно, одному Пуму очень грустно. Ему ведь непонятно, почему весёлая Чернушка сразу с ним раздружилась.
 Прошло несколько дней. Пум уже не приставал к бывшей подружке с играми. Подойдёт к ней тихонечко, посмотрит, и большие его тёмные глаза полны недоумения, обиды.
 Он пробовал приносить Чернушке свои лучшие тряпочки, складывал их на крыльце перед самым её носом, подбрасывал и ловил их, но Чернушка отворачивалась с таким презрением, как будто никогда такой ерундой не интересовалась. Пум тихонько отходил, ложился и вздыхал.
 А вскоре стало ещё непонятнее. Он бежал по коридору и вдруг остановился, точно наткнулся на что-то: из комнаты тёти Домны послышался тихий писк.
 Мыши? Нет, мыши не так пищат. Минута — и Пум оказался в комнате. Ещё минута — и его мордочка просунулась под кровать, откуда пищало. Ещё минута — и он с визгом отлетел на середину комнаты: из-под кровати слышалось сердитое ворчание, а на носу его красовалась длинная царапина.
 — Так тебе и надо, — сказала, войдя, тётя Домна. — Ещё беды натворишь!
 Нет, Пум никакой беды творить не собирался. Он жалобно повизгивал и, высунув язык, старался лизнуть царапину. Он не мог, просто не мог уйти из комнаты! То, что пищало под кроватью, его неудержимо притягивало. Однако туда он уже не смел заглянуть. Наклонив мордочку, поставив ушки, он только слушал с таким интересом, что тётя Домна умилилась:
 — Ну и пёс непонятный. Ты что? В няньки просишься?
 Она и не знала, что говорит сущую правду. Но выгонять Пума не стала.
 Пум сидел не шевелясь. Наконец, из-под кровати выглянула Чернушкина голова. В ту же минуту Пум оказался в дальнем углу комнаты и даже отвернулся.
 «И ни капельки мне не интересно, что у тебя там делается».
 Чернушка, встрёпанная, сильно похудевшая, минуту пристально на него смотрела.
 «Смотри у меня!» — прошипела она угрожающе и выбежала в дверь.
 Пум тотчас же оказался под кроватью. Он дрожал от волнения. Три маленьких чёрных комочка слабо попискивали в корзинке. Чуть дыша, он нагнулся и осторожно, кончиком языка, лизнул одного котёнка. Он собрался полизать и другого, но тут Чернушка вихрем влетела в комнату. Каждая шерстинка у неё на спине стояла дыбом.
 Миг, визг — и Пум стремглав выкатился в коридор и оттуда на двор. Кто бы думал, что маленькая кроткая Чернушка умеет так царапаться!
 — Ну, дела! — повторяла тётя Домна и, всплескивая руками, хлопала себя по бокам. — Кабы сама не видела — в жизни не поверила. Он — под кровать, а я наклонилась, одеяло подняла: ну, как слопать ладится котят? Такое бывает. А он — ну, только мать родная так котят лизать может!
 Пума еле дозвались со двора, до того перепугался. Он и не понял, за что тётя Домна накормила его вкуснющими хрящиками, а ребята до смерти надоели ласками.
 Он вежливо отвечал им, но, передохнув от испуга, опять оказался около кровати и долго прислушивался к удивительному писку там, в корзинке.
 А дальше пошло ещё удивительнее: Чернушка постепенно привыкла к присутствию Пума. Царапины на его мордочке зажили, новых она не добавляла. И наконец настала радостная минута: розовый язычок Пума опять осторожно дотронулся до маленького чёрного комочка. А Чернушка спокойно продолжала лежать в корзинке точно так и полагалось.
 — Приняла в няньки! — возвестила за вечерним чаем тётя Домна. — Сама видела: умывать дозволила. Без выходных работать будет и без зарплаты. За одно удовольствие.
 Всем ребятам сразу вваливаться в комнату тётя Домна не разрешила.
 — По пятёрке входите, — сказала она, — да чтобы без шуму. А то мамаша расстроится, опять бедную няньку со двора сгонит.
 Но мамаша, видно, окончательно уверовала в Пума: часто выбегала во двор и спокойно оставляла его около корзинки.
 — Не нянька, а одно удивление! — говорила тётя Домна. — Иной раз только ошибётся, от хвоста к голове детушек нализывает. Ну да мамаша на то не обижается. Чудней, право слово, ничего не придумаешь.
 Но тётка Домна ошиблась. Пум придумал. Да такое, что вся улица удивилась.
 С утра он куда-то убежал. К обеду дети начали беспокоиться. Петя так и сидел у ворот на лавочке, не отрываясь смотрел на дорогу.
 — Бежит, бежит! — закричал он наконец и замахал руками. Пум подбежал к воротам, но не так быстро, как всегда.
 — Что-то тащит, — сказал Сергушок, — во рту тащит, глядите!
 А Пум уже взбежал на крыльцо и исчез за дверью. Дети бросились за ним в комнату тёти Домны. Чернушка спокойно лежала в корзинке. Пум медленно подошёл к корзинке и…
 — Плюнул что-то! — закричала Валя. — Тётя Домна, — заговорила она тихо, почти шёпотом, — это что же такое?
 Пум стоял, открыв рот, тяжело дыша. Чернушка приподнялась, и круглые её золотые глаза сделались, кажется, ещё круглее: в корзине около её трёх котят барахтался такой же чёрный комочек — четвёртый котёнок.
 Пум не шевелился. Уши кошки начали прижиматься к голове, глаза сузились, готовилось недоброе. Но… в эту минуту четвёртый пробрался между её собственными детьми и, с жадностью схватив сосок, довольно зачмокал. Он был очень голоден, и это его спасло. Минуту Чернушка оставалась неподвижна, затем уши её расправились, глаза раскрылись, и она спокойно опустилась на подушку.
 А Пум, маленький, весёлый Пум, постоял около корзинки, вышел на крыльцо, растянулся на согретой солнцем ступеньке и закрыл глаза. Было видно: щенок очень устал.
 Дети плотным кольцом окружили его. Они говорили шёпотом, боялись потревожить Пума. Петя тихонько потянул Валю за руку.
 — Как ты думаешь, откуда он взял котёнка?
 — Я думаю… я думаю, кто-то его выкинул на улицу, чтобы он умер от голода. Плохой тот человек. Правда?
 — Я тоже так думаю, — отвечал Петя. — И ещё я думаю: как он не пожалел котёнка? А Пумка пожалел. Пумка наш — всё равно, что хороший человек.
 Пум вздохнул и, не открывая глаз, повернулся на другой бок. Ребята ещё посидели, встали и тихонько, на цыпочках, вошли в комнату тёти Домны. Чернушка на них не обратила внимания. Она ласково вылизывала чёрную голову и тощие бока изголодавшегося приёмыша.
 БУРАН
 Тропинка была узкая, как раз на одного ходока, — так тесно её обступили молодые колючие ёлки. По ней бесшумно двигалось что-то большое, мохнатое: ветка не хрустнула, листья не зашуршали. Медведь. Только он умеет так осторожно ступать тяжёлыми, неуклюжими лапами. Идёт, головой покачивает, точно сам с собой о чём-то важном рассуждает. И вдруг остановился мгновенно, застыл на месте. Голову поднял, но не для того, чтобы лучше рассмотреть — он на глаза мало полагается, — а лучше прислушаться, что там впереди, за поворотом тропинки, делается.
 Услышать было нетрудно: кто-то мчался совсем без осторожности — ломится прямиком сквозь кусты и еловую гущину, только треск идёт. И заботы нет, что кругом весь лесной народ переполошил, притаились все, слушают.
 У медведя губы над клыками дрогнули, вот-вот оскалится и рявкнет по-хозяйски. Но вдруг из гущины на тропинку выломилась туша покрупнее медведя. Лось редкостной величины. Жёсткая щетина на загривке дыбом, сам дышит тяжело через раскалённые ноздри. Сразу видно: несётся, не разбирая дороги, и никому её уступать не собирается.
 Маленькие глазки медведя загорелись. Ясно: надо принимать бой или тут же катиться в кусты задом, поворачиваться некогда.
 А лось уже увидел его и, не останавливаясь, всхрапнул от радостной злости: есть на ком сердце сорвать. Ну-ка!
 Он бурей налетел на… то место, где вот сейчас, сию минуту был медведь. И остановился, точно споткнулся обо что-то невидимое. А медведь, позабыв о своей ярости, катился под обрыв, трусливо поджимая зад, словно от удара острого копыта.
 Послышался треск. Удар копытом, не доставший медведя, пришёлся по ёлке, толщиной с ногу взрослого мужчины, и она рухнула как подрубленная. Мишкины лапы заработали ещё быстрее, уже без всякого стеснения. Не до самолюбия тут, когда бешеный зверь ищет, с кем бы схватиться.
 Острый медвежий запах пуще раздразнил лося. Настало время осенних сражений, но пока не нашёлся настоящий противник. Буран теперь и от медведя бы не отказался.
 Буран — такую кличку дал ему дед Максим, самый старый лесник этого леса. Он при встрече с лосем всегда сыпал на землю пригоршню соли: «Полижи, старый, в своё удовольствие». Но сейчас и Максим осторожно обходил старого приятеля: кто его знает, что взбредёт в ошалелую голову?
 А лось в ещё большей ярости устремился по тропинке дальше на поляну, поросшую высокой густой травой.
 Здесь! Лось неуклюжим галопом проскакал по поляне, остановился, высоко закинул голову, так что рога легли на спину, и заревел. Точно кто-то затрубил со страшной силой в огромную трубу.
 — Это кто так кричит? — спросил удивлённо звонкий детский голос.
 — Лось это, другого лося на бой кличет. Потрубит и помолчит, не слышно ли, как другой к нему на голос понесётся. И опять потрубит и слушает.
 Кто говорил за густым осинником, не было видно. Но вот осинки зашуршали, раздвинулись, и на дорогу вышли высокий старик с маленькой девочкой.
 — Я посмотреть хочу, дедушка, — сказала она и по тянула деда за рукав. — Скорее пойдём.
 Дед покачал головой.
 — Как бы нам от такого посмотру худо не было, — проговорил он. — Мы лучше послушаем да и домой подадимся.
 — Ну и чудной ты, дедушка, — засмеялась девочка. — Это же просто лось. Он людей не кушает.
 — Так-то так, — дед тоже улыбнулся. — Он тебя есть не станет, а ногой ка-ак двинет — и готово. Потому у лося в это время характер бывает бедовый. Вдруг и нам такой попадётся. Характерный.
 — И неправда, этот, который трубит, вовсе без характера. Я по голосу слышу. Ну, дедушка, миленький. Мы же летом их видели. Ты им соли давал. Этому, как его? Бурану. И опять дадим.
 — Дадим, дадим! — ласково, приговаривал дед и незаметно за руку повернул её на дорогу к дому. — Это сейчас Буран и ревёт, по голосу признаю. Мне и то ему сейчас на дороге попадаться не безопасно. Вот зимой рога он скинет. Стукнет о дерево, они и отвалятся. Тогда уж он присмиреет до весны, когда новые рога вырастут.
 — Ой, как плохо, — огорчилась девочка. Она за разговором и не заметила, что они уходят в сторону от лосиного рёва. — Волки нападут, а ему их бодать вовсе нечем. Он что делать будет?
 — На волков ему рога не требуются, — утешил её дед. — Он ногой брыкнёт — из волка и дух вон.
 — Это хорошо, — успокоилась девочка. — Мне, конечно, волка тоже жалко. Только если он лося съесть хочет, пускай его за то лось ногой забодает.
 Разговаривая, они завернули с дороги к маленькому домику на поляне и поднялись на крыльцо. Дверь со, скрипом отворилась и сразу за ними захлопнулась. Сквозь толстые стены избушки далёкий трубный зов лося почти не был слышен.
 А лось на далёкой поляне всё больше разъярялся. Широкая шея его раздулась, кусты, трава и комья земли летели в стороны от бешеных ударов копыт… и вдруг послышался далёкий ответный рёв. Ближе, ближе, вот уже слышен треск растоптанных ломающихся кустов. Другой лось, тоже разъярённый, мчался, не разбирая дороги, и наконец вылетел на поляну. Буран с диким храпом кинулся ему навстречу
 Молодой боец ростом и силой был не меньше. Но это ещё первая осень его сражений и первый бой в жизни. Буран — издавна самый смелый и опытный боец во всей округе. Будь молодой не так горяч, выбрал бы себе противника попроще. Но рассуждать было некогда. Две огромные туши сшиблись посередине поляны. Комья земли взлетели в воздух и посыпались на их спины. Они не замечали этого.
 Рога ударились о рога, ещё и ещё. Новый удар, и молодой лось покатился по смятой растоптанной траве. Буран, торжествуя, отскочил, примерился для нового разгона, но… бить уже было некого, кусты и молодые осинки захрустели под тяжёлыми копытами: молодой летел, спасая свою жизнь, боевого задора как не бывало.
 Хруст и топот затихли вдали. Буран постоял, обводя поляну налитыми кровью глазами, и вдруг вздрогнул, прислушался. За кустом шиповника мелькнули, тени. Волчица-мать хорошо знала, чем может кончиться сражение великанов: мёртвый или тяжелораненый лось — завидная добыча. Она заранее привела серую семейку покараулить за кустами, не перепадёт ли пожива. Но побеждённый молодой лось чуть не растоптал зазевавшегося волчонка. А на поляне остался великан, к которому на твёрдой земле нечего и думать приступиться. Вот зимой, когда глубокий снег свяжет ему ноги…
 Старая волчица даже зубами щёлкнула: вспомнила, как в прошлом году… Но тут же взвизгнула тихонько и шарахнулась в сторону.
 Лёгкий ветерок донёс до ноздрей старого бойца страшный, волчий запах, и жажда мести вспыхнула в его крови. Он вспомнил, возможно, то же, что и старая волчица. Вспомнил глубокий снег прошлой зимы и смертный бой со стаей волков. Они легко прыгали по твёрдой ледяной корке на снегу, а он провалился в глубокие сугробы. Это был бы последний бой в его жизни. Старая волчица высоко подпрыгивала перед самой его головой, дразнила и отвлекала внимание. Она знала, что делала: молодые волки подбирались сзади, чтобы перекусить ему сухожилья на задних ногах. И они сделали бы это, но вдруг раздался выстрел и тотчас — другой. Два волка растянулись на снегу. Остальные исчезли, будто их сдуло ветром.
 
Старый лось напряг все силы и выскочил из сугроба. Около толстой сосны стоял высокий человек, в руках его дымилось ружьё.
 — Буранушка, голубчик, — проговорил человек. — Так это тебя я из беды вызволил?
 Голос был знакомый, и старый лось минуту стоял неподвижно, не сводя с человека больших тёмных глаз.
 — Буранушка, — повторил тот, но тут лось фыркнул, ударил ногой так, что комья снега как пули полетели в стороны, и, выскочив на твёрдую дорогу, умчался.
 Это ли вспомнил старый лось или что другое — неважно; много счетов накопилось у него с волками за долгую жизнь. Но и того было достаточно. Он бурей налетел на куст, за которым притаилась серая разбойница. Рога для неё — много чести, хватит удара копытом. Но этого удара волки дожидаться не стали: опустив головы, как побитые собаки, они молча бросились в разные стороны. Преследовать их лось не собирался. Гордый, ещё не остывший, он вернулся на поляну, и снова по лесу разнёсся трубный звук — вызов на борьбу новому противнику.
 Однако смелого бойца больше не нашлось. Голос Бурана, видно, хорошо был известен лосям округи. И сам боец, протрубив немного, почувствовал, что на этот раз довольно и, спустившись по склону к речке, с наслаждением погрузил разгорячённую голову в прохладную воду.
 Да, были битвы, в которых волки нападали, а он отбивался, спасая свою жизнь. Но так, как сегодня, ещё не бывало: он первый на них бросился, и они пустились наутёк, даже не смея огрызнуться!
 Напившись вволю, великан снова вернулся на поляну, обошёл её кругом, долго взволнованно принюхивался к следам врагов. Бежавших! Он щетинил загривок, и глаза его горели огнём победы.
 Однако битва с молодым лосем тоже была нелёгким делом. Трубить больше не хотелось. И старый лось не спеша, горделиво ступая, покинул поляну.
 Это случилось десять лет тому назад. Старый заяц-беляк не спеша ковылял в густом ивняке, недалеко от речки. Тут горькую кору на, ветке пожуёт, там травинку скусит. Но вдруг поднялся столбиком на задние лапки и застыл. Только нос смешно дёргается и усы топорщатся: что это там под старой осиной зашевелилось? Ещё! Смотрит!
 Маленькая головка на тонкой слабой шейке повернулась к зайцу, тёмные глаза засветились удивлением: всего несколько часов жил на свете новорождённый лосёнок. Мудрено ли, что всё вокруг для него ново? Зайца он видел первый раз в жизни. Но немножко посмотрел и уже устал. Голова опустилась на землю. Задремал.
 Заяц, пожалуй, подковылял бы поближе — всё-таки интересно. Но длинные уши его уловили чей-то вздох, не то храп. Мать-лосиха стоит недалеко за кустом, а глаза, уши, нос на страже — не случилось бы с лосёнком какой беды. Заяц — это, конечно, не беда, и мать даже не шевельнулась. Но косому трусу и от вздоха её страшно — стрелой метнулся в сторону, и нет его.
 Лосиха спокойно опустила голову, длинной губой, точно рукой, охватила пучок тонких веточек ивы и вдруг выпустила. Не до еды сейчас: что-то рыжее, пушистое мелькнуло в ивняке. Кумушка-лиса крадётся по заячьему следу, закусить зайчатиной норовит. Чутким носом прихватила с ветерком нежный запах лосёнка и тоже остановилась. Дичь, конечно, не по ней, но принюхаться и то приятно.
 Ближе, ближе… ну нет, нюхать её лосёнка? Посмей только.
 Раздражённая лосиха топнула ногой, всхрапнула. Миг — и лисица тоже исчезла, только рыжий хвост мелькнул в кустах. Лиса и сама не рада, что тут лосёнок оказался, следы объяснили ей: заяц только что так спокойно прыгал, ветками закусывая, одно удовольствие было к нему подбираться. А теперь, говорят следы, он несётся где-то впереди как сумасшедший. Ищи ветра в поле!
 Лосихе и правда лиса показалась опасным зверем: она взволнованно фыркнула, несколько раз осторожно обошла вокруг детёныша, успокоилась и вернулась к месту, где собиралась позавтракать.
 Она так и не узнала, что, отгоняя лисицу, навлекла на себя настоящую, смертельную опасность. Петька Рыжий умел пробираться по лесу не хуже медведя: лист не прошуршит, сучок под ногой не хрустнет. А Петькины уши и глаза при этом слышали и видели в лесу всё, что лесным зверям было на вред, а ему, Петьке, на пользу! И винтовка Петькина была как раз по руке браконьеру: била точно и далеко всё, что могли в лесу приметить его чуткие уши и безжалостные глаза.
 Встревоженный храп лосихи, хруст сучка под тяжёлым копытом, — Петька мигом насторожился. Не дыша, нагибаясь, чтобы не задеть о ветку головой, он скользнул с тропинки в обход, чтобы ветер его не выдал: лось — чуткий зверь, а мать, стерегущая детёныша, — вдвое. Но лес не пришёл ей на помощь в беде. Ни один сучок не хрустнул предупреждающе под Петькиной ногой, и ветер-предатель не известил о грозящей беде. Она мирно разжевала последнюю такую вкусную ивовую ветку, а Петька, прячась за деревом, уже дожидался, когда она повернётся к нему левым боком.
 Резкий короткий звук выстрела на мгновение заставил смолкнуть все мирные лесные голоса. Глухое жалобное мычание одиноко прозвучало в тревожной тишине. Раненая лосиха рванулась последним прыжком туда, где лежал лосёнок, и упала, почти коснувшись его головой. В последнюю минуту жизни мать помнила о детёныше и, умирая, старалась защитить его от опасности.
 Петька в этом увидел лишь новую добычу.
 — Ого-го! И телёнок ещё! Здорово! — Но на этом его радостный крик оборвался: что-то сильно толкнуло его в спину. Падая вниз лицом, он почувствовал, как резким рывком кто-то вывернул ему руки на спину и навалился сверху.
 — Пусти! — хрипел Петька. — Пусти, тебе говорят. Не то плохо будет.
 — Плохо-то будет тебе, ворюга, — отвечал Максим и тут же, лёжа на Петьке, ловко связал его руки приготовленным ремнём. — Я за тобой, подлая душа, с утра слежу, знал, чего ты добиваешься. Самую малость припоздал, беда-то какая!
 Лесник встал, осторожно поднял голову лосихи, дунул в глаза.
 — Готова, — горько проговорил он. Голова мягко упала на землю.
 — Красу какую загубил! — продолжал Максим, выпрямляясь. Сжав кулаки, он шагнул к браконьеру. Тот яростно катался по земле, дёргал руки, старался освободить их от ремня. Задыхаясь, он злобно смотрел на лесника.
 Тот молчал, не в силах вымолвить ни слова.
 — Рук только вот об тебя марать не хочу, — сказал наконец и, схватив Петьку за шиворот, поставил его на ноги.
 — Шагай, супостат, — промолвил он сурово. — Деревьям на тебя глядеть противно, вот что. Торопись в милицию. Мне ещё воротиться надо, телёнка забрать. Не один ты в лесу волк, кабы другие не проведали.
 Петьку Максим сдал в милицию, с винтовкой. На телеге увезли лосиху, а лосёнка лесник на руках принёс домой.
 — Корова есть, заместо кормилицы ему будет, — сказал он. — А там — поглядим.
 Бабка Василиса (тогда ещё бабкой её никто не называл) приняла нежданного питомца сурово.
 — Пользы-то с него что с козла молока, — заворчала она. — Сюда, в уголок в сенцах клади. Не было заботы! Да не торопись ты, дай помягче подложу.
 Двенадцатилетний Степан сияющими глазами смотрел то на лосёнка, то на отца. А тот украдкой, чтобы мать не видала, приложил палец к губам и помахал им остерегаючи: помалкивай знай, дай самовару перекипеть!
 Степан знал эту отцову примолвку и не удержался, усмехнулся. Ну и тотчас же за это поплатился:
 — Тебе всё смешки, — напустилась на него мать. — Посмеёшься, как на этакую скотину молока не наберёшься! А вырастет — все окна рожищами повысадит да, гляди, и нам бока пропорет.
 — Мам, да зачем ему окна рогами?.. — начал было Степан. Но отец дал ему в бок тычка: сказано — помалкивай.
 Они и помалкивали, только исподтишка перемигивались. А лосёнок, досыта напоенный парным молоком, спокойно вытянул тонкие слабые ножки на мягком мешке. Он и не заметил, какая в его жизни случилась большая перемена.
 — Вот так-то я Бурана телёночком ещё домой и принёс. А уж бабка твоя ворчала-ворчала, а потом ей Буран за родного сынка стал, — договорил лесник.
 Анюта сидела за столом и, подпирая кулачками румяные щёчки, слушала внимательно, не сводя глаз с деда Максима. А он весело засмеялся и подвинул к самовару большую кружку с позолотой.
 — Налей, бабка, ещё кружечку по этому случаю.
 — И наливать тебе не стоит, греховодник, — заворчала бабка, но кружку всё-таки подставила под самовар и кран отвернула.
 — «За родного сынка»… Скажет такое. А по правде… — Бабка Василиса умолкла, лицо её вдруг собралось в мелкие добрые морщинки, и на кран не смотрит видно, вспоминает. — А по правде… — задумчиво повторила она.
 — Ой, бабушка, край! Кран! — вскрикнула вдруг Анюта. — На стол льётся!
 Бабка словно очнулась и проворно завернула кран.
 — Ты что по правде сказать хотела, бабушка? — торопила девочка.
 — Да это присказка такая, — улыбнулась бабка, — Разве ж я когда не по правде говорю? До чего же он занятный был. Буран-то! Сначала и на ножки не вставал, слабенький. А потом как пошёл расти. Да ласковый… Губами руку заберёт, а губы что бархат. Будто целует. Я по двору — он за мной. Я в кладовку — и туда лезет. На другое лето рожки выросли, сам что конь здоровый, а всё за мной да за дедом, ну никак не отстанет.
 — А почему теперь отстал?
 — Дело такое вышло, — вмешался дед. Он уже кончил чаёвничать и старательно набивал трубку.
 — Приехал отец твой из города, из ученья, на лето отдохнуть. И вздумал Бурана объездить.
 — Как объездить? — не поняла Анюта.
 — В упряжке, значит, научить ходить, телегу возить. Я не позволил. Рано, говорю. Так он сам потихоньку в телегу его запряг, а на шею бубенцы пристроил, с музыкой прокатиться решил. И прокатился. Бубенцы как звякнули — Буран ровно ошалел: по двору заметался, Степана чуть не смял. А сам — в ворота, да как пошёл по дороге в лес! — только бубенцы вдали прозвенели.
 — Ой! — испугалась Анюта и всплеснула руками. — А дальше что, дедушка?
 — А дальше, как уж он телегу разбил да хомут с бубенцами с себя содрал, за что зацепился — не знаю, только счастье его в том. Не то совсем бы со страху ума решился. Ну снял. И с тех пор одичал, к рукам никак не подходит, нашего дома сторонится. Вот как беднягу от двора отвадили.
 — Я уж сама в лес ходила, — вздохнула бабка Василиса. — Солью манила. Смотрит сдалека, ровно сам грустит. И сейчас повернётся, и нет его.
 — Жа-алко, — протянула Анюта и погрустнела.
 На другой день солнце ещё только поднялось над лесом, когда дверь лесного домика скрипнула и отворилась.
 — Подмажь ей, мать, салом пяточки, — испуганно проговорил Максим. — Неровен час, Анюта проснётся, без неё никак не уйдёшь. А я в дальние кварталы наладился.
 — Ты чего-то умнеть на старости лет начинаешь, — отозвалась бабка Василиса, стоя на крыльце. — Это чудо, сколько ты девчонку по лесу таскаешь, и всё тебе с рук сходит. Я сейчас! Петли салом подмажу, пускай спит спокойно.
 Дверь осторожно затворилась. Утро было ясное и холодное, трава серебрилась от росы. Старик и жалел, что ушёл без внучки, и был доволен: в дальнем квартале на знакомой полянке особенно часто слышался рёв Бурана. Он узнал бы его голос из сотни. И встретиться с ним, когда около него храбро шагала Анюта, старику не хотелось. Правда, вот уже почти неделя, как Буран не откликается. Или уж надоело драться?
 Максим поправил ружьё на плече, топор за поясом и зашагал быстрее.
 Вот и знакомая поляна.
 — С толком выбрал, самое красивое место, — усмехнулся Максим. Осторожно раздвинув кусты, он выглянул и остановился в удивлении. Огромный лось неподвижно лежал посередине поляны. Нет, это не Буран. Буран стоит над ним, низко нагнув голову, касаясь рогами головы соперника. Не отходит. Не двигается, дышит тяжело, видно, как вздымаются бока. Он широко расставил передние ноги, и они, эти могучие ноги, дрожат, вот-вот готовы подогнуться.
 Вдруг старик взмахнул руками и, не обращая внимания на ветки шиповника, хлеставшие его по лицу, выбежал на поляну.
 — Буранушка, — проговорил он упавшим голосом. — Друг ты мой. Да что же это приключилось!
 Ноги лося вздрогнули сильнее. Он попытался повернуться, но… не повернулся. Затем дёрнулся, стараясь поднять голову. Послышался глухой стук, точно кость стукнулось о кость, ещё и ещё. Лесник понял: в страшной схватке ветвистые рога врагов переплелись так прочно что расцепиться, освободить друг друга им было невозможно.
 Буран с большим усилием, не поднимая головы, попятился, сдвинул с места лежавшего лося. Тот зашевелился, попытался встать, но снова беспомощно растянулся на земле и закрыл глаза.
 — Дело-то какое! — проговорил старик. — Слыхать слыхал, а видать…
 Недоговорив, он шагнул ближе, торопливо схватился за пояс и вытащил топор.
 Буран, не поднимая головы, глухо жалобно промычал. Гордый великан не выдержал: сдался, попросил помощи.
 — Сейчас, сейчас, Буранушка. Ослобоню тебя, обоих ослобоню!
 Голос Максима приметно вздрагивал от волнения, но топором привычные руки действовали уверенно. Он нагнулся, примерился, размахнулся. Удар! Другой!
 Буран, не поднимая головы, опять промычал. Теперь к жалобе примешивался страх.
 Третий удар топора решил дело. Рог лежавшего лося свалился на землю и освободил рог Бурана. В ту же минуту лось грузно приподнялся. Опираясь на передние ноги, взбрыкнул задними. Шатаясь, повернулся и исчез в кустах.
 — Знай, не дерись, — усмехнулся Максим. — Гуляй теперь, кривая голова, пока другой рог… — Но он недоговорил. Буран медленно — затёкшая шея плохо слушалась — поднял голову, покачал ею, словно пробуя, действительно ли он свободен, и неожиданно резко повернулся к леснику. Дед Максим не шевелился. Как поступит лось? В первые секунды ещё можно было отскочить, сорвать с плеча ружьё. Теперь поздно.
 — Буранушка! — тихо позвал он.
 Голова огромного лося возвышалась над неподвижным человеком.
 Лось стоял тоже неподвижно, точно в раздумье. Но вдруг мутные глаза его загорелись недобрым светом, верхняя губа выпятилась, послышался угрожающий храп.
 — Буран, — тихо укоризненно проговорил лесник и протянул руку.
 И тут… недобрый свет исчез из глаз лося, прижатые уши поднялись. Он опять всхрапнул, но ласково, точно просил о чём-то. Рогатая голова склонилась, и мягкие бархатные губы дотронулись до протянутой руки.
 — Признал, — прошептал старик. Он тихо поднял другую руку и осторожно погладил за ухом огромную голову. А бархатные губы всё ещё мягко перебирали его пальцы.
 — Признал! — повторил Максим и вдруг порывисто обнял могучую шею, прижался к ней лицом.
 Лось ещё раз всхрапнул, но не пошевелился.
 Долго стояли они так на поляне, потерявшие и нашедшие друг друга.
 КУКУШКИНЫ ДЕТИ
 — Ку-ку… ку-ку… ко-ко-ко…
 Нарядная, бронзовая с чёрным, птица замолчала, повернула голову, вытянула шею и прислушалась.
 — Ку-ку… ку-ку… ко-ко-ко… — повторила она. Последнее «ко-ко-ко» прозвучало так тихо, что издали конца песенки нельзя было расслышать и потому вообще мало кто о ней знает: кукушка — осторожная птица, близко подойти к ней трудно.
 Это куковал самец.
 Из-за соседнего куста выпорхнула такая же птица, мелькнула между деревьями и исчезла. Кукушка без звука сорвалась с ветки и кинулась ей вдогонку. Теперь нелюдимые птицы некоторое время будут держаться вместе.
 Похоже было, что эта пара встретилась уже не первый раз, но сегодня кукушке, будущей матери, было очень некогда, она даже не обернулась на самца, а он точно понял это и скромно следовал в отдалении. Мать торопилась пристроить своё первое яичко, да не по-честному — в собственное гнездо, а подкинуть чужим родителям на воспитание. И потому, перепархивая с дерева на дерево, прячась за кустами, она зорко высматривала — не найдётся ли что подходящее. Ей нужно было гнездо мухоловки, именно мухоловки, потому что каждая кукушка старается подкинуть свои яички такой птице, в гнезде которой вывелась и выросла она сама. Обычно и яйца её бывают похожи цветом на яички воспитательницы.
 
Наконец, найдено! Пара крошечных мухоловок хлопотала около своего гнёздышка, вплетая в него последние травинки. Вот маленькая самочка ещё раз посмотрела готовое гнездо, кое-где подправила и с довольным видом в него уселась, так что видна была в только крошечная головка и чёрные бусинки-глаза. Но тут же с криком она сорвалась с места и кинулась к соседнему кусту: кукушка неосторожно выглянула из засады, и глазки-бусинки её заметили. Маленький отец-мухоловка тотчас присоединился к подружке:
 — Пошла вон, разбойница! Убирайся! — дружно завопили они на своём языке.
 Кукушка во много раз больше и сильнее мухоловок, но спорить не стала:
 — Ну и уберусь. Подумаешь, другого гнезда в лесу не найдётся!
 Быстрые крылья унесли её прочь. Кукушка, в бесшумном воровском полёте, уже приметила другое гнездо — тоже мухоловки, даже более подходящее: самочка уже закончила в нём откладку яичек и согревала их своим крохотным горячим тельцем. Надо было торопиться подбросить ей своё яйцо, чтобы кукушонок успел вылупиться из него не позже названых братьев.
 Но как же заставить мухоловку слететь с гнезда?
 Кукушка озабоченно оглянулась. И тогда самец (он всё время потихоньку следовал за самкой) перестал прятаться. С грозным видом он налетел на гнездо — ни дать ни взять ястреб, на которого кукушка очень похожа. Испуганная мухоловка метнулась с гнезда. Маленький отец в ужасе выронил вкусного червяка, которого он нёс для неё, и тоже кинулся в кусты.
 Пока шла суматоха, кукушка не теряла времени. Подлетев к крошечному гнёздышку, она ловко присела на него — почти на одно мгновение — и тут же опять взлетела. Кончено: в гнезде стало одним яичком больше. Нет, ещё не кончено: разбойница повернулась, мотнула головой, что-то мелькнуло в воздухе и упало в траву. Это она, для ровного счёта, выбросила яичко мухоловки и скрылась за деревьями.
 Испуганные родители с жалобным писком вились над кустом. Однако как будто всё спокойно: в гнёздышке по-прежнему лежит пять яичек, все почти одинаковые… И мать осторожно опустилась на гнездо отец торопливо умчался искать нового червяка.
 Кукушка тоже сразу успокоилась: новое яйцо она снесёт только через несколько дней. Можно отдохнуть от тревог и подкормиться. Совсем недалеко, в сосновом бору, развелись опасные вредители: жирные мохнатые гусеницы шелкопрядов — самая любимая кукушкина еда. Непонятно как, но кукушки издалека чувствуют, где приготовлено им такое замечательное угощение, и слетаются на него целыми стаями. Наша кукушка тоже поспешила им воспользоваться.
 А крошка мухоловка тем временем заботливо согревала и поворачивала в гнёздышке пять драгоценных яичек, крохотных, почти как горошинки. Яйцо кукушки было отложено позже, но кукушонок развивается в нём быстрее (не четырнадцать, а одиннадцать дней), так что должен выйти на белый свет одновременно с назваными братьями.
 Прошло одиннадцать дней, и мать-мухоловка вздрогнула. Нагнула голову к яичкам, прислушалась: в них слабо, чуть слышно, пробуждалась новая жизнь, жизнь её детей! Сначала тихо, потом громче послышалась работа крошечных клювиков, трудившихся изнутри над скорлупой. Наконец, треснуло одно яичко, другое… И вот уже мать осторожно клювом подобрала и выбросила ненужные скорлупки. Пять голеньких желторотых уродцев шевелились и слабо пищали на мягкой подстилке гнезда. Птенцы певчих птичек, как только вылупятся, бывают очень некрасивы, но мухоловка этого не замечала. Она не заметила даже, что один из птенцов — сущее чудовище: головастый, огромные слепые глаза затянуты плёнкой, голые крылышки раскорячены и дёргаются во все стороны. Что из того? Все дети одинаково милы сердцу родителей. И мухоловка, едва полюбовавшись своим потомством, спешно умчалась на охоту. Скорей! Скорей! Сколько нежных мелких насекомых нужно принести и засунуть в пять ненасытных жёлтых ротиков для первого завтрака!
 К счастью, вернувшись, она не заметила, что навстречу ей раскрылось только четыре ротика. Где же пятый?..
 Пока мухоловки охотились, кукушонок совершил своё первое чёрное дело — он подлез под одного птенчика и, придерживая его раскоряченными голыми крылышками на своей вогнутой, как лоточек, спине, подполз к краю гнезда и рывком скинул братца вниз, на землю. Тот попищал немного и затих. Родителям было не до счёта: они наспех покормили оставшихся детей и скорей, скорей — за новыми мошками и червяками. А слепой уродец времени не терял: вернувшихся мухоловок теперь встретили уже только три раскрытых рта. И, наконец, в гнезде остался один кукушонок. Крошечным мухоловкам по-прежнему было не до счёта: ведь надо кормить прожорливого сына. Они засовывали добычу в единственный раскрывающийся им навстречу крикливый рот и мчались за новой порцией еды. А кукушонок ел за пятерых и рос как на дрожжах. Да ему и надо было торопиться: ведь у огромной, по сравнению с мухоловкой, кукушки яйцо весит всего три грамма — почти как яйцо мухоловки, а до осени птенчику надо успеть вырасти в настоящую взрослую кукушку. Он и старался. Скоро кукушонок занял всё гнездо, потом ему и там стало тесно. Он перебрался на ветку над гнездом и оттуда продолжал орать, требуя еды. Теперь родители-мухоловки садились ему прямо на спину, он поворачивал голову и получал муху или червяка прямо в огромный разинутый рот.
 Птенец не спешил начинать летать и охотиться самостоятельно. Но его неожиданно поторопили. И вот как это случилось.
 В то утро мама-мухоловка, по обыкновению опустившись на спину своего приёмыша, стала кормить его вкусным завтраком. И вдруг кусты зашевелились. Из-за них осторожно высунулись две мальчишеские головы.
 — Сенька, — прошептал один мальчуган, что был побольше, в синей рубашке. — Сенька, гляди, что же делается-то?
 — Гляжу, — отвечал другой, маленький и кудрявый, так же тихо. — Рот разинул, съест её сейчас, съест! Колька, ой!
 Но Колька поспешно схватил его за руку.
 — Тише ты! Не видишь? Червяка она ему сунула. В пасть. А он проглотил. Да гляди, никак другая летит. Опять червяка, несёт. И того слопал. Ну и обжора! Мать она ему, что ли? Да чего она такая махонькая?
 — Поймаем! — зашептал Сенька и быстро сдёрнул с головы старенькую кепку. — Летать ещё не научился. Заходи вон туда, накроем. Живо!
 Обе мухоловки, почуяв опасность, взвились над своим бестолковым детищем. Они кидались к нему и вновь отлетали, манили за собой, подальше от страшной опасности. А кукушонок только с удивлением таращился: чего это они так расходились?
 Но тут ловко брошенная кепка чуть не сбила его с ветки. Он зашатался. Чтобы удержаться, широко раскрыл крылья, взмахнул ими и… вдруг они снесли его с знакомой ветки и понесли прямо через поляну. Мальчишки с криком и смехом мчались за ним, а крылья продолжали нести его всё дальше и дальше по просеке. Наконец, кукушонок наткнулся на ветку какого-то дерева и вскарабкался на неё, обессиленный, задыхающийся. Мальчишки давно отстали. Жалобные крики, приёмных родителей умолкли вдали. Он был один, ему было страшно и очень, очень хотелось есть.
 Кукушонок отдышался, прислушался и жалобно крикнул. Открыл рот пошире и… ничего, ни мушки, ни червяка в нём не оказалось. Что же делать?
 Вдруг что-то неприятно защекотало ему пальцы. Кукушонок наклонился к ветке, посмотрел с удивлением. Большая мохнатая гусеница не спеша перелезла через пальцы одной его ноги и теперь добиралась до другой. Такими огромными червяками родители его никогда не угощали. Кукушонок посмотрел на него уже внимательнее, хотел отдёрнуть ногу и вдруг, сам не понимая, как это вышло, клюнул, и… гусеница шершавым комочком проскользнула ему в горло. Он осмотрелся. Родителей не видно, как же она ему в рот попала? А вот другая, и опять лезет по пальцам. Эта мохнатая незнакомка отправилась в желудок голодного кукушонка гораздо быстрее, а третью он и вовсе не стал разглядывать — цап и готово, благо их тут оказалось уйма, только хватай да глотай.
 Кукушонок не знал, что учёные давно подсчитали аппетит взрослой кукушки: до ста гусениц в час. Собственный желудок подсказывал ему: «Действуй!» И он действовал, пока не почувствовал, что набит едой по самое горло, следующей гусенице уже не хватит места.
 О заботливых родителях он не вспоминал.
 А они? А они, потеряв единственного сына, вернулись к осиротевшему гнезду, покружились над ним, погоревали. Но пустое гнездо теперь ни о чём не просило, никто не встречал их жалобным криком. И мухоловки быстро утешились, занялись своими делами. Надо было отдохнуть от родительских хлопот да понемножку начинать готовиться к дальнему перелёту в южные страны. Лететь вместе со всеми мухоловками лучше, чем в одиночку. И потому парочки мухоловок уже начинали собираться в стайки для трудного пути через сушу и море в жаркую Африку. Воспоминание о кукушонке давно угасло в маленьких головках.
 А кукушонок тем временем вырос в настоящую кукушку и начал жить самостоятельно.
 А что случилось с матерью-кукушкой после того, как она так удачно пристроила своё первое яичко?
 Мы уже сказали, что несколько дней она отдыхала и вместе с другими кукушками лакомилась мохнатыми гусеницами. Это очень радовало лесничего. Ещё бы, ведь другие птицы, разве что кроме иволги, не могут есть этих страшных вредителей. Волоски их колются, как иголки, но кукушки на это не обращают внимания, потому что у них самих желудок и горлышко этими иголками изнутри утыканы.
 Так вот, досыта накушавшись вкусной колючей еды, кукушка-мать почувствовала, что в ней готово к откладке второе яичко. Она опять наведалась к первому гнезду мухоловок, и снова неудача! Кто-то её опередил. В гнёздышке уже лежат четыре яйца хозяйки и пятое — кукушкино. Ну что ж! Поищем других приёмных родителей.
 Вот ещё гнездо мухоловки. И опять… в нём пятое яйцо — кукушкино. А ждать больше нельзя. Её собственное яйцо созрело, нужно его отложить — хоть куда-нибудь. В любое гнездо! Кукушка беспокойно заметалась, взлетела на ветку берёзы и прислушалась. Так и есть, рядом, в дупле старой осины, кто-то возится — видно, ладят гнёздышко. Пара вертишеек. Почирикали, точно поспорили, выпорхнули и куда-то полетели. Скорей в разведку.
 Времени терять нельзя. В дупло кукушке не пролезть — отверстие мало, да этого и не требуется. Плутовка вмиг спорхнула вниз, тут же под деревом снесла яичко, схватила его клювом и, снова взлетев на ветку, осторожно просунула в дупло голову, а в клюве — яйцо. Яйцо положено в дупло, а одно яйцо, хозяев выкинуто. Ещё миг — и разбойница исчезла, точно её ветром сдуло.
 Вертишейки, как мухоловки, ничего не заметили. Мать спокойно уселась греть яички и в положенный срок вывела и своих детей и подкидыша.
 Этому кукушонку пришлось изрядно потрудиться, прежде чем он отделался от названых братцев: отверстие в дупле было довольно высоко. Но в конце концов через два дня он оказался единственным хозяином гнёздышка, и вертишейки выкормили его на славу.
 Всё шло очень хорошо, и родители и приёмыш были довольны. Но вот настала пора выбираться из тесной квартиры на белый свет. Кукушонок, теперь уже молодая кукушка, высунул из отверстия дупла красивую блестящую головку и… дальше этого дело не пошло. Широкая грудь, нарядные пёстрые крылья застревали в узком отверстии, кукушонок бился и хрипел от натуги, а родители с криком вились над его головой. Малый пёстрый дятел, бывший хозяин дупла, продолбил входное отверстие по своей мерке, с расчётом, чтобы белке или другому хитрому врагу не удалось пролезть в его домик.
 Вертишейки волновались недолго, вскоре явились с добычей и сунули по червяку в жадно раскрытый рот. Кукушонок проглотил и сразу утешился: раз кормёжка продолжается — и в дупле можно жить неплохо.
 Июль готовился смениться августом, на ещё зелёных берёзах кое-где появились первые жёлтые листики. Ребята больше не гадали: «Кукушка, кукушка, сколько лет мне жить?» Ведь спрашивай — не спрашивай — ответа придётся ждать до будущего лета, кукушки уже замолчали, готовились к отлёту на зимовку в далёкую Африку. Они улетали поодиночке, так же, как весной, тоже поодиночке, прилетают в родные места.
 Странное беспокойство почувствовала и старая кукушка-мать. К тому же исчезли и вкусные мохнатые гусеницы. Они давно превратились в бабочек, а те умерли, отложив на зиму яички. Стало голоднее. Скорей, скорей в путь! И сильные крылья понесли её через знакомый лес. Но что это?
 Жалобный крик вдруг задержал её полёт. Кукушка неслышно опустилась на ветку берёзы, осмотрелась. На другой стороне поляны, в стволе старой осины, чернело отверстие дупла. Его то и дело закрывала, высовываясь, блестящая пёстрая головка, и слышался жалобный крик.
 Крик усилился: маленькая птичка мелькнула у отверстия, на лету сунула что-то в открытый клюв. За ней — другая…
 Опять улетели. Кукушка несколько мгновений сидела не шевелясь. Смутное ли воспоминание удерживало её или что иное — кто знает. Затем сорвалась с места, стрелой промчалась мимо отверстия в осине и исчезла за кустами. Жалобный крик нёсся ей вслед…
 И вертишейкам настала пора собираться в дорогу, их сёстры давно уже улетели на юг. А бедные приёмные родители пленника в дупле всё ещё не могли с ним расстаться. Вот спорхнут с прощальным криком измученные пичужки, но жалобный зов сына каждый раз возвращает их обратно.
 Наконец, вертишейки в последний раз сунули в жадный рот червячка и осеннюю муху и улетели.
 День клонился к вечеру. Охрипший, голодный кукушонок кричал уже реже и тише. Силы подходили к концу. В косых лучах заходящего солнца вдруг мелькнуло что-то чёрно-зелёно-белое, метнулся длинный хвост, — и перед отверстием дупла неслышно опустилась на сучок красавица сорока. Наклонив головку набок, она уставилась хитрым чёрным глазом на кукушонка. А тот испуганно втянул голову в дупло и сжался в комочек. Сорок он никогда не видал, но почуял, что от этой гостьи добра ждать нечего.
 Голос беды и отчаяния знаком и понятен всем лесным жителям. Понимает его и сорока. А что из всякой беды можно извлечь себе пользу — это самое сорочье правило.
 Кукушонок молчал. Сорока, нетерпеливо стрекоча, вытянула шею и опять заглянула в отверстие.
 Но тут кукушонок с криком отчаяния неожиданно подскочил и стукнул клювом по зловещей чёрной голове. Сорока не столько от страха, сколько от удивления откинулась и чуть не свалилась с ветки.
 Однако совать голову в дупло сороке больше не хотелось. Повернувшись к отверстию боком, она уцепилась одной лапой покрепче за сучок, на котором сидела, а другую медленно и осторожно просунула в дупло.
 Раздался отчаянный крик птенца: хищная лапа, сжимаясь и разжимаясь, медленно шарила по стенкам, просовываясь всё глубже, и вдруг…
 Что это был выстрел, кукушонок, разумеется, не понял. Однако оглушённый, неподвижный от ужаса, он заметил, что хищная лапа внезапно исчезла. Но в отверстие дупла заглянул ещё кто-то, наверное, не менее опасный. Раздался какой-то новый непонятный страшный звук — откуда кукушонок мог знать, что это человеческий смех.
 — Сень, — послышался весёлый голос. — Ножик дай, видишь, какое дело: дятел дверь в квартиру по себе строил, а квартиранту без ножа не выбраться.
 Через несколько минут перепуганный, доведённый чуть не до обморока, кукушонок переехал из дупла под чью-то куртку.
 — Прощайся с родимым домом, — весело сказал человек. — Твоё счастье, что сорока нас криком на след навела. Я сразу догадался, что негодница какую-то пакость задумала.
 — Мы что с ним сделаем? Выпустим? Да? — спрашивал мальчик, заглядывая под куртку, и осторожно, одним пальцем гладил пёструю головку.
 — Нет, — ответил лесничий. — Он всю жизнь в дупле просидел и летать ещё как следует не умеет. Где ему до Африки долететь. У нас в клетке перезимует, а весной, когда гусеницы вредные разведутся, выпустим.
 Так счастливо закончилась история и второго кукушонка.
 Осенью, призывая приёмных родителей, он так вопил, что голос у него остался на всю жизнь хрипловатым. По этому голосу лесничий узнавал его каждую весну, когда, уже взрослый, тот прилетал из Африки. А прилетал он так больше десяти лет подряд, и лесничий радовался ему, как старому другу.
 
ЗАБИЯКА
 Их было четверо. И так как мать их была ежиха, то и они были ёжики. Отец их тоже ёж, но они его никогда не видали, в воспитании он участия не принимал.
 Ежовое молоко превкусное. Так, по крайней мере, думали маленькие ежата, судя по тому, как они толкались и лезли к брюшку своей матери-ежихи в норке под корнями старой джиды[1], недалеко от берега реки Сыр-Дарьи.
 Особенно нетерпелив и несносен был один ежонок. Он много крупнее других, таким уж родился.
 Колоть братьев иголками он ещё, правда, не мог: ёжики родятся совсем мягкие, и иголочки на них тоже мягкие и твердеют только со временем. Но он расталкивал своих братишек, первый добирался до материнского брюшка и высасывал бóльшую долю молока.
 Мать довольно равнодушно относилась к их ссорам, как и вообще к самому их существованию. Она приходила в норку покормить их, чтобы отделаться от стесняющего её молока. И как только чувствовала, что они отсосали достаточно, вставала и, стряхнув ежат, уходила по своим делам, не приласкав и даже не осмотрев своих детишек.
 Поэтому и ёжики, когда были сыты, особого интереса к матери не проявляли.
 Они росли, и вскоре уже должно было наступить время их. первой прогулки по лесу. Во время этой прогулки ежиха должна была покормить их дождевыми червями и показать им прекрасный надземный мир, как это делают все ежихи.
 И вдруг… она исчезла.
 Как это произошло — ёжики так и не узнали. Может быть, хитрая лисица столкнула её в воду, которой ежи не терпят. В воде ёж разворачивается, а лиса хватает его за рыльце и загрызает.
 Может быть, её утащил из лесу в шапке какой-нибудь любопытный мальчишка или наступила на неё зазевавшаяся лошадь, — как бы там ни было, а ёжики, проголодав один день, продолжали голодать и следующий.
 Младшие ежата сбились в кучу в дальнем уголке норки и жалобно пищали. Но ёжик-забияка не очень унывал. Если молока нет в норке — надо идти его добывать. И ещё раз обежав все закоулки родного домика, он осторожно прошёл по коридору и высунул наружу острое рыльце.
 Ах, как светло! Слабые глазки зажмурились, и ёжик попятился было обратно. Но голод подгонял его. Забияка осторожно выбрался из норки и спрятался под ближайшим кустиком травы.
 Для начала недурно. В первую минуту от волнения он забыл даже о еде. Его чёрные бусинки-глаза так и бегали по сторонам, а длинное рыльце презабавно дёргалось, нюхая воздух. Ведь тонкие запахи со всех сторон говорят острому обонянию ежа гораздо больше, чем могут видеть его слабые, подслеповатые глазки. Молоком ниоткуда не пахло, но другие запахи, ещё незнакомые, обещали не меньше и волновали ёжика.
 Что-то зашевелилось перед самым его носом. Забияка попятился и ощетинился. Это «что-то» было совсем маленькое и ползло в сторону. Молоком от него не пахло, но возбуждало аппетит. И, осторожно вытянув мордочку, ёжик вдруг схватил его и торопливо зачавкал. Так вот что! Да это вкуснее молока!
 Глаза ёжика разгорелись. Ещё минута — и другой червячок-гусеница попался на его острые зубы. А вот запахло и настоящим обедом. Раскидав листья, Забияка ухватил громадного, жирного дождевого червя. Червяк закрутился и хвостом ударил ёжика по носу. Забияка ощетинился, но не выпустил добычи, пока не дожевал последний извивающийся кусочек.
 Блаженная сытость в животике подсказала ему, что за будущее беспокоиться нечего: еда просто-таки сама лезет в рот в этом удивительном мире!
 До тонкого слуха ёжика донёсся слабый писк голодных братьев из норки. На минуту он прислушался, но тут же, равнодушно отвернувшись, свернулся клубочком, готовясь заснуть.
 И вдруг на него чуть кто-то не наступил. Словно гора обрушилась на кучу листьев — его новый дом, и он еле-еле успел отскочить в сторону.
 Испуганно фыркнув, он свернулся в клубочек так проворно, точно его этому учили.
 Два мальчика и девочка в пёстрых халатиках не заметили притаившегося в листьях ёжика, они подошли и наклонились к норке.
 — Вот здесь, здесь пищат, — говорила девочка. — Юнус, ты слышишь, давай копать, посмотрим, кто пищит.
 Юнус, сняв болтавшийся на ремешке пояса ножик, поспешно принялся копать мягкую землю.
 Земля и корни так и летели во все стороны, а девочка нетерпеливо помогала руками, чуть не попадая под самый нож.
 Младший братишка наклонился над норкой и внимательно наблюдал за работой старших.
 — Подожди, — сказал Юнус, — я попробую руку просунуть.
 — А вдруг там змея? — со страхом в голосе спросила девочка.
 Юнус быстро выдернул уже засунутую руку, но тут же устыдился своей трусости.
 — Змеи не пищат, — сказал он. — Эх ты, трусиха! — и, улёгшись на землю, запустил руку до плеча в образовавшееся отверстие. — Ой, есть, что-то есть, маленькое! — в восторге закричал он, стараясь продвинуть руку как можно дальше.
 — Я, я, пусти меня! — кричала девочка, отталкивая его.
 — Ты змей боишься! — поддразнивал её Юнус и весь изогнулся от напряжения. — Зацепил что-то! Ого, смотри!
 На ладони у него лежал крошечный ежонок. Он жалобно разевал рот и пищал слабо, еле слышно.
 — Юнус, Юнус, это что такое? — кричали мальчик и девочка, прыгая около него.
 — Ёжик, — отвечал тот с гордостью, — разве не видите? Маленький он, есть хочет. Я сейчас ещё достану! И тем же порядком на свет появились остальные ежата.
 — Тише, Рашида, — сказал Юнус, — ты их задушишь. Понесём домой.
 — Домой! Домой! — кричали дети. — Мы им молока дадим, каймаку[2], шурпы[3], всего!
 — Глупые вы, — засмеялся Юнус. — Их и молоком-то надо будет через тростинку поить, а вы — шурпой…
 И весёлые голоса детей затихли вдали.
 Ёжик Забияка вылез из-под своего укрытия и осторожно подошёл к разгромленному дому.
 Разрытая земля заставила его попятиться. Ото всего этого пахло как-то тревожно, и странный шум, который подняли эти громадные существа, тоже не внушал доверия. Поморщив лобик и выставив острое рыльце, Забияка мелкой рысцой затрусил прочь от развалин родного дома.
 Дорога была не особенно ровной: громадные брёвна, холмы и канавы, с ёжиковой точки зрения, пересекали её, и Забияка скоро измучился до смерти. Но вот на пути вдруг попалась совершенно готовая норка. Что это? Даже ёжиками запахло? И наш Забияка доверчиво сунулся в неё.
 Сердитое фырканье заставило его попятиться. Не мудрено, что тут пахло ежами, — здесь жила их целая семья. Трое малышей присосались к брюшку матери, чавкая и захлёбываясь.
 От тоски по родному дому и тёплому молоку у Забияки защемило под ложечкой. Тихонько прижавшись в уголке, он смиренно ждал, пока ежиха отфыркается и успокоится. Затем осторожно, шаг за шагом, он стал продвигаться всё ближе и ближе. Ежат было всего трое. Забиякино рыльце продвинулось между ними, тёплое молоко полилось ему в рот. Ежиха фыркнула затихла. А Забияка пил и пил. Раньше он никогда так остро не ощущал тепла и уюта родного угла.
 На следующий день новая мать вывела всю семью на прогулку. Ежата были больше и взрослее родных братьев, и Забияка не обижал их. Они дружно бежали за матерью, а она принюхивалась, разрывала листья и, найди большого червяка, делила его детям по кусочку.
 Ёжики быстро росли и толстели. Они уже научились добывать себе пропитание, почти не требовали материнского молока и только по привычке держались ещё вместе. Их желтовато-серые иголочки уже окрепли и могли уколоть неосторожного врага.
 Раз утром они весело бежали по тропинке за матерью. Вдруг что-то длинное жёлтое пересекло им дорогу.
 — Ш-ш-ш! — раздалось шипение, да такое страшное, что ёжики, как по команде, разом свернулись в колючие клубочки.
 Однако Забияке не терпелось посмотреть, что будет дальше, и он осторожно вытянул острую мордочку, готовый при малейшей тревоге свернуться обратно.
 На тропинке началась страшная возня. Ежиха-мать вся ощетинилась и с сердитым хрюканьем бросилась на ползучего зверя.
 А тот свернулся большим жёлтым кольцом и, подняв голову кверху, с громким шипением поворачивал её во все стороны, угрожая ежихе, которая бегала вокруг него, ощетинившись и хрюкая.
 Ежиха уже несколько раз бросалась на змею, но та успевала, в свою очередь, кинуться на неё. Тут ежиха сворачивалась с такой быстротой, что змея стукалась головой об её колючую спину и больно кололась. Тогда ежиха моментально высовывала голову и кусала змею за хвост или за спину.
 Наконец искусанная змея так разъярилась, что, кинувшись на ежиху, обвилась вокруг неё, не обращая внимания на уколы иголок.
 А ежиха, ловко вытянув голову, вцепилась змее в самую шею и перегрызла её.
 Шипение змеи и её быстрые движения так напугали ежат, что они сидели под кустиками травы, не смея подойти к матери.
 Но её весёлое хрюканье быстро ободрило их.
 Вот это был пир! Каждому досталось по большому куску жирной змеи, и ежата наелись до того, что их животики готовы были лопнуть.
 Однажды ёж Забияка нашёл на самом берегу реки превкусную лягушку и не счёл нужным поделиться с остальными. Те, не заметив его, пробежали дальше, а ёжик остался один набивать свой жадный желудочек.
 Вдруг раздалось громкое топанье, такое, как в тот день, когда исчезли братья Забияки. Мир потемнел вокруг него, точно наступила глубокая ночь.
 — Готово, поймал, под шапкой сидит! — раздался весёлый голос.
 Ёжик ничего не понял, но почувствовал, что его поднимают, и в тоске выпустил изо рта оставшуюся половину лягушки.
 Опять посветлело. Он лежал в чём-то мягком, и над ним наклонились любопытные люди.
 — Он как называется? — спросила тоненькая девочка и вдруг закричала: — Ой, папа, смотри, из него иголки торчат!
 — Так это же ёжик, — засмеялся мальчик, повыше ростом, в синей рубашке.
 Ёжик, начавший было разворачиваться, быстро свернулся обратно.
 — Ты что, не знаешь, что из ежа иголки сами растут? — спросила другая девочка, толстенькая и краснощёкая.
 — Вот так история! — сказал отец. — Неужели ты про ежей никогда не слыхала?
 — Я и сама знаю! — смущённо проговорила тоненькая девочка. — Только вдруг забыла. Ой, какой смешной! Папочка, возьмём его домой, хорошо?
 — Возьмём, — согласился отец. — Он у нас, кстати, мышей переловит, а то кот стал такой ленивый, что ему мыши скоро самому хвост отгрызут.
 И Забияка разделил участь своих братьев. Только те попали в казахскую юрту, в степь, а его в шапке снесли в маленький домик на краю города.
 Мать зажала уши от визга, когда дети влетели в дом со своей добычей.
 — Ёжик! — кричали они. — Мама, смотри, он мышей ловит, папа говорит, он всех мышей поймает, чтобы Ваське хвостик не отгрызли.
 — Мамочка, смотри, он уже приручился, не сворачивается.
 И правда, Забияка уже освоился и только дёргал рыльцем во все стороны, изучая новую обстановку.
 Его вынули из шапки и поставили перед чем-то плоским и белым. Ого, вот это приятно! И, сунув рыльце в тёплое молоко, он напился досыта, а затем, громко стуча коготками, побежал осматривать новый дом и с разбегу накатился на сидевшего к нему спиной кота Ваську.
 И Васьки был дурной характер. Раздражённо обернувшись, он зашипел и дал ему полновесную пощёчину.
 Шипение сменилось диким воем. Пощёчина пришлась по колючей спине свернувшегося ежа. Васька с фырканьем и визгом прыгнул на стол, оттуда на шкаф и, злобно сверкая зелёными глазами, принялся лизать раненую лапку.
 Дети умирали со смеху. А Забияка уже бежал по полу дальше, тщательно исследуя всё на своём пути.
 — Он чей будет, твой или мой? — спросила Митю Лена, помогая ему строить в углу «ежовый дом» из тряпок и поставленного боком ящика.
 — Мой, конечно, — ответил Митя. — Ведь ехал-то он в моей шапке.
 — Ну, так, значит, мой, — торжественно возразила Лена. — Ведь тряпки мои и ящик — тоже.
 Миг — и тряпки разлетелись по комнате.
 — Вот твои тряпки! — кричал весь красный от обиды Митя. — Я ему из своих тряпок дом сделаю, а ты не суйся!
 — Пфф-мяаау, — ворчал Васька, не решаясь, однако, спрыгнуть со шкафа.
 Ёж спутал весь ход мирной жизни в маленьком домике. Не успела мать, прибежав, помирить старших, как раздался такой страшный крик младшего, что она понеслась туда. Двухлетний Петя долго, с восторженным воркованием ходил за предметом спора и, наконец, выбрав время, когда Забияка остановился, обнюхивая комод, сел на него.
 Теперь он катался по полу, крича от боли и испуга, а ёжик уже стучал коготками в соседней комнате.
 Мать в отчаянии всплеснула руками.
 — Ваня! — позвала она мужа. — Иди ты рассуди. Двое подрались, один укололся! Да что же это ты за наказание такое мне привёз! Выпущу я его сейчас во двор, пускай убирается на все четыре стороны!
 Но тут же Лена и Митя кинулись к матери со слезами и просьбой оставить ёжика. Петя вытер слёзы и, потирая уколотое место, кричал:
 — Хочу юзика!
 Васька на шкафу остался при особом мнении, но на его злобное ворчание не обратили внимания.
 — Всех растревожил, вот забияка! — смеялся отец.
 И имя Забияки прочно утвердилось за ёжиком, а сам он прочно поселился в весёлом домике в Зелёном переулке.
 После боевого дня дети были настроены мирно и устроили в углу под столом премиленькую ёжиковую спальню. Но Забияка упорно вылезал из неё и всё смелее бегал по комнатам, всё обнюхивая.
 — Чего же это он днём спал, а сейчас не хочет? — огорчались дети.
 — Да ежи всегда так, — объяснил отец. — У них ночью самая охота. Вы заснёте, а они с Васькой мышей пойдут ловить.
 — Его бы в сад выпроводить поохотиться, — предлагала мать. — Ведь всю ночь когтями стучать будет, я ни на минуту не засну.
 Однако благодаря дружному рёву ребят Забияку оставили в комнатах. Всю ночь он стучал, фыркал и бегал, так что под утро мать не выдержала, завернула его в передник и вытряхнула на грядку с помидорами.
 — Хочешь живи, хочешь… куда хочешь девайся, а в комнаты больше не пущу! — сердито сказала она и затворила за собой дверь.
 Забияка осмотрелся. Пахло червями и лягушками, и было тенисто. Что ж, не прочь и тут поселиться!
 Утром из дома выбежали дети в одних рубашонках.
 — Его, наверное, кошки съели! — кричала Лена, обливаясь слезами.
 — С каких это пор кошки иголками питаются? — успокаивал её отец. — Ты посмотри, он здесь где-нибудь, под кустиками.
 И вдруг слёзы сменились радостным смехом и визгом: Забияка спокойно сидел между грядками, дёргая носиком и разглядывая детей своими бусинками-глазами. За день он привык к странному шуму этих удивительных больших существ, с ними у него смутно соединялось представление о тёплом молоке, и он не ошибся.
 — Под живот, под живот бери! — кричала Лена. — Он там не колется, под животом он вовсе мягкий!
 Ежа принесли в комнату, и мать налила ему целое блюдечко парного козьего молока.
 Забияка ничуть не скучал по норке под старой джидой и по своим покинутым родственникам. Молоко стояло у Лены под кроватью, а в саду сколько угодно было червей и лягушек.
 В доме ёжик, по мнению отца, должен был ловить мышей, но мать заявила решительно, что мыши мешают ей меньше, чем ночная топотня Забияки. И, по раз установленному обычаю, Забияка днём пил молоко и спал в своём тряпичном уголке, к большому восторгу детей, а ночью разгуливал по саду и охотился.
 Сад кончался обрывом над арыком[4] и этот обрыв, заросший кустарником, служил любимым местом игр старших детей.
 Иногда они приносили туда и ежа. Тогда он превращался в «громадного дикобраза», а Лена и Митя — в путешественников по диким горам. Коту Ваське предлагали роль тигра, чтобы можно было на кого охотиться. Но он до сих пор был сердит на задиру ежа и, ощетинившись, больно оцарапал Лену, когда она ласково уговаривала его помириться.
 
Перемирие так и не состоялось. А Забияка был отличным «дикобразом». Его сажали в пещеру и давали червяков и улиток. Митя уверял, что дикобразы лазают по деревьям. Но Забияка не хотел держаться за дерево лапками и однажды упал, а потом рассердился и убежал куда-то на целый день, так что дети потом дали себе слово больше его на деревья не сажать.
 Маленького Петю мать к арыку не пускала, хотя он очень годился для игры в путешественники. Из него можно было сделать отличную обезьяну. Но мать наотрез отказала:
 — Утопленника вы из него сделаете, вот кого! Забудете про него, а он и свалится в арык. Пусть играет около дома.
 Такое решение не очень пришлось по душе Петиной предприимчивой натуре. И раз, уследив, когда мать пошла в магазин, он осторожно сполз с крыльца и отправился в самый конец сада.
 С трудом перелезая через помидорные грядки, мальчуган торопился: сейчас придёт мать и утащит его, а тут так хорошо!
 Вот что-то пёстренькое ползёт, точно верёвочка, и шипит. Петя нагнулся и протянул руку… Но в этот момент что-то толкнуло и укололо его босую ножку. Он вскрикнул и оглянулся.
 Забияка! Он проскочил между Петиными ногами и, оцарапав его, кинулся на пёструю верёвочку прежде, чем Петя успел схватить её. Тут началось шипение, хрюканье, возня, всё такое интересное, что Петя забыл об уколотой ежом ножке. Но вдруг он почувствовал, что его быстро поднимают, прямо за рубашонку. Петя закричал и заболтал ножками.
 Это кто? Мама! Прижимает его к себе и плачет, и бежит прямо через грядки домой.
 — Пусти, пусти! — кричит Петя. — Пусти, там Бияка, Бияка!
 От крика и плача папа не сразу разобрал, в чём дело.
 — Я за ним издали следила, — говорила мама и так крепко держала Петю, что ему стало больно. — А он присел, протянул ручонку, и вижу — змея, а он её хочет схватить. У меня сразу ноги отнялись. Вижу — уже не успею добежать. И вдруг ёжик прямо у него из-под ног выскочил, схватил змею и с ней дерётся! Спас мальчика. А я-то его выкинуть хотела!
 Тут мама и папа с Петей на руках опять побежали в сад.
 Забияка не посрамил своего громкого имени. Со змеёй было почти уже покончено — остался только хвост, и Забияка не спеша откусывал от него по кусочку и тщательно разжёвывал.
 Он не мог понять, с чего это большие люди лезут к его завтраку. С сердитым хрюканьем он вцепился в остатки змеи, но тут отец удержал руку матери.
 — Оставь, ты испортишь ему аппетит. Лучше принеси ему молока запить змеиное жаркое.
 И вскоре Забияка с большим удовольствием сунул рыльце в тёплое молоко.
 Люди много шумят без толку, но зато приносят вкусное молоко. А теперь хорошо и поспать под листиком. И Забияка мирно свернулся клубочком в тени густого куста крыжовника.
 Слушать рассказ о происшествии собралась вся детвора переулка. Лена и Митя чувствовали себя героями, точно это они поймали змею или, по крайней мере, присутствовали при битве. Рассказав всё раз двадцать с начала до конца, они торжественно повели всех детей в сад и позволили издали полюбоваться спящим под кустом Забиякой.
 — Он всегда так: когда змеев ест, после спит крепко, — сказала Лена несколько небрежно, как будто это было делом вполне привычным.
 Теперь Забияка, если ему хотелось, мог целыми ночами топать и фыркать под маминой кроватью, запрета ему не было ни в чём.
 Он вырос в очень крупного ушастого ежа. Его жёлто-серые иголки так и топорщились в разные стороны. Но он не кололся и не сворачивался, когда дети подходили к нему, и с удовольствием позволял почесать у себя под лапкой или горлышко.
 Иногда он оставался ночевать в доме, предпочитая кухню саду, и там наутро мать частенько находила полусъеденную крысу или мышиный хвост и уважала Забияку всё больше.
 Но вот кончилось лето. Начались дожди, стало холодно. Ёжик сделался сонливым и малоподвижным, а в сухие дни уходил в сад и копался под корнями стоящей на обрыве джиды.
 — Это он себе зимнюю квартиру готовит, — сказал отец. — Вот увидите, скоро ляжет в неё и заснёт.
 И правда, вскоре Забияка не пришёл утром за своей обычной порцией молока. Дети побежали в сад. Норка под корнем джиды была крепко заткнута сухими листьями.
 — Не будите его, — сказал отец. — Пройдёт зима, и он сам проснётся и прибежит к маме попросить тёплого молока.
 — Спокойной ночи, Забияка, — сказали дети и пошли домой.
 Им было немножко грустно.
 — Но ведь зима коротка и скоро кончится, — сказал папа.
 АРСТАН
 Я только что заплатила за него пятьдесят рублей старику киргизу, у которого мы ночевали, и теперь барсёнок стоял на высокой куче пёстрых одеял, у стенки юрты, и смотрел на меня своими совсем по-детски голубыми глазами. Но это были уже гордые, не знающие страха глаза «хозяина гор». Они смотрели не мигая, только зрачки слегка суживались и расширялись, и вокруг них, в голубом, поблёскивали коричневые крапинки.
 Он глянул вниз на пол, потом снова на меня и тихо пискнул, не решаясь спрыгнуть. Я взяла его на руки и прижала к себе. Он засунул мордочку мне под подбородок и удовлетворённо вздохнул: «хозяин гор» был ещё очень мал, и ему недоставало материнской ласки. Его серая разрисованная мордочка и круглые чёрные ушки с яркой белой бахромой были на редкость красивы.
 Он походил на крупного головастого котёнка, но не умел мяукать, а лишь пищал. Ему было недели четыре, мне — восемнадцать лет. Я возвращалась из экспедиция от истоков реки Нарына, его — три дня назад унесли в мешке из родной пещеры в горах, с перевала, по которому мы должны были проехать.
 Старый киргиз рассказал мне его историю. Мальчик-пастух нашёл барсят в горах и в мешке притащил хозяину. Сначала всё шло гладко. Хозяин на радостях дал ему большой кусок мяса и подарил старый халат. Дальше пошло хуже: родители барсят по следам добрались до аула, детёнышей в нём не нашли (их ночью на лошадях отправили в соседний аул) и в злобе разорвали шестнадцать овец. Кончилось совсем плохо: отец поколотил мальчика, а хозяин отнял подаренный халат.
 Пока седлали лошадей, мы напились тёплого молока. За три дня жизни в юрте барсёнок уже научился пить из деревянной чашки и только иногда от жадности глубоко засовывал в неё мордочку и захлёбывался.
 Но вот мы и на лошадях. Чашку, полученную в придачу к барсу, я положила в карман, барса взяла на руки, и мы тронулись дальше вдоль ущелья к перевалу. «Хайр, хайр»[5], — кричали нам киргизы. «Хайр, хайр, рахмат!»[6] — отвечали мы им, и скоро скала на повороте закрыла от нас место нашего ночлега.
 Слева внизу мчалась по камням горная речка, справа поднималась каменная стена, чуть наклоняясь над нами. Мы ехали верховой тропой. Так называются выступы камней между землёй и небом. Горные лошади шли по ней твёрдо и уверенно, лошадь из долины свалилась бы вниз через пять минут.
 Проводник, сидя в седле несколько боком, размахивал камчой[7] и пел высоким голосом. Я привязала повод лошади к луке седла, и сытый барсёнок развалился у меня на руках, как у себя дома. Он причмокивал во сне, а хвост, который был длиннее тела, весь в серых и чёрных кольцах, свешивался мне на колени.
 Мерное движение начало было убаюкивать и меня, как вдруг послышался грохот падающих камней и резкий толчок едва не выбил меня из седла. Лошадь судорожно прыгнула и забила задними ногами, стараясь найти ускользавшую опору. Потеряв стремя, я отчаянно цеплялась за гриву лошади, смутно слыша крик Атамкула:
 — Камчой, камчой бей! Прыгай, прыгай, пропадёшь!
 И так же внезапно всё успокоилось. Лошадь последним усилием согнула спину и, как кошка, перепрыгнула обвалившееся место тропинки. Тяжело дыша, она прислонилась к выступу скалы. Пересиливая головокружение, я отпустила гриву и с ужасом оглянулась — барсёнок…
 А он чувствовал себя лучше всех.
 Выскользнув из моих рук, он попал на мягкую переднюю луку седла и, уцепившись за неё коготками и вытянув шею, с любопытством смотрел вниз, где всё ещё гудели и сыпались потревоженные обвалом камни.
 — Страха нет у шайтана, — одобрительно улыбнулся Атамкул. Но и он побледнел и дышал учащённо.
 — Ну, кызым[8], твоё счастье! Посмотри, где ты ехала.
 Я оглянулась. Тропинки за мной не было. Камни, рухнувшие из-под ног лошади, грохотали далеко внизу, у самой речки, где из пены торчали чёрные скалы.
 — Так ведь ты только что тут проехал! — воскликнула я. — А подо мной вдруг…
 — Всегда так бывает, — уже спокойно отозвался Атамкул. — Сто человек проедут — ничего, за ними один поедет — пропал! Теперь если кто поедет — тоже пропал: вперёд дороги нет, назад повернуть конь не может. Пропал конь!
 И Атамкул опять запел высоким голосом и подогнал коня: в горах не годится сильно отставать от других.
 Отдышался и тронулся и мой конь. Но барсёнка нельзя было оторвать от луки. Он удобно сидел, крепко вцепившись коготками в мягкую подушку, и вся его разрисованная мордочка светилась от удовольствия. Так его родичи-барсы на уступах скал подстерегают идущую внизу по тропинке добычу.
 И я сдалась. Маленький, серый, не знающий страха комочек согласился ехать со мной, но не пленником, а свободным всадником на луке седла.
 — О Арстан, джигит Арстан! — смеялись киргизы и ещё что-то говорили, указывая на барсёнка. А тот, с громким писком, тыкался мордочкой в мою руку. Он проголодался и знал, что в большом кармане на боку, кроме чашки, спрятана и бутылочка козьего молока.
 Лесничий, тощий, желчный и угрюмый человек, нервно теребил бородку и отворачивался.
 — Пятьдесят рублей за такую дрянь швырять, да ещё возись с ним, — ворчливо сказал он. — А впрочем, вы так налетели, что мне и сообразить не дали.
 — Да как же я налетела? — смеялась я. — Ведь барса-то вам первому предложили, а я сидела и дрожала от страха, чтобы вы его не купили.
 — А может, я за ночь и надумал бы, — уже с нескрываемой злостью перебил лесничий и ударил коня нагайкой.
 — Потише, хозяин, — спокойно отозвался Атамкул. — Тут места, трудные, а конь горячий, не торопи.
 Дорога снова пошла узкая. Отряд вытянулся гуськом. Разнеженный теплом, напившись молока, Арстан разлёгся поперёк седла, голова — на одном моём колене, хвост — на другом, и лениво посматривал вниз.
 — Любишь горы, Арстан, — погладила я его. Он глубоко вздохнул и закрыл глаза — горы его, во всяком случае, не пугали.
 Между тем сумерки сгущались. Скоро уже трудно стало различать едущих всадников. Я тронула лошадь ногой, чтобы она не отставала, и сунула разоспавшегося барсёнка за пазуху, под куртку. Он сонно заворочался и притих.
 Из ущелья потянуло сыростью, а от снежных вершин — холодом. Кривые стволы арчи[9] в темноте походили на притаившихся в засаде людей. А Рахим по-киргизски что-то рассказывал Атамкулу. Там были и ночь и ножи, и кровь, а оттого, что я не всё понимала, становилось ещё страшнее.
 Уже совсем стемнело. Вдали блеснул огонёк.
 — Аул, — сказал Атамкул. — Теперь далеко, кызым, одна не езди, плохо будет. Ноги береги, поднимай выше на седло. Собаки кинутся, за ноги с седла стянут. И камчой надо крепче бить их по мордам. Самые злые собаки в этом ауле. От них щенят берут, большие деньги дают. Сторожа самые хорошие.
 — А тропинка там шире не будет? — осведомилась я, невольно подбирая поводья.
 — Будет, вот здесь совсем широко. — И Атамкул, придержав лошадь, подождал меня.
 — Да я не боюсь… — начала было я и остановилась: в ответ послышался злобный лай и топот быстрых ног. Слышно было, что навстречу нам мчится дикая стая, разгорячённая и озлобленная. Впопыхах собаки сталкивались и яростно кусали друг друга, взвизгивая и ещё более ожесточаясь. Их лай походил на вой и страшно отдавался в горах.
 — А, чёрт! — лесничий попятил лошадь так, что оказался между Атамкулом и мною. — Да их много, кажется.
 — Много! — согласился Атамкул. В голосе его я уловила сдержанную насмешку. — Кто боится, того первого за ногу стащат!
 Отвечать лесничему было уже некогда. При свете догорающих костров на нас налетела собачья стая. Лесничий вскрикнул и ударил камчой по чему-то мягкому. Вой перешёл в визг, но киргизы уже бежали нам навстречу.
 Оскаленная морда взлетела чуть не к самому моему лицу, острые зубы рванули за колено. Лошадь подо мной завертелась, костры освещали чёрные шапки киргизов и блестящие глаза собак. Я подтянула ноги на седло и в ужасе почувствовала, что вот-вот свалюсь прямо в оскаленные пасти.
 — Сиди крепко! — раздался голос Атамкула. — Камчой, камчой бей! — И одним ударом он сбросил на землю громадного пса. Тот свалился с визгом, но успел разорвать мой левый рукав от плеча до локтя. Наконец побеждённые собаки отступили. Сидя в отдалении жадным кольцом, они взвизгивали и подвывали, ожидая случая снова броситься на нас.
 Отбиваясь от собак, мы не заметили, что тропинка, расширившись, окончилась довольно просторной площадкой, охваченной кольцом гор. На ней стояли юрты, перед юртами горели костры и толпились киргизы в больших чёрных шапках и киргизки в ещё больших белых головных уборах.
 Мы слезли с лошадей и прошли в юрту. Посредине горел маленький костёр, около него стояли медные кумганы — высокие чайники с длинными изогнутыми носиками.
 Скоро мы уже сидели вокруг костра и грелись, облокотясь на ватные подушки, с чашками горячей шурпы в руках. Крепкий бульон понравился и барсёнку: он с аппетитом выпил целую чашку и, важно лёжа у огня, не мигая смотрел на него.
 Старый киргиз-хозяин не мог им налюбоваться.
 — Да, — нежно говорил он, проводя рукой по мягкой шёрстке. — Такой большой будет, — он показал руками, — с добрую лошадь. Спать будешь, плохой человек к тебе придёт, вот ему что будет! — И он, выразитель. но щёлкнув зубами и закинув голову, показал руками на горло.
 Желчное лицо лесничего ещё больше потемнело. Он недобрым взглядом покосился на меня и барсёнка, аз затем на всех присутствующих, словно ища выход накопившемуся раздражению.
 — Спать пора, — брюзгливо сказал он, — работать завтра надо и дальше ехать… со зверинцем.
 Уютно устроившись под тёплым одеялом, с барсом в объятиях, я долго ещё слышала голоса.
 И опять наутро под возгласы «хайр, хайр!» мы с барсом скрылись за поворотом тропинки. Он уже сразу занял своё место на луке седла. Сытый и весёлый, он то смотрел вниз, то ласково покусывал меня за палец, но не мурлыкал.
 — Когда большой будет, так «хр-хр» делать будет, — объяснил Атамкул. — Как гром греметь будет, а сейчас он бала[10], говорить ещё не умеет.
 Вдруг лесничий, ехавший впереди отряда, сдержал лошадь и поравнялся со мной. Он нервно теребил редкую рыжеватую бородку и смотрел в сторону.
 — Софья Борисовна, — начал он, — я передумал э… чёрт… я вам сто рублей отдам, а барсёнка беру себе.
 — Я, Сергей Ильич, барсами не торгую. Вы его купить отказались, а теперь он мой.
 — Вот как! — лесничий чуть не задохнулся от ярости. — Так знайте, дерзкая девчонка, я его у вас отберу! Так что лучше не спорьте! Иначе… — он сделал паузу. — Постойте, куда вы?! С ума сошли… постойте!
 В этом месте ущелье разделилось надвое, и весь отряд уже повернул налево и скрылся из глаз. А я, пришпорив лошадь, во весь дух понеслась по правому рукаву, не думая, куда это меня приведёт. Долина делала резкий поворот, триста метров — и меня уже не было видно. Ещё километр бешеной гонки, и я сдержала лошадь и прислушалась: погони нет. Но всё-таки надо быть осторожной. Я схватила оглушённого скачкой барсёнка на руки и прижала к себе:
 — Не отдам тебя! Ни за что! Ты мой, Арстанка!
 Арстан засунул мне мордочку под подбородок и вздохнул. Ясно, он хотел остаться со мной. Я вынула чашечку, бутылку и напоила его, чтобы он не запищал. Потом осторожно свернула влево — к речке, в густые кусты орешника и облепихи. В этом месте на каменистой тропинке копыта не оставляли следов, и погоня, а я в, ней не сомневалась, должна была проскакать мимо.
 
Привязав лошадь, с Арстанкой на руках я пробралась обратно к самой тропинке и удобно устроилась под густым кустом наблюдать.
 Действительно, не прошло и десяти минут, как на тропинке раздался топот. Ехал лесничий и с ним Атамкул. Я радостно привстала: Атамкул мой друг, он меня защитит. Но тут же опять спряталась за кустом: в этом месте лошади шли шагом, и я расслышала голос Атамкула:
 — Не беспокойся, хозяин. На что он ей, отдаст! Барс твой будет.
 — Так вон оно что! — слёзы выступили у меня на глаза. — Ну и не надо, без Атамкула обойдусь! Пускай только вернутся, — поедем с тобой дальше вдвоём, не пропадём, Арстанка.
 Прошло не меньше часа. Наконец снова послышался топот, погоня возвращалась, но уже шагом.
 — Сама вернётся! — донёсся голос лесничего. — Ночь не поспит, день не поест — вернётся! Завтра барс мой будет.
 Я погрозила ему вслед кулаком.
 — Ночь не посплю, день не поем, а барс мой будет!
 Через несколько минут я снова сидела на лошади.
 Вдвоём с Арстанкой по незнакомым горам мы отправились искать дорогу в Арслан-Боб.
 Тропа всё поднималась вверх. Ореховый лес сменился арчовым, а часа через два пути я сообразила, что надо было внизу настрелять диких голубей, которые в арчовом лесу не водятся. У меня в запасе была только бутылочка молока для барса.
 Ночь застала нас на перевале, под самыми снегами, и обещала быть очень холодной на голых камнях. Для лошади я, расставаясь с весёлой зелёной долиной, нарвала большую вязанку травы. Но воды у нас не было ни капли, а к ручью, шумевшему внизу, в пропасти, нечего было и думать спускаться.
 — Тебе ещё не так плохо, — сказала я лошади, — ты закусишь, Арстан попьёт, а вот мне ни выпить, ни закусить нечем. — Я расседлала лошадь, растёрла ей спину пучком травы и привязала к дереву. Потом осмотрелась. В одном месте скала нависала над маленькой площадкой, а на ней лежала большая, совершенно сухая старая арча. Я всмотрелась внимательнее. В этом месте скала не только наклонилась, в ней была ещё выбоина — маленькая пещерка на двух-трёх человек, а огонь на площадке мог защитить ночлежников не хуже запертой двери.
 Я втащила в пещеру седло, разостлала потник и уложила барса. Он, видимо, устал и лёжа спокойно следил, как я собирала и подтаскивала к самой пещерке сухие сучья. Разложив костёр, я положила с одной его стороны чурбан и, сунув под лежащий ствол арчи крепкий сук, подняла конец его и навалила на этот чурбан. Теперь конец бревна возвышался над костром и, разгоревшись, должен был гореть всю ночь. Пещера наполнилась теплом и светом. Правда, немного и дымом, но на это мы не обижались. Нам было тепло и уютно.
 Арстанка по своему обыкновению смотрел на огонь, положив на передние лапы круглую мордочку. Я со вздохом потуже затянула пояс и получше разостлала потник. Днём я выспалась на привале, чтобы ночью сторожить, вот только поужинать бы…
 Ночь была тёмная, а свет костра делал её ещё темнее. В полосе света виден был только бок лошади, а когда ветки не трещали, слышались её мерное дыхание и аппетитный хруст пережёвываемой травы.
 Далеко внизу, по камням, шумел ручей. Барс прихрапывал, я перекладывала ружьё с колена на колено, тёрла глаза и уже подумывала, не вздремнуть ли, так, совсем немножко…
 И вдруг… в свете костра я увидела, как что-то длинное, гибкое прыгнуло из темноты и опустилось на спину лошади, Раздался крик, страшный, какого я никогда не слыхала. Это кричала моя бедная лошадь. Ещё и ещё раз крикнула она, забилась, стараясь встать на дыбы, и вдруг тяжело упала на тропу. И тогда в наступившей внезапно и потому ещё более угрожающей тишине послышалось чьё-то ворчание, низкое, глубокое. Ружьё у меня в руках точно окаменело, и сама я тоже. «Наестся и уйдёт?.. Испугается костра? И ведь их обычно двое, где же второй?»
 Ворчание перешло в громкое мурлыканье: зверь был доволен. На костёр и на меня он, видимо, не обращал внимания.
 И вдруг…
 Конечно, так и должно было случиться — у меня за спиной раздался жалобный писк. Мурлыканье разбудило барсёнка, и он бросился к выходу из пещеры.
 Не сводя глаз со страшной группы около арчи, я схватила барсёнка и сунула его в мешок из-под травы. Поздно. Круглая голова отделилась от трупа лошади и повернулась в мою сторону. Я машинально всматривалась в чёрные полосы на лбу и белую оторочку ушей — совсем таких же, как у Арстанки. В свете костра ярко блестели глаза жестоким зелёным огнём.
 Я сама не сознавала, что делаю. Как во сне подняла ружьё, прицелилась. Костёр бил прямо в глаза, но те страшные точки горели ярче.
 Я нажала курок. В пещерке раздался такой грохот, будто скала свалилась мне на голову. Оглушённый барсёнок пискнул и затих. Или я оглохла и не слышу его писка? Я продолжала стоять на одном колене, с ружьём в руках, как в момент выстрела.
 Там, у дерева, не слышно ни малейшего движения. Голова больше не поднималась, глаза не блестели. Костёр тускнел, а у меня не было силы выйти и поправить его.
 И, однако, это нужно, нужно, чтобы не остаться в темноте.
 Наконец, я решилась выйти из пещеры. Не выпуская ружья, одной рукой я нащупала ствол арчи и подкинула на него сучьев. Затем, пятясь, вернулась в пещерку и тут только сообразила, что не перезарядила своей одностволки и она защищает меня не больше, чем простая палка.
 Дрожащими руками я выбросила бесполезную пустую гильзу и вставила второй патрон с разрывной пулей — последней.
 Напуганный барсёнок так и заснул в мешке. Ничто не шевелилось в темноте, а я до рассвета просидела с ружьём в руках не двигаясь.
 Наконец, небо над той стороной ущелья посветлело, зазолотилось и из темноты выступило то, что лежало у дерева.
 Вся земля была залита кровью. На трупе лошади лежало длинное, бархатно-серое, с тёмными пятнами туловище, с длинным гибким хвостом в чёрных кольцах. Разрывная пуля разнесла голову, смерть барса наступила мгновенно.
 Костёр ещё горел. Барсёнок выбрался из мешка, с писком подбежал было к неподвижной серой фигуре и попятился. Он несколько раз тихо подходил и отходил от неподвижных тел, наконец улёгся в нескольких шагах от них и, положив голову на лапы, смотрел на всё, что я делала, не мигая и ничем не выражая своих чувств. Но изредка, не шевелясь, он тихо и глубоко вздыхал…
 Я в последний раз оглянулась на страшное место. На руках у меня был барсёнок, за плечами висело ружьё.
 Но идти пешком по горным тропам — это совсем не то что ехать верхом. В этом я убедилась уже к середине дня, когда, задыхаясь, опустилась на тропинку в тени утёса и уронила барсёнка на землю. Голова у меня кружилась от голода, ноги горели и подгибались. Арстанка жалобно пищал, он уже успел проголодаться.
 Я вынула из сумки кусок мяса, который, преодолевая отвращение, вырезала для барсёнка из бедра своей лошади.
 — Подожди, нарежу, накормлю тебя, бедненький. А сама костёр разведу, только немножко вот тут полежу в тени, отдохну…
 — Вставай чай пить, шурпу кушать, — услышала я над собой весёлый голос. А мне так хотелось досмотреть сон: что-то очень хорошее снилось.
 — Крепко спишь, кызым, — смеялся Атамкул, — мы приехали — спишь, шурпа готова — спишь, три раза кричал, пока барса кормил.
 В одну минуту сон отлетел от меня, а сама я оказалась на ногах и быстро осмотрелась. Горел костёр, в стороне стояли привязанные лошади, а около меня сидел Атамкул, улыбающийся, с барсёнком на руках.
 Я так и прыгнула к нему:
 — Отдай барса, сейчас же отдай!
 Атамкул засмеялся:
 — Я барса шурпой кормил, думал, ты рахмат скажешь, а ты — кричать.
 И изменник Арстан недовольно запищал и снова полез к чашке, которую держал в руках Атамкул.
 Атамкул вдруг сделался серьёзным.
 — Шкура там, — кивнул он на свёрток у седла лошади. — А ты джигит, кызым, большой джигит! Я всё знаю, следы всё рассказали!
 И, оглянувшись, он продолжал:
 — Мы всё ехали, твой след искали. Лесничий крепко сердился. «Барса отниму», — говорил. Потом крепко испугался, где ты. «Барса не надо, — говорит, — пускай сама живая будет!» Очень пугался лесничий.
 Я осмотрелась. Под арчой около лошади стоял лесничий и что-то перебирал в хурджумах[11]. Острая рыжая бородка его вздрагивала.
 Атамкул отошёл к костру. Ох и аромат же разлился от котла, в котором он помешал деревянной ложкой.
 — Готово, — сказал он.
 Лесничий как-то бесцельно потоптался на одном месте и вдруг подошёл ко мне. Я невольно взяла барса на руки и отодвинулась.
 — Это вы напрасно, — отрывисто сказал он, смотря в сторону. — И я, вообще, того, извиняюсь, погорячился, а вы сдуру поверили, то есть я не так сказал… И вы не рассказывайте никому об этой ерунде! — вдруг добавил он таким просящим голосом, что я невольно засмеялась и сама от этого сконфузилась.
 — Ладно, не расскажу… если вы меня шурпой накормите. — И, отойдя от него, глубоко и облегчённо вздохнула. Ночь, барс, выстрел — всё это в прошлом. Сейчас же так приятно было есть шурпу и знать, что дальше мы поедем с Арстанкой не одни.
 А он наелся и, сидя на трёх лапках, сердито пробовал умыться четвёртой, нализанной. Дело не выходило: тяжёлая лапа перевешивала, и он с недовольным писком падал на спину. Наконец, сообразил и принялся лёжа умываться то одной, то сразу двумя лапками. От усердия разгладил всю физиономию в разные стороны и одно ухо завернул так, что мне пришлось его выворачивать обратно.
 Тем временем объездчики оседлали лошадей.
 — А мне лошадь откуда? — удивилась я.
 — Тут недалеко аул, — объяснил Атамкул, — за горой, там и достали, а проводник поедет назад, её с собой заберёт.
 И опять Арстан оказался на луке седла и снова смотрел в пропасть.
 Проводник в чёрной лохматой шапке и кожаных штанах что-то оживлённо говорил, указывая то на барсёнка, то на шкуру у моего седла,
 — И-и! — удивился Атамкул и повернулся ко мне. — Слышишь, кызым, это, — он кивнул на шкуру, — барса твоего отец. Здесь они жили. Мать скоро убили, отец совсем дивана[12] стал, на всех бросался. Другой барс света боится, этот ничего не боялся. Твоё счастье, стреляешь, как джигит, он всё равно тебя кончить хотел.
 Я посмотрела на шкуру и невольно вздрогнула. А малыш, из-за которого разыгралась вся драма, весело играл уздечкой и не знал, как близко от него было этой ночью освобождение… ценой моей жизни.
 …От Арслан-Боба мы с Арстанкой пересели на арбу и добрались до Андижана, потом ехали на поезде и на следующий день постучались в ещё закрытое ставнями окно квартиры.
 У моих хозяев было шестеро ребят, и каждому хотелось поласкать Арстанку. Приходилось устанавливать очередь. Весь день его был занят ездой на чьей-нибудь спине. Ребятишки устраивали «кучу-малу». Все шестеро носились по саду и вопили: «Арстан, ко мне! Арстаночка, на спину! Эй, не жуль, не твоя очередь! Что, неправда?»
 Бац! Затем следовало разбирательство: кого-то тащили, кого-то утешали, а Арстанка, запыхавшийся и весёлый, прибегал ко мне в комнату и лез под кровать.
 Однако я была его единственной настоящей привязанностью. Его милая серьёзная разрисованная мордочка так и оживлялась, когда я входила в комнату, и он даже спать с вечера устраивался на кровати, засунув голову мне под подбородок.
 Это было приятно, но слишком жарко для жителя подоблачных гор. Полежав немножко, он грузно сваливался с кровати и распластывался на полу, тяжело дыша и часто переходя с одного место на другое — где похолоднее. И только к утру, когда становилось свежее, опять забирался на кровать охранять меня от опасностей.
 Кровать была нашим логовом, нашим домом. По всей квартире ходите, но к кровати… Если кто входил в комнату, пока мы ещё лежали, надо было видеть, как морщился серый нос и какое грозное начиналось шипение.
 Сначала это было смешно. Ребята протягивали руку и получали сердитый удар лапой. Но скоро Арстанка, вытянувшись около меня, хвостом стал почти доставать до спинки кровати. Тут уж я запретила дальнейшие опыты.
 Арстанка не боялся ничего, кроме… встречи с курицей. Это было первое и единственное поражение в его жизни. В саду у нас жила курица с большим хохолком и целой кучей жёлтеньких шариков-цыплят. Она любила их всем своим горячим сердечком и не знала страха, когда надо было биться за жизнь и честь семьи.
 Они встретились в первый же день нашего приезда. Пушистые шарики понравились Арстанке, и он, осторожно распластываясь и притаиваясь, решил отправиться на свою первую охоту. Но почти у цели он наткнулся на Хохлатку.
 Расправив крылья и превратившись сама в огромный шар, она кинулась в битву. Барсёнок не разобрал, что случилось дальше: ослеплённый, оглушённый, он закрыл глаза лапками, а Хохлатка танцевала на нём танец ярости — клювом, крыльями и когтями раздирая его шубку.
 Хохлатка до крови расцарапала мне руки, пока я поднимала с земли моего бедного барсёнка. Вся шубка его была перепачкана грязью, он дрожал и без всякого стыда прятал мордочку в надёжное, испытанное место — мне под подбородок.
 И вот с некоторых пор большой красивый барсёнок весело бегал за мной по Ташкенту.
 Трамвай его не пугал, он караулил его и одним прыжком перемахивал рельсы перед самым его носом. Но от наседки с цыплятами здесь же, на улице, он с жалобным мяуканьем лез прямо на меня, рвал платье, царапался, пока я не брала его на руки и не прижимала к груди.
 Был у Арстанки ещё враг, много его огорчавший. На дворе жил молодой баран со звёздочкой на лбу. Инстинктом он чуял, что серый пушистый кот с кольчатым хвостом — извечный враг всего их бараньего рода. И чуть ли не первый день нашего приезда начался трагедией. Увидев барса, баран отошёл в конец двора и принял вызывающую позу. Он нервно топал передними ножками, размахивал головой с крутыми рогами и, наконец, разбежавшись, с размаху ударил Арстанку рогами, придавив его к земле. Но если курица — новый, непривычный враг для барса, то баран — его исконная добыча. И в Арстанке проснулось всё мужество его предков. Он встал, отряхнулся и, высоко подняв голову, ударил лапой по земле.
 Баран принял вызов и, отбежав, затопал копытцами, готовясь к новому бою. Однако Арстана можно было убить, но не обратить в бегство. Он стоял твёрдо, высоко закинув голову, и созерцал позорное бегство барана. В дело вмешался третий боец — Николка, с крепкой палкой в руках.
 То же повторилось и на другой день, и на следующий. «Повелитель гор» выходил во двор и вызывал барана Карьку на бой, дерзко хлопая лапой по земле.
 «Карьку надо отправить к дяде Мите на дачу, а то он забодает Арстанку», — решила детвора и с этим вопросом отправилась к матери. Вскоре Карьку на верёвке торжественно протащили мимо удовлетворённого барса, и он исчез из нашей жизни на целое лето.
 Исчезла и буйная Хохлатка. Её со всем выводком продали соседу. И Арстан воцарился во дворе, в саду, в комнатах полным хозяином и любимцем всей семьи. Добродушная мать шестерых озорников тоже полюбила его. «Арстанка! — слышался голос утром, когда я ещё только открывала глаза. — Кто молока хочет?» Он хорошо знал — кто, бежал к двери, царапался в неё, пока она сама не открывалась.
 Настоящий голос барса мы услышали не скоро. Это случилось за обедом. «Пии-пии», — скулил Арстанка, теребя меня за ногу и пытаясь влезть на колени, и затем вдруг басом «мяаауу!».
 Это было целое торжество. Хохот, крик и дополнительная чашка молока приветствовали пробуждение зверя.
 Время бежало. Барсёнок уже получал рисовую молочную кашу и суп с макаронами — очень полезную для барсов еду. Чёрные пятна на серой его шкурке так и лоснились, длинный хвост почти волочился по земле, и сад и двор становились ему тесными. Но, вырвавшись на улицу, он не убегал далеко, возился тут же с ребятами или забирался в соседние квартиры — посмотреть, как люди живут.
 Однажды днём он куда-то запропастился. Старшие ребята в волнении разбежались на поиски, а младшая пара устроила во дворе потасовку.
 
— Это всё ты! Всё ты! — кричала шестилетняя Нина и отчаянно колотила полотенцем черноглазого толстого Юрку.
 — Неправда, неправда! Он простил, ты сама видела, я ему косточку дал! — кричал тот и громко ревел от обиды и боли.
 Прибежала мать, прибежала я, разняли, допросили.
 — Он Арстанке на хвост банку привязал, — со слезами кричала Нина, — большую банку, и Арстанка испугался и по полу катался. А я отвязала, а он обиделся и совсем убежал в барсиные горы жить.
 — Он простил, — плакал Юрка, — я же ему косточку…
 Часа через два на улице раздались радостные крики и злое мяуканье. Выл Арстан, а Николка с Петей тащили его за ошейник.
 — Иди, иди, — уговаривали они его, — что ещё дальше-то будет, старушка помирает.
 Я похолодела от ужаса — какая старушка? Мальчишки совсем захлёбывались, новость распирала их. Я крепко потрясла Николку за плечи.
 — Рассказывай всё по порядку! С вами с ума сойдёшь!
 — Он туда вон залез, — заторопился Николка, — вон на то крыльцо и под стол от мух спрятался, да и заснул, и никто его не видел. А как все сели чай пить, он проснулся и бабушку за ногу лапой. А она заглянула под стол да как закричит: «Ай! Ай! Это смерть за мной пришла!» — и со стула свалилась. Сейчас в кровати лежит с испуга. Кто говорит, за доктором надо послать, а другая бабушка говорит — за священником.
 Пришлось мне побежать, попросить у старушки прощения. Три дня пролежала она в постели и, только когда хорошенько разглядела Арстанку, выздоровела. Очень уж испугалась!
 Как-то осенью ребята взволновались:
 — Софья Борисовна, есть у вас верёвка? Сегодня барана с дачи привезут, привязать его надо, а то опять будет Арстанчика бить.
 А Арстанчик, уже со среднюю собаку ростом, весело валялся во дворе и ловил свой гибкий хвост.
 — Мы его не дадим обижать, — волновался Петя, — из барана только плов делать, а барс…
 — А барс и на это не годен! — смеялась я. — А вот и дядя Митя!
 Действительно, ворота распахнулись, и в них въехала знакомая телега.
 Кто целовал дядю Митю, кто тащил с телеги корзину с виноградом, а кто развязывал барана.
 Освобождённый Карька встряхнулся, отбежал на середину двора и оглянулся: всё знакомое, даже серая кошка-задира и та здесь.
 У барана по-боевому зачесались рога. Затопав копытцами, он помотал головой — дерзкая кошка не испугалась. Карька разбежался и нагнул голову — раз, два, но на «три» барс лёгким прыжком вскочил ему на спину и запустил в неё острые когти.
 С жалобным криком Карька заметался по двору, а Арстанка драл всеми четырьмя лапами его курчавую шкуру.
 Густая шерсть выручила: мы поймали бедного барана прежде, чем барс догадался, кроме когтей, пустить в ход и зубы и отведать свежей крови. И с тех пор, выходя во двор, барс ударял лапой о землю и вызывающе шипел, а баран, опустив голову, убегал к себе в хлев.
 Прошло ещё два месяца, Арстан стал уже опасным товарищем для моей шестёрки: йод и бинты для царапин от его когтей во время игр покупались пачками.
 Я сидела в своей комнате в глубоком раздумье и гладила круглую полосатую голову.
 — Что мне с тобой делать, Арстанка?
 Он положил мне на колени передние лапы, на коленях он уже не помещался.
 — Что же мне с тобой делать? — повторила я почти со слезами и крепко его обняла.
 — Отпустить со мной в горы, на родину, — проговорил за спиной знакомый голос.
 Арстан с радостным мурлыканьем прыгнул навстречу гостю. Он его любил, этого высокого человека со спокойным голосом и ласковыми руками.
 — Я уезжаю в экспедицию на Памир на два года, — говорил тот, опускаясь на стул. — Арстан меня любит, почти как вас. Не в город же вам его с собой брать, в тесную комнатку! А мне он будет неоценимым помощником: к сонному никого не подпустит, может быть, и из беды выручит.
 Это был мой хороший знакомый, путешественник и учёный. Он сказал правду: барс его любил и охотно бегал с ним в далёкие прогулки. Что мне было делать?
 Арстан опять подошёл ко мне и положил голову на колени.
 Они оба ждали ответа.
 — Возьмите, — с трудом проговорила я. — Только сейчас. Я уйду из дому, чтобы не видеть. Он за вами пойдёт, он вас любит. Ему на Памире, конечно, лучше, чем здесь. Только не прощайтесь и не благодарите.
 И я убежала. В дождь, без пальто, я долго бродила по городу, а вечером устроила себе постель на террасе, не заходя в осиротевшую комнату.
 Они уехали через два дня. Им было хорошо. Где они теперь — я не знаю.
 ТОМ-МУЗЫКАНТ
 «Она» — жаба — сначала была «он» — головастик. И родился он… Впрочем, лучше я сначала расскажу о его матери, иначе вам будет непонятно.
 Мать его была громадной серой жабой и по-жабьему очень красивой: вся спина у неё была покрыта большими бородавками и серые ноги тоже. Она редко прыгала, как лягушка, а больше ходила развалистой жабьей поступью.
 Но самое удивительное — это её глаза. Золотистые, с ярким чёрным зрачком посредине, они сияли и искрились так, что глядя на них, можно было забыть об уродливой жабьей голове, на которой они помещались.
 В старину люди верили, что это светится через глаза находящийся в голове у жабы драгоценный камень, и убивали её, чтобы завладеть этим камнем. Камня в голове не находили, и глаза меркли, потому что из них уходило более драгоценное, чем все драгоценные камни мира: уходила жизнь.
 Однажды весной в тёплой воде небольшого арыка, между стеблями болотных растений, жаба отложила кучку крошечных стеклянных шариков, каждый с чёрной точечкой посредине; чёрная точка — это икринка, крошечное жабье яичко, а стеклянные шарики — студенистое вещество, которое защищает яичко. В воде стеклянные шарики разбухли, стали больше горошинок и все вместе плавали на поверхности воды, а солнце грело икринки и медленно-медленно пробуждало их к жизни.
 Наконец в икринке можно было уже различить крошечного головастика. Он лежал, свернувшись клубочком, и понемногу начинал шевелиться.
 И вот в один из дней, когда весеннее солнце светило особенно ярко, головастики вздрогнули и начали раскручиваться. Маленькие, чёрные, точно большеголовые рыбки, они прорвали свои прозрачные шарики и начали плавать.
 Кучки слизи — остатки шариков — некоторое время служили им пищей, а затем головастики поплыли в разные стороны, начав самостоятельную жизнь.
 Сколько же оказалось у них врагов! Рыбы, лягушки, личинки водяных жуков-плавунцов — все набросились на бедных головастиков, как на вкусный обед. Хорошо, что их мама-жаба, отложив икринки, уже о них забыла, а то материнское сердце разорвалось бы от горя при виде этого ужасного побоища.
 Меньше четвёртой части головастиков спаслось. Они запрятались в густые заросли водяной травы, но тут на них напали раки, водяные клопы и пауки, так что к концу дня от целой кучи малышей уцелело всего три головастика. Впрочем, особенно жалеть головастиков, не приходится — икры весной откладывается столько, что, если бы её не ели все, кому не лень, лягушки и жабы заполнили бы собой все реки и озёра и в них не осталось бы места для воды.
 Три уцелевших головастика присосались ротиками к стеблю водоросли, понемножку соскабливая его нежную кожицу, — этим они питались. Так прошёл вечер первого дня их жизни. Ночью они, вероятно, спали, а утром поднялись вверх, навстречу ласковым солнечным лучам и смешались с толпой других головастиков, только что родившихся или подрастающих.
 Тут они потеряли друг друга из виду, и что случилось с двумя другими — нам неизвестно. А тот головастик, из которого потом вышла наша жаба, принялся кормиться, плавать и очень ловко увёртывался от врагов.
 По обеим сторонам рта у него: росли две нежные веточки с массой разветвлений. Это были жабры; головастики дышат ими, как рыбы.
 Вскоре по бокам хвостика появились две задние ножки, потом выросли и передние. А хвостик становился всё короче и короче, и вот на берег арыка вылезла презабавная маленькая жабка. Она дышала ртом; жабры-веточки у неё исчезли, но короткий смешной хвостик ещё остался на некоторое время, и ей самой было от этого неловко.
 Жабка была крошечная, но характер у неё переменился. Кроткие головастики никого не ели, наоборот, их все ели, а жабка сама стала хищницей и очень ловко ловила мушек и жучков. И при этом каким удивительным способом: быстро прыгать она не могла, да это и не нужно было — за неё прыгал её язык. Он рос не так, как у нас, из глубины рта вперёд, а наоборот, от нижней губы назад, внутрь рта. И весь был скользким и липким от слюны.
 Когда к неподвижно сидящей жабке подлетала и садилась мушка, язык молниеносно выскакивал изо рта, шлёпался о мушку и так же быстро убирался обратно в широкий жабий рот вместе с мушкой, которая приклеивалась к липкой его поверхности.
 Маленькая жабка жила и росла год за годом, ловко увёртывалась от врагов в течение целого лета. На зиму же, чтобы не замёрзнуть, она забиралась куда-нибудь глубоко под корни деревьев или в кучи сухих листьев и разного мусора и в глубоком сне ждала, пока весеннее солнце шепнёт ей, что трава зазеленела и уже летают жуки и мошки.
 Прошло много лет, и жабка превратилась в жабу редкостной величины. И врагов у неё стало меньше — утке и то она была уже не по силам. И вот тут-то и начинается наш настоящий рассказ о ней.
 Это был совсем маленький домик из двух комнат, кухни и большой террасы. Терраса тремя ступеньками выходила в тенистый сад. В нём росли два громадных грецких ореха и целое море роз, над которыми в тёплые летние вечера летали золотисто-зелёные жуки.
 В домике жила самая маленькая семья — всего двое: муж и жена. Меньшей семьи ведь не бывает; если живёт один человек, то это ещё не семья. Днём они оба уходили на работу, а вечером жена садилась за рояль, а муж брал скрипку, и они играли.
 Однажды вечером во время игры муж наклонился и тихонько сказал жене:
 — Пожалуйста, не пугайся и не переставай играть. Посмотри, какой у нас нашёлся слушатель. Но жена, взглянув, вскрикнула и всё-таки перестала играть: на пороге широко открытой двери сидела огромная серая жаба, покрытая бородавками. Когда музыка смолкла, она повернулась и медленно вышла на террасу, а оттуда спустилась по ступенькам и исчезла в саду.
 Молодая женщина еле пришла в себя от изумления.
 — Что это за ужасное существо? — воскликнула она.
 — Неожиданный любитель музыки, — засмеялся муж. — Жабы любят музыку, особенно тихую и мелодичную. Я об этом читал где-то, но сам вижу в первый раз.
 На следующий вечер, как только началась музыка, гостья не замедлила явиться. Жаба по-вчерашнему сидела на пороге и, не отрываясь, смотрела на музыкантов.
 Когда музыка кончилась, она тотчас же повернулась и исчезла в саду.
 На третий вечер жена принесла дощечку и положила её на ступеньки лестницы.
 — Это для нашей гостьи, — улыбаясь, сказала она, — ведь ей нелегко с её толстым животом прыгать по ступенькам.
 И им удалось подсмотреть, как жаба, сразу же оценив всё удобство новой лестницы, спокойно поднялась по ней.
 Её удивительные глаза сияли, как звёзды. Она доверчиво позволяла подходить к ней, и часто, уже после того, как музыка смолкала, сидела, словно погружённая в раздумье, и «драгоценный камень», спрятанный в её безобразной голове, переливался золотыми искрами.
 — Том, Том, — ласково звала её молодая женщина, и какова же была её радость, когда однажды жаба подошла к ней на зов.
 Скоро она уже начала брать из рук живых мух и жуков и часто днём важно сидела под розовым кустом, точно ожидала вечерней музыки.
 — Катя, — тихо позвал раз муж, — посмотри!
 Жаба вошла в комнату днём и ползала вокруг рояля, останавливаясь и как будто прислушиваясь.
 С первыми осенними дождями Том исчез. Его искали по саду, клали самых вкусных червяков под его любимый розовый куст, но всё было напрасно.
 — Его съел кто-нибудь, — чуть не плакала Катя.
 — Успокойся, — уговаривал её муж. — Том спит где-нибудь в норке. Вот увидишь, в первый тёплый весенний вечер он явится попросить, чтобы ему поиграли.
 И вот кончилась короткая ташкентская зима. В саду ожили насекомые, лягушки.
 Катя волновалась:
 — Сегодня вечером придёт Том. Ты видишь, я уже накопала червяков для него.
 И, как только стемнело, она положила дощечку на ступеньки лестницы и заиграла тихую нежную мелодию. Через несколько минут шорох заставил её обернуться: Том сидел на обычном месте, на пороге, и глаза его, казалось, светились радостью свидания.
 Прошло шесть лет. По маленьким комнатам давно уже топали весёлые детские ножки, и дети знали, что старой жабе под розовым кустом можно приносить червяков, но ни дразнить, ни пугать её нельзя.
 Она до того привыкла к дому, что иногда днём заходила в комнату и важно сидела под роялем.
 — Томик очень хороший, — с нежностью говорила маленькая девочка. — Он очень старый, даже старше меня, говорит мама. Я хочу сшить ему платьице с ленточками, ведь ему холодно голенькому, а мама не позволяет, говорит: «Жабы не девочки, и у них не бывает насморка».
 — Нам нужно ещё собачку, — просил мальчик. — Папа, купи нам маленькую собачку. У других детей есть собаки, а у нас нет.
 Однажды отец вернулся домой раньше обыкновенного.
 — Серёжа, — позвал он, — посмотри, кого я привёз! — И он опустил на землю маленького весёлого фокстерьера.
 — Его зовут Снежок, — сказал отец. — Дайте ему чего-нибудь вкусного и бегите в сад, он будет вас ловить.
 Через минуту в саду поднялся дым коромыслом: лаял Снежок, в восторге визжали дети.
 — Чудесный пёсик, — сказала жена. — Хорошо, что ты его достал. — И тут же, прислушиваясь, тревожно воскликнула: — Что-то случилось, ты слышишь, дети плачут, идём скорее!
 — Томик, Томик милый! — плакала девочка.
 Возле куста, весь горя от радостного возбуждения, стоял Снежок и недоумевающе смотрел на девочку.
 Кажется, он хорошо поохотился: поймал такую удивительно громадную жабу. А дети плачут, и никто не сказал, что он молодец.
 Его большие карие глаза были полны удивления. Дети плакали навзрыд.
 Старый Том лежал под своим кустом белым брюшком кверху, и лапки его слабо вздрагивали. Вот они ещё раз дрогнули и застыли, а золотые глаза потускнели — драгоценный луч жизни улетел из них.
 Мальчик в гневе ударил палкой всё ещё ничего не понимавшего щенка.
 Снежок завизжал, а девочка подняла жабу на руки и прижала к груди.
 — Томик, Томик милый! — плакала она.
 Отец осторожно взял у неё жабу и положил на землю.
 — Мы похороним Тома, — печально сказал он. — Снежок не виноват, ведь он не знал, что Том наш друг и что он старше тебя.
 — Не хочу видеть Снежка, увези его! — требовал мальчик, вытирая красные глаза.
 И отцу с трудом удалось убедить его, что щенок не виноват в причинённом им горе.
 Вечером в доме не было музыки. Дети ходили как в воду опущенные, а мать сказала отцу дрогнувшим голосом:
 — Ведь он жил здесь с того дня, как мы поселились в нашем доме, он в самом деле был почти членом нашей семьи.
 Утром дети похоронили Тома. Девочка отдала ему свой лучший кукольный матрасик, а мальчик — ящик от игрушек.
 Снежок шёл за детьми унылый, с опущенной головой, смутно чувствуя, что он в чем-то сильно провинился.
 Тома закопали под розовым кустом, мальчик выстрелил над могилой из пугача и сказал:
 — Он погиб, как герой, сражаясь с собаками.
 — И он был самая толстая и красивая жаба на свете, — прибавила девочка.
 И сам Том не мог бы пожелать слов, сказанных с более искренней и горячей любовью.
 ПЛАТОЧЕК
 Рыжий большеголовый мальчишка держал в руках ворону. Одной рукой он прижимал её к груди, а другой щёлкал по носу. Ворона изо всех сил мотала головой, пытаясь освободиться. Перья на загривке стали у неё дыбом, а глаза были злые и испуганные. Она тяжело дышала, широко раскрыв клюв, и пыталась каркнуть. Но каждый раз при этом мальчишка щёлкал её по носу и взвизгивал от удовольствия:
 
— А, ты так? А, ты так? А я — вот так!
 Мальчишка, как нам показалось, был сильный и сердитый. Его рыжие волосы блестели, хитрые серые глаза тоже, а редкие зубы так и оскаливались при каждом щелчке.
 Мы с сестрёнкой стояли, взявшись за руки, держа в свободной руке по корзиночке, полной земляники. На глазах у нас были слёзы жалости к бедному воронёнку и страха перед его мучителем. Нам обеим хотелось убежать домой или хоть спрятаться за кустом. Но вместо этого мы, дрожа и не сводя глаз с загорелой веснушчатой руки мальчишки, подходили к нему всё ближе и ближе, точно кролики к удаву. А он, не замечая нас, сидел на пне, широко расставив босые ноги, и всё щёлкал и щёлкал воронёнка по раскрытому беспомощному клюву.
 — А я — вот так! — повторил он и вдруг, подняв голову, увидел нас, перепуганных, жавшихся друг к другу. На минуту он остановился и даже опустил руку. Его глаза обшаривали кусты вокруг нас, убеждаясь, что мы единственные свидетели его развлечений. Успокоившись, он сдвинул брови.
 — Вы чего тут потеряли? — спросил он нас, по-прежнему крепко держа воронёнка левой рукой. Воронёнок хрипло пискнул.
 Мы вздрогнули, посмотрели друг на друга и обе почувствовали, что страх куда-то пропал, жалость к воронёнку сделала нас храбрыми.
 — Отдай воронёнка! — проговорили мы разом и сделали шаг вперёд, тяжело дыша от волнения и держась за руки.
 Мальчишка удивился. Серые глаза его снова забегали по кустам — не близка ли нам неожиданная помощь. Затем, прищурившись, он высунул длинный язык и вдруг засмеялся.
 — А что дашь? — спросил он меня и снова щёлкнул воронёнка по носу.
 Мы переглянулись и одновременно протянули ему корзиночки с ягодами.
 Мальчишка покачал головой.
 — Ягод я и сам наберу, вишь — удивили. Нет, вы платки свои давайте, обе, тогда отдам. — И он показал на наши яркие платочки. Их нам сегодня надели в первый раз с приказанием не запачкать и не потерять.
 Мы опять посмотрели друг на друга.
 — Живо давайте! — прибавил мальчишка, заметив наше колебание. — Сейчас давайте, а то задушу. Вот! — И он стиснул воронёнка так, что тот замотал головой и жалобно пискнул.
 Это решило дело. Мы быстро развязали новые платочки и протянули ему.
 — Давай ворону! — решительно сказала я, стараясь смотреть мимо веснушчатой руки.
 Одной рукой мальчишка по-прежнему крепко держал воронёнка, другой быстро схватил добычу и принялся засовывать её за пазуху в расстёгнутый ворот рубашки.
 Мы следили за ним, затаив дыхание.
 Вот один только кончик торчит, голубенький, словно цветочек, но вот и он исчез.
 — Спрятал, — прошептала сестра, и голос её дрогнул.
 — Держите вы, сами вороны!
 Мальчишка бросил воронёнка мне прямо в лицо, рассмеялся и, выхватив у меня из рук корзиночку с ягодами, быстро побегал под горку, перепрыгивая через пни.
 Я еле успела поймать воронёнка, чтобы он не оцарапал меня судорожно растопыренными лапками, и осторожно прижала к груди.
 И воронёнок понял ласку. Он рванулся было у меня из рук, но вдруг притих и задышал ровнее. Пёрышки на голове у него опустились, и клюв закрылся. Озлобленное выражение пропало, из злого драчуна он вдруг превратился в измученного и усталого детёныша.
 Мы уже забыли о платочках.
 Мы стояли и гладили его кончиками пальцев, заглядывала ему в глаза и радостно смеялись.
 — Понесём скорее домой, — сказала Катя. — Покормим его, он и приручится. Ведь приручится, а?
 — Он уже приручился, — уверенно заявила я. — Смотри, он не боится, понимает, что мы не позволим его мучить.
 До дома было недалеко. Он стоял на краю вырубки, где мы собирали землянику, и издали было видно, как мама развешивала мокрое бельё на кольях забора.
 — А платочки-то унёс, — тоскливо прошептала Катя уже перед домом. — В чём мы теперь ходить будем?
 — Старые наденем, — храбро отвечала я, стараясь не показать, что и у меня губы задрожали. — Мама не рассердится, она добрая, мы всё расскажем.
 Мама и правда не рассердилась, даже улыбнулась, хоть и покачала головой.
 — Эх вы, защитницы, — сказала она. — Теперь будете ходить в старых платках. Ну, хорошо, несите свою птичку в сарай, отдохнёт она там. Только смотрите, чтобы цыплят не таскала.
 И воронёнок поселился в сарае. Приручать его не пришлось. Осмотревшись на новом месте, он подскакал к нам и, раскрыв рот, с криком стал махать крыльями.
 — Это он просит есть, — сказала мама. — Намочите хлеба в молоке и дайте ему немного, чтобы не обкормить, а потом воды с ложечки.
 Но обкормить его было нельзя. Он ел целый день всё, что угодно: хлеб, мясо, картофель. Сам есть он ещё не умел. Мы запихивали ему пищу прямо в горло, так что иногда он кашлял и задыхался. Но, проглотив, он опять скакал за нами по сараю и кричал ещё громче.
 Мы были в восторге. Кормить его нам нравилось так же, как ему — есть. Мы сидели на полу с чашками в руках и громко смеялись, когда он хватал нас за пальцы.
 На третий день мы решились выпустить его из сарая.
 — Вот увидишь, что он приручился, — уверяла я сестру, хоть сама и боялась немного: а вдруг улетит?
 Воронёнок на минуту остановился на пороге, оглянулся и… поскакал за нами по дорожке, будто собачонка. А мы смеялись и прыгали от радости.
 — Иди, иди! — звали мы воронёнка. — Иди, мы тебя ещё покормим. Иди, Платочек!
 Платочком мы назвали его в память о том, что мы отдали за него.
 Воронёнок остался во дворе, а мы побежали домой — принести ему чего-нибудь вкусненького.
 Вдруг на дворе поднялся скандал. Куры кричали так, словно увидели ястреба.
 — Катя, скорей! — закричала я. — Наверно, ястреб цыплёнка схватил. — И мы бросились назад.
 Никакого ястреба не было, за него отдувался наш бедный Платочек. Он тоже кричал, но от боли, голос его тонул в общем гаме, а куры клевали и щипали его, только перья летели по воздуху.
 Мы со слезами ринулись в бой и выхватили воронёнка чуть живого. Он весь дрожал.
 — Противные, гадкие! — кричала Катя и плакала. — Бедный Платочек, за что это они тебя?
 — За цыплят, — сказал отец, который тоже пришёл на шум. — Вороны часто таскают цыплят, и куры это знают. Смотрите, чтобы ваш Платочек за это не принялся!
 Весь день воронёнок не ел, сидел в углу сарая и так жалобно смотрел на нас, что казалось, будто он умирает, и ночью мы горько плакали в подушку.
 Но на следующий день он встретил нас как ни в чём не бывало: махал крыльями и ел за два дня сразу.
 Пришлось продержать его в сарае до тех пор, пока он не научился летать.
 К этому времени он стал удивительно красив. Питался Платочек у нас, вероятно, лучше, чем на воле, поэтому был крупнее других ворон, и пятно на голове было тоже чуточку больше.
 — Правда, наш Платочек в платочке? — говорили мы.
 И забавно же было смотреть, как он дразнил кур в отместку за первую встречу.
 Сядет на забор, невысоко, но так, чтобы его достать было нельзя, и смотрит. Куры соберутся, кричат, сердятся, а он нагнётся и отвечает им:
 — Карр! Карр!
 За сестрой и за мной Платочек бегал, как собачонка, прыгал на колени и заглядывал в глаза.
 Мама наша целый день хлопотала по хозяйству, а папа уходил на работу очень рано, так как жили мы на окраине и идти было далеко. Но мы только радовались этому: раздолье, свобода.
 За огородами нашего пригородного посёлка текла речка и начинался лес, тот самый, в котором мы собирали ягоды в где нашли воронёнка.
 Ходили мы туда всё лето и близкую его часть знали хорошо.
 Но дальше, за весёлой, болтливой речкой Незванкой, начинался старый еловый лес, тёмный и таинственный. И жил в нём один лесник, про которого ходили странные слухи, и была у него чёрная с белой кисточкой на хвосте собака, громадная и злая, по кличке Волк.
 — У неё кисточка, знаешь, зачем? — шёпотом говорила мне Катя, и её большие голубые глаза делались совсем круглыми от страха. — Эта кисточка, чтобы её леснику было и ночью видно. Они вместе ночью охотятся. Собака зайцев ловит, леснику носит. А раз мальчика маленького собака в лесу загрызла. Как за горло схватит… он и крикнуть не успел! А лесник мальчика в реку бросил. Это тётка Дарья маме рассказала. А мама засмеялась и говорит: «Всё это глупые выдумки. Если бы мальчик действительно пропал у кого, мы бы знали. Да и кто пустит ребёнка ночью в лес?»
 В тот вечер мы долго сидели на печке и шушукались. За окном гудел ветер, и, когда мама открывала дверь, он вырывал её из рук и хлопал ею так сильно, что весь дом вздрагивал.
 — А ты веришь? — спрашивала я, замирая от страха и желания, чтобы это и в самом деле было правдой.
 — Конечно, верю! — убеждённо отвечала Катя. — Мальчик-то был чужой, заблудился, потому его и не искал никто. Вот как тётка Дарья говорила, — закончила она и торжествующе посмотрела на меня.
 Я была побеждена. Долго, прижавшись друг к другу, сидели мы на печке. Лампа под зелёным абажуром ярко освещала стол, а в углу сгустились полутени.
 — Ну, запечные жители, — весело сказал наконец папа, отодвигая книгу, — пожалуйте ужинать и марш спать, а то за день-то набегались. Смотрите, ваш Платочек уже третий сон про белые булки видит.
 Мы засмеялись и соскочили с печки. На столе стоял чугунок с кашей и кринка молока, а мама возилась около печи, вынимая горячие пироги.
 Ворона и правда спала, сидя на спинке кровати — на своём любимом месте, под которым мы с Катей аккуратно расстилали лист бумаги… Совершенно приучить к чистоте нашего воспитанника нам не удавалось.
 Услышав возню за столом, Платочек сейчас же сорвался с места и перелетел на спинку отцовского стула. Здесь он всегда сидел и высматривал, нет ли на столе чего по его вкусу. Завидев пирог или белую булку, он прыгал на стол, хватал кусок побольше и перелетал на подоконник или, если окна были открыты, улетал в сад и там съедал добычу. Иногда прятал её в свой заветный «сундук» на крыше сарая, под дранкой.
 В этот вечер окна были закрыты.
 Платочек быстро наелся и стал сердито стучать в стекло носом, положив недоеденный пирог на подоконник.
 — Ффффф, — шипел он. Окно не открывалось, а пирог надо было спрятать непременно: вдруг кто соблазнится и утащит.
 — Не выпускайте его, — сказала мама. — Потом опять стукаться начнёт, — впускай его, а всем уже спать пора, завтра рано вставать.
 Как ни сердился Платочек, пришлось остаться дома. Взъерошенный и злой, он караулил на подоконнике кусок пирога и неблагодарно ущипнул меня за палец, когда я подошла погладить его.
 — Ну и сиди! — рассердилась я и пошла умываться.
 — Девочки, — через минуту позвал нас отец и тихонько засмеялся. — Посмотрите, что ворона выделывает!
 Платочек сидел на кровати и с сердитым бормотаньем запихивал пирог под подушку.
 Готово! Он с торжествующим видом отошёл и, подозрительно покосившись на нас, взлетел на спинку кровати.
 — Молодец, ловко спрятал! — смеялись мы и вперегонки прыгнули на кровать — устраиваться на ночь.
 «До моего пирога добираются! Э, нет! Не позволю!»
 Разъярённая ворона в одну минуту оказалась на подушке и ринулась в бой.
 Рраз! — и Катя с криком схватилась за щеку.
 Два! — закричала и я от сильного щипка за ухо.
 А Платочек, весь взъерошенный, широко расставив лапки и распустив крылья, боролся за своё достояние.
 Тут уж вмешался папа и перенёс пирог на пол, в уголок, под газеты.
 Мы были незаслуженно обижены, щека и ухо болели.
 — Из-за противного пирога, — плакала Катя, — из-за пирога на нас бросился, на своих матерей!
 И мы успокоились только тогда, когда придумали жестокую месть: заведём какую-нибудь другую птицу и будем любить её больше, чем неблагодарную ворону.
 Уже засыпая, я почувствовала, как Катя дёргает меня за руку.
 — Знаешь, я боюсь, что даже нарочно не смогу другую птицу полюбить больше Платочка. Правда, обидно?
 Но у меня уже не хватило силы ответить.
 Утро выдалось ясное и такое тёплое, что мама вынесла самовар на столик перед окнами.
 За ночь обида прошла, мы сидели за столом весёлые, а Платочек клевал хлеб с творогом.
 — Чего он только не ест! — удивлялась наша квартирная хозяйка, толстая ворчунья Мария Яковлевна. — На, Платочек, Что ты с этим делать будешь? — И, смеясь, подала ему большую конфету.
 Платочек вежливо взял конфету и огляделся — есть не хочется, на крышу лететь лень. Куда же спрятать? А, догадался! Слетев на землю, он положил конфету на песок и несколькими ударами клюва закопал её.
 Мария Яковлевна опять засмеялась и палочкой выковыряла конфету.
 Хорошо, что палке не больно. Здорово же её клюнули!
 Ворона рассердилась и задумалась. «Неужели всё-таки лететь на крышу?»
 Около конфетки крепко спал щенок Урсик. Ворона осторожно, с видом доктора на операции, шагнула к нему и, потянув пушистый хвост за самый кончик, раскрутила его и закрыла им конфетку.
 Вот это чистая работа!
 С довольным видом ворона отступила, и вдруг перья на её голове так и встали от негодования: хвост мгновенно пружиной закрутился на спину, а конфетка так и осталась лежать на виду.
 Скорый на расправу, Платочек в ярости щипнул собачонку и уже без всякого стеснения опять потянул за хвост. Бедный Урсик спросонья страшно перепугался, вырвал хвост из вороньева клюва и на этот раз крепко прижал к животу.
 Ворона зашипела, как гусак, и, долбанув Урсика в живот, снова вцепилась в несчастный хвост. Щенок не выдержал и с отчаянным визгом побежал к дому, а Платочек летел за ним и ещё несколько раз успел тюкнуть его клювом за непослушание.
 Вернувшись назад, он потащил конфетку на крышу сарая и долго разбирал там своё имущество.
 Мы все просто умирали от смеха.
 — Надо как-нибудь заглянуть в его запасы, — сказал папа. — Вороны, как сороки, любят таскать самые неожиданные вещи, особенно всё блестящее. Ну, мне пора, будьте умницами, девочки!
 И папа ушёл. Мама занялась шитьём, а мы, послонявшись по огороду, пошли домой за корзиночками.
 — Мама, мы в лес за ягодами. Можно?
 — Только далеко не ходите, — ответила мама обычной фразой и занялась своей работой.
 А лес с нашего пригорка виден был далеко-далеко. Вблизи солнечный и весёлый, а дальше — нерубленый, густой в таинственный.
 Я вдруг расхрабрилась.
 — Катя, давай возьмём ворону и хлеба и пойдём вон туда, далеко, хочешь?
 Катя робко посмотрела на меня.
 — Да, а лесник-то, помнишь? И собака у него…
 Но я была неустрашима.
 — Ну, и пожалуйста, не хочешь — не надо, одна пойду. Это прежде девочки были трусихами и мальчишки над ними смеялись, а теперь у нас разно… разноправие, — и я гордо взглянула на Катю.
 Катя посмотрела на меня с уважением.
 — А что это — разноправие?
 — Это… это… вот когда тебе будет девять лет, тогда и узнаешь, теперь не поймёшь!
 — Ещё два года ждать, — с грустью сосчитала Катя.
 Положив в корзиночки по большому куску хлеба с маслом, мы вышли из дома. Перебежали по шаткому мостику речку Незванку и зашагали к вырубке.
 Ворона и Урсик, как всегда, увязались за нами. Урсик весело бежал впереди, а Платочек по-прежнему никак не мог приспособиться к нашим шагам. Крылья уносили его слишком быстро вперёд. Приходилось поджидать нас на какой-нибудь ветке и скучать. А если бежать по земле — коротенькие ножки не поспевали за нами.
 И вот Платочек, залетев метров на двадцать вперёд, опускался на землю и принимался бежать что есть силы, спотыкаясь и оглядываясь — скоро ли его догоним.
 Утомившись, он садился ко мне или Кате на плечо, но спокойно ему не сиделось, и он снова принимался за свои фокусы. Платочек сердился и шипел, а мы смеялись до упаду и незаметно всё шли и шли извилистой тропинкой между пнями и громадными старыми соснами.
 Наконец ворона придумала такое, что мы от удивления даже смеяться перестали и чуть не выронили из рук корзинки. Поднявшись кверху, она опустилась Урсику на спину и запустила крепкие когти в его пушистую шкурку. Урсик взвыл и заметался.
 
Ворона сидела как в цирке, покачивалась, но держалась.
 Однако Урсик не собирался сдаваться. Он бросился на землю, перекатился на спину и чуть не подмял ворону под себя.
 Своенравная птица не выдержала. И славно же отделала она непослушного щенка: долб в спину, долб в загривок, цап за ухо! «Что, теперь будешь слушаться?»
 И Урсик, поджав хвост, бросился бежать, а ворона опять уселась ему на спину, слегка распустив крылья для равновесия, очень довольная своей выдумкой.
 Но вот тут-то она и просчиталась.
 Урсик, покорившись силе, далеко не примирился со своим унижением и придумывал план мести вороне.
 Случай представился неожиданно.
 Мы давно уже свернули с вырубки в густой старый лес и совсем неожиданно вышли к незнакомой речке.
 Мы остановились было и оглянулись назад. Вдруг мимо нас пулей пронёсся Урсик с вороной на спине и прыгнул прямо в речку. Сознательно он это сделал или нет, но водой ворону сшибло с его спины, и наш бедный Платочек с криком закружился в быстром течении. Пёрышки его намокли, он бился, а вода несла его всё дальше.
 С плачем мы кинулись бежать по берегу, продираясь сквозь кусты. Корзинки с ягодами бросили — не до них было. А Платочек кричал всё тише и уже несколько раз окунался в воду с головой.
 Не помня себя, я прыгнула в речку. Протянутые вперёд руки вцепились в растопыренные крылья Платочка, но я сама в ту же минуту пошла ко дну. О том, что не умею плавать, я и не подумала.
 Вдруг кто-то схватил меня за шиворот, потянул кверху, и я оказалась на берегу, всё ещё судорожно держа в руке полуживого воронёнка.
 Круглая веснушчатая физиономия со знакомыми рыжими вихрами весело смотрела на меня.
 — Вот те на!.. — протянул мальчишка. — Я тебе ворону подарил, а ты её в речке топишь!
 — Я не топлю, — задыхаясь, ответила я, — это её Урсик утопил.
 Тут с плачем прибежала и бросилась мне на шею Катя.
 — Я думала, ты утону-у-ула! — плакала она.
 — И хорошо бы сделала, — отозвался мальчишка, и лицо у него стало злое-злое. — Она мне все удочки перепутала и рыбу распугала. Возьму вот тебя и её тоже (он показал на Катю) и утоплю опять, а вороне шею сверну!
 Мы прижались друг к другу. День был полон слишком сильных впечатлений, и нам нестерпимо захотелось домой.
 — Мы не знали ведь про рыбу! — дрожащим голосом сказала я. — Отпусти нас, пожалуйста!
 — То-то, отпусти! — смягчился довольный нашим испугом мальчишка. — А чего вы мне за рыбу-то дадите?
 Мы тоскливо переглянулись.
 — Ничего у нас нет, — жалобно сказала Катя. — И платочки старые. А корзиночки мы потеряли. Отпусти так!
 В эту минуту в кустах что-то зашумело и на поляну выскочила… громадная чёрная собака с белой кисточкой на кончике хвоста. Меня забила лихорадка, и не только от купания.
 — Испугались! — подмигнул мальчишка. — Ну, ладно, ничего вам не будет. Дорогу-то домой знаете?
 — Не знаю, — призналась я и неожиданно горько заплакала. Катя вторила мне.
 У мальчишки нрав был озорной, но сердце доброе. Увидав, до чего мы испуганы, он почувствовал жалость и раскаяние.
 — Ладно, — совсем уже ласково сказал он. — Бежим, что ли, на дорогу вас выведу. Вороны вы мокрые, все три! — И, воткнув удилища в землю, он пошёл вперёд, указывая дорогу.
 Мы с Катей нерешительно переглянулись.
 — Давай убежим! — шепнула я.
 — Да, а дороги мы не знаем, — печально ответила Катя и, совсем уже не стыдясь, вытерла слёзы. — И собака нас догонит.
 Держась крепко за руки, мы последовали за моим спасителем. Его босые ноги так проворно перескакивали через пни, что мы почти бежали, спотыкаясь и задыхаясь. Свободной рукой я крепко держала ворону, тоже мокрую и испуганную. Она дрожала, но не пробовала вырываться.
 — Волк, эй, Волк! — крикнул вдруг мальчишка, и громадный пёс так и кинулся к нему.
 Мы боязливо прижались к дереву, а он одним прыжком перемахнул через высокий пень и остановился перед хозяином.
 Страшная догадка наполнила моё сердце ужасом.
 — Катя, — прошептала я, — слышала, как он собаку звал? Это того лесника собака, он сын его, наверно.
 Ну тут мальчишка схватил сломанную ветку, высоко подкинул её в воздух и свистнул. Пёс прыгнул, ловко поймал ветку и, став на задние лапы, подал её хозяину.
 — Учёный! — восхищённо прошептала я, забыв о страхе.
 — Видали? — торжествующе оглянулся на нас мальчишка. — Он и не то ещё умеет. — И, глубоко засунув руку в карман штанишек, вдруг остановился и пристально посмотрел на нас. Мы крепче схватились за руки: уж не придумал ли он чего…
 — Есть-то, небось, хотите, воронята? — спросил он, но не по-обидному, как раньше, а почти дружелюбно, так что мы почувствовали к нему доверие.
 — Хотим! — быстро ответила Катя и тут же вопросительно покосилась на меня.
 В загорелой руке мальчишки оказался кусок ржаного хлеба, посыпанный крупной солью. Правда, кроме соли, он был облеплен ещё соринками из кармана, но мы на это не обратили внимания.
 Как пахнет-то! Руки сами тянутся.
 — Карр! — нетерпеливо крикнул Платочек.
 Мальчишка вздрогнул.
 — Ишь ты! — воскликнул он. — Это он чего?
 — Есть хочет, — с гордостью ответила я. — Он всегда с нами ест. — И, присев, я поставила ворону на землю и отломила кусочек хлеба от своей порции.
 Платочек вырвал его у меня из рук и принялся уплетать. Мальчишка удивлённо следил за ним.
 — И не боится! — воскликнул он. — И не летит никуда!
 — Ещё бы лететь! Ты попробуй, руку протяни, он тебе покажет! — вмешалась повеселевшая Катя.
 — А то не протяну?
 И рука рыжего мальчугана приблизилась к вороньему завтраку.
 — Ффф! — Платочек так и налетел на обидчика и щипнул его, да преизрядно. Перья на голове у воронёнка поднялись он положил хлеб между лапками и готов был драться дальше.
 Но мальчишка, вскрикнув было от боли, так и покатился по траве с хохотом и задрыгал босыми ногами.
 — Как хватил-то! — заливался он. — Ой, не могу! Вот умора!
 Засмеялись и мы. И вдруг почувствовали, что страх наш куда-то пропал. Наш знакомый оказался совершенно обыкновенным мальчишкой, да ещё и весёлым. Катя совсем разошлась и дёргала его за руку.
 — А ну, протяни, протяни ещё! — кричала она.
 Мы все трое дружно уплетали хлеб, а Платочек уже наелся, обсох и с прежним важным видом ходил около нас. Он нашёл большого червяка, полакомился им и был очень доволен.
 Урсик получил корочку, и огромный чёрный пёс тоже. Но теперь он уже не казался нам страшным.
 — Тебя как зовут? — расхрабрилась я.
 — Мишкой, а тебя?
 — Соня, а она Катя. А у тебя собака эта откуда?
 — Отцова. Охотничья. Зайцев гоняет — страсть!
 Весело разговаривая, мы двинулись дальше.
 Платочек сначала перелетал с ёлки на ёлку, а потом, спустившись на дорогу, побежал перед нами, торопясь и оглядываясь. На Урсика он больше садиться не решался: видно, холодная ванна пришлась ему не по вкусу.
 Потешаясь над ним, мы и не заметили, как перебежали мостик, вырубку, огороды и оказались перед нашим крыльцом.
 На ступеньках стояла мама, сильно взволнованная. Она уже собиралась идти искать нас.
 Увидев её, Мишка вдруг замолчал и попятился. Но мы дружно схватили его за руки.
 — Мама, он меня из речки вытащил, — сказала я.
 — Мы заблудились, он нас домой привёл! — добавила Катя.
 — И он ворон теперь по носу не щёлкает!
 — И у него, собака не страшная вовсе, вот! — И мы одновременно положили руки на спину лохматого Волка.
 Мама улыбнулась.
 — Ну, спасибо тебе, мальчик, — ласково сказала она. — Идите все лепёшки горячие есть. А в лес я вас одних больше пускать не буду. Видите, гроза собирается. Что бы вы одни в лесу делали?
 — Мы теперь с Мишкой ходить будем, — уверенно сказала Катя и потянула его за рукав. — Видишь, мама не сердится, идём лепёшки есть!
 Мишка сначала немного дичился и упирался. Но не выдержал и вместе с нами принялся за лепёшки. Очень уж они были вкусные. А потом мы нарвали травы для кроликов, пришёл с работы отец, и мы не заметили, как стемнело.
 Первым спохватился Мишка.
 — Мне пора, — сказал он, — идти надо.
 — Куда ты пойдёшь в эдакую темень? — сказала мама. — Оставайся ночевать. Вот разве отец беспокоиться будет!
 — Отец-то беспокоиться не будет, — отозвался Мишка. — Я как на рыбалку пойду, иной раз по две ночи дома не ночую. А может, — сказал он, пораздумав немного, — и остаться?.. — И он состроил нам такую забавную гримасу, что мы так и покатились со смеху.
 Мишке мама постелила постель тут же, на полу, и мы ещё долго перекликались и болтали.
 — Спите вы, воронята! — окликнул нас отец. — Анюта, а ты долго ещё будешь возиться?
 — Сейчас, — отозвалась мама. — Я на завтра, на выходной день, всем вам одежду чистую приготовила. Скоро всё в доме успокоилось.
 Утро было чудесное. Мама вынесла самовар на улицу, и мы сидели за столом, чистые, принаряженные Мишка так и сиял вымытыми веснушками и приглаженным рыжим хохолком.
 Мама уже выведала у него, что мать его умерла два года тому назад, что живут они одни с отцом в лесу. Накануне она успела выстирать ему майку, утром немного постучала швейной машиной, и Мишка оказался в чистой майке и новых трусах.
 Мы перемигивались с ним и толкали друг друга под столом ногами. Папа и мама обещали пойти с нами в лес за ягодами и зайти к Мишкиному отцу — леснику. На столе стояла вкусная каша с молоком, а над столом и на наших лицах сияло солнце.
 Даже Платочек был особенно весел. Он скакал по комнатам, таскал куски булки на крышу и только один раз подрался с Урсиком из-за каши.
 И вдруг — всё переменилось.
 Из дома выбежала Мария Яковлевна, наша квартирная хозяйка. Её лицо было красное. В руках она держала пустую коробочку.
 — Анна Михайловна, — закричала она злым, визгливым голосом. — Вот вы всегда так, с вашей добротой. Приваживаете всяких проходимцев, а у меня брошка пропала золотая. Никто как он стащил! — И она рукой показала на Мишку.
 Мы с Катей сразу перестали болтать ногами и взглянули на него.
 Вся краска сбежала с его лица, и веснушки резко выступили на побледневшей коже. Обеими руками он схватился за стул и, не отрываясь, смотрел на злосчастную коробочку, дрожавшую в жирных руках Марии Яковлевны.
 — Сейчас же пускай отдаст! — продолжала визгливо кричать Мария Яковлевна. — Пускай сию минуту отдаст, а то я в милицию пойду! В тюрьму тебя засажу, негодяй! — И, бросившись к Мише, она схватила его за плечо.
 — Не брал я вашей брошки! — крикнул вдруг Мишка и оттолкнул Марию Яковлевну так, что она даже пошатнулась. — Не брал! — и вскочил с места.
 — А кто брал? Кто? — наступала Мария Яковлевна.
 Но тут вмешался отец.
 — Вы, Мария Яковлевна, успокойтесь! — строго сказал он. — Брошку надо поискать, а набрасываться так на мальчика не годится.
 Мы стояли около Миши и держали его за руки.
 — Он не вор, вы не смеете! — кричала я вне себя.
 Мама подошла к нему.
 — Миша, — сказала она спокойно, — я тоже не верю, что ты взял брошку. Не огорчайся.
 Мишка стоял, опустив голову и крепко стиснув кулаки. Потом вдруг тряхнул головой и подошёл к маме.
 — Штаны мои отдайте, — сказал он глухо, смотря в сторону. — Домой я пойду. Не надо мне ваших!..
 — Не пускай жулика! — визгливо кричала Мария Яковлевна. — Я и на вас в суд подам! Да я…
 Она в ярости взмахнула руками и уронила на землю хорошенькую красную коробочку от злосчастной брошки.
 — Карр! — выступил на сцену Платочек. Он один до сих пор не принимал участия в скандале и спокойно сидел на спинке стула. Коробочка привлекла его внимание. Он мигом слетел, подхватил коробку и, взмахнув крыльями, отправился приспосабливать её в своё хозяйство на крышу под дранкой.
 Все невольно притихли и следили за его полётом.
 — Коробочку!.. — взвизгнула Мария Яковлевна и метнулась за ним. — Птицу и ту научили воровать!
 — Мария Яковлевна! — вдруг воскликнул отец. — Постойте-ка, брошка у вас где лежала?
 — На окне, где же ей ещё лежать? На окне зеркало. Я одевалась да на минуту отошла. А негодяй этот с окна-то…
 — Анюта, — воскликнул отец, — помоги мне переставить лестницу!
 — Да тебе-то зачем на крышу? — недоумевала мать. — Неужели за её коробкой полезешь?
 — Подожди. За чем надо, за тем и полезу, — отвечал отец уже на бегу.
 Мы все бросились помогать отцу, и через минуту он оказался на крыше.
 — Да что это за день такой, все точно с ума посходили! — воскликнула мать.
 А отец оторвал оттопырившуюся дранку и просунул руку в отверстие.
 Напрасно Платочек шипел, каркал и бросался на него.
 — Держите! — крикнул отец, и на землю полетело… Батюшки! Чего тут только не полетело!
 — Коробочку свою держите! — крикнул отец.
 — Ложка, ложка моя чайная! — удивилась мама.
 Мы с визгом подбирали пёстрые лоскутки и разноцветные обломки.
 — Да ты долго в игрушки играть будешь? — всё ещё не понимала мама. А Мишка стоял и косился на забор. Ему хотелось убежать, да мешали чужие штаны, а своих не доискаться.
 И вдруг… Папа вскрикнул и торопливо полез вниз.
 — Миша! — скомандовал он весело. — Садись за стол пить чай. Сейчас Мария Яковлевна у тебя прощение просить будет. — И торжественно подал удивлённой хозяйке блестящий маленький кружочек с красным камешком посредине.
 — Моя брошка! — вскрикнула Мария Яковлевна.
 — А вор вон где сидит, — спокойно добавил отец и показал на крышу.
 Ворона в ярости металась по крыше, собирая своё разграбленное имущество. Тряпки, кости, обрезки жести засовывались обратно в дыру под доской.
 Урсик сунулся было понюхать упавшую вниз косточку.
 Ворона стремительно слетела вниз: «А ну, так ты туда же, грабить меня?»
 Урсик взвизгнул и в ужасе понёсся к сараю, а ворона на лету догоняла и долбила его нещадно. Урсик забился под крыльцо, а она, ухватившись за кончик хвоста, тянула его обратно.
 Волк залаял. Мы засмеялись.
 Мария Яковлевна сконфуженно вертела в руках брошку.
 — Ну, что же… Я, конечно… Ну, уж не сердись, мальчик!
 Мишка отвернулся от неё и обратился к маме:
 — А я рассердился, — сказал он вдруг басом. — Очень рассердился!
 Мария Яковлевна ушла, а мы снова уселись за стол.
 Тревожное утро переходило в весёлый день.
 Один Платочек, бросив Урсика, долго ещё ворчал на крыше, обиженный и ограбленный.
 А Урсик сидел под крыльцом, высунул свой чёрный нос и подсматривал карим глазом.
 Выйти он не решался. «На этом путаном белом свете иногда не знаешь, когда и за что попадёшь в беду!» — наверно думал он огорчённо.
 ПРО УЖА МАТВЕИЧА И ДЕВОЧКУ АНЮТУ
 Молодые берёзки тесно обступили маленькую полянку в густом лесу. И всё же солнечный луч ухитрился: проглянул всё-таки между кудрявыми ветками. Ему, наверное, очень хотелось дотянуться до большого, заросшего мхом пня, там, на другой стороне полянки. Наконец, он до него добрался. И тут стало заметно, что по его золотистому следу между травинками скользит что-то чёрное, блестящее. Вот оно потянулось за солнечным теплом кверху, по морщинистой коре старого пня и вдруг одним гибким движением оказалось на мягкой моховой подушке, покрывающей этот пень. Это был уж удивительной величины. Он свернулся на пне и почти закрыл его своими кольцами. Потом из середины их поднялась чёрная головка с двумя жёлтыми пятнышками, поднялась, осмотрелась и опять улеглась на середине пня. Уж больше не шевелился: приятно ведь хорошенько отогреться после долгого зимнего сна в норе, под корнями старой берёзы.
 — Дедушка, а это что такое? Оно живое?..
 Девчушка в красном платьице попятилась и уцепилась за руку высокого старика. Точно в ответ ей чёрная головка медленно поднялась, тонкий, как ниточка, раздвоенный язык мелькнул и исчез.
 
— Ай! — испугалась девочка. — Оно так кусается? Да?
 — Эх ты, трусишка, — засмеялся дед. Да мы с ним сколько лет дружим. Уж это, Матвеич, змея некусачая. На этот самый пень лет десять греться приползает. Каждое лето. Вот как! А ты — бояться!
 — А зимой он где греется? — заинтересовалась девочка. Она всё ещё крепко держалась за руку деда, но за спину его уже не пряталась.
 — Зимой спит. В норку куда-нибудь залезет, ни тепла, ни еды не требует, пока его солнышко весной не разбудит. Я его на зиму хотел раз в избу забрать — пускай под печкой живёт, молоком питается. Да бабка твоя не пустила, боится. Говорит: уж сонному человеку в рот залезть может. Глупости это всё, да разве её переговоришь?
 — Не надо! Пусть лучше в своей норке спит… Дедушка, а он тебя знает?
 — Ещё как знает, если только за зиму не забыл. Матвеич! Матвеич! — позвал старик.
 Уж медленно поднял голову, тихо-тихо прошипел и подвинулся на пне, словно собираясь спуститься на землю.
 — Ай! — И девочка опять спряталась за деда. — Пускай он тебя не знает. Он страшный!
 Дед засмеялся.
 — Лежи, лежи, старина. Не знал я, что ты проснулся, молочка не принёс тебя попотчевать. Завтра принесу.
 — До свидания, ужик, — торопливо проговорила девочка и потянула старика за руку. — Дедушка, пожалуйста, пойдём скорее!
 Они ушли. Голова ужа медленно опустилась на своё место. Он, должно быть, по дороге сюда успел хорошо пообедать после зимней голодовки и теперь с удовольствием грелся, тихо шевеля блестящими кольцами. Но вот тень от соседней берёзки добралась до пня. Уж забеспокоился, неслышно спустился в траву и исчез. Травинки, чуть колыхаясь, отметили его путь.
 — Ты, смотри, бабке про молоко не проговорись!
 Дед вынул горшок из печки и осторожно оглянулся: бабкин сердитый голос слышался откуда-то из-за дома.
 — Ладно? Это она с козой Машкой воюет, не иначе в капусту забралась. А нам самое время идти. Поняла?
 Девочка захлопала в ладоши.
 — Знаю! Знаю! Это ты ему молока наливаешь, Матвеичу. А бутылочку куда спрячешь?
 — В карман. Она же маленькая. Ну, идём, пока бабка с козой разборку не кончила.
 — Сейчас солнышко в самый раз пенёк прогрело, — заговорил опять дед уже на ходу, закрывая за собой калитку. — А Матвеичу того и надо, знай лежит, нежится.
 — А как ты знаешь про солнышко? Ты же отсюда не видишь, — удивилась внучка. Она крепко ухватилась за руку деда и едва поспевала за ним вприпрыжку: за старым охотником угнаться нелегко. Если же за руку держаться, то и бежать легче и потом… всё-таки Матвеич дедушкин друг, а она-то, Анюта, с ним ещё подружиться не успела.
 Всё было так, как дед предсказал: пень на прежнем месте, и солнце на него светит, и Матвеич, чёрный и длинный, на солнышке греется.
 — Я отсюда очень хорошо вижу, — торопливо проговорила девочка и потянула свою руку из дедушкиной. — Отсюда даже лучше смотреть.
 — Как хочешь, — согласился дед. — Эй, Матвеич, старый приятель, ну как? Молочка спробуешь?
 — Ссс… — тихо прошипел уж и пошевелился. Он выглядел значительно бодрее, чем в первый день после зимнего сна.
 Старик вытащил из кармана бутылочку и глиняный черепок.
 — Тёплое ещё, — довольно проговорил он и осторожно шагнул ближе.
 Уж забеспокоился, приподнялся, шипение стало угрожающим. Но что это? Глиняный черепок вдруг оказался на пне, перед самым его носом.
 — Пей, глупышка, — проговорил старик и отступил на шаг. — Ишь, всполошился!
 Чёрная голова на мгновение застыла в воздухе, тонкий язык молнией метнулся и скрылся. Ну разве можно удержаться, когда молоко так близко… и тёплое, и пахнет…
 И уж не удержался. Голова на гибкой шее опустилась и прильнула к черепку. Глотков не было заметно, но молоко на глазах убывало. И вот в черепке не осталось ни капли.
 — Ссс… — опять прошипел Матвеич, покачал головой будто жалея, что мало, и спокойно опустил её.
 — Слыхала? — проговорил дед и осторожно поднял черепок. — Совсем не тот шип теперь. Успокоился и благодарит. Подумать только, змей, а тоже свой разговор имеет.
 Но от бабки утаить что-либо было трудно.
 — Угостил приятеля? — встретила она деда. — Знаю, знаю. Да ещё Анютку с собой водил. Дитя малое к чуду-юду на поклон. Нам её мать на что? На поправку из города привезла. А ты её до смерти напугать затеял?
 Дед Максим только руками развёл и головой тряхнул: поймала, мол, деваться некуда. А сам так забавно подмигнул внучке, что та не выдержала и расхохоталась.
 — Бабушка, я вовсе и не напугалась, — сказала она. — Нисколечко. Он разговаривать умеет, Матвеич. И дедушка всё понимает по-змеиному.
 — Головушка моя бедная, — запричитала бабка и в сердцах бросила веник, которым подметала пол. — На старости лет вон чему выучился! Да я тебя со змеиным-то разговором и в избу не пущу. Ещё змеюку христианским именем назвать додумался!
 Продолжая браниться, бабка подхватила с пола веник, и неизвестно что бы дальше случилось, если бы не внучка. Она проворно взобралась на скамейку и крепко обняла бабушку за шею.
 — Бабушка, не сердись, миленькая, — проговорила она, заглядывая ей в глаза. — Не сердись. Ну мы его по-другому назовём. Я его сама немножко боюсь, а немножко люблю, вот столечко!
 Как ни сердита была старуха, а не вытерпела — улыбнулась:
 — Ладно, коза, кого хочешь улестишь. Ну, слезай с шеи, завтракай. Только, чур, по-змеиному у меня в доме не разговаривать. Руки-то вымой, небось чуда-юда не трогала?
 — Не трогала, бабушка, — заторопилась Анюта и, спрыгнув со скамейки, побежала к умывальнику. — И дедушка не трогал, он только с ним по-змеиному…
 Ну тут дед Максим вовремя успел дёрнуть Анюту за косичку, а бабушка зашуршала веником по полу и не дослышала, так что всё обошлось благополучно.
 Вспомнил ли уж старого знакомого или заново с ним подружился — неизвестно. Но в шипении, каким он встречал теперь старого лесника, больше не слышалось ни страха, ни угрозы. Это поняла даже Анюта.
 — Дедушка, ты слышишь, Матвеич что говорит? Это, наверно, значит «здравствуйте». Правда?
 — Правда, — соглашался дед. — Чисто выговаривает: «Как, мол, поживаете?»
 — А как я ему скажу? На змеином языке? Ты меня научи.
 — Не стоит, — улыбался дед. — Ещё спутаешься, да и выйдет у тебя по-змеиному что нехорошее. У вас и дружба врозь. Ты лучше ему своим языком скажи — здравствуй, мол, Матвеич. Он поймёт.
 — Здравствуй, Матвеич, — серьёзно повторила девочка и вдруг расхрабрилась: — Дедушка, дай мне черепок, я сама ему на пенёк поставлю.
 Маленькая рука при этом немножко вздрагивала, а уж, не церемонясь, сунул голову в тёплое молоко и носом ткнулся в пальцы, державшие край черепка. Девочка вздрогнула, но черепка не уронила, осторожно отняла руку и посмотрела на деда.
 — Молодец, — похвалил он и погладил светлые косички, — настоящая лесникова внучка! Видно, мы с тобой и медведя не забоимся.
 Насчёт медведя Анюта не особенно была уверена, но спорить с дедом не стала.
 — Жалко, — сказал как-то утром дед Максим, — придётся Матвеичу сегодня без молока обойтись. Целый день дома не буду, в район ехать надо.
 Анюта посмотрела на деда и почему-то отвела глаза в сторону.
 — Я одна пойду, — тихо проговорила она. — Налей сам молока в бутылочку, а то бабушка мне не даст.
 — Ну, ну, — откликнулся старик. — Молодец, иди, коли так.
 Весёлая тропинка берёзовой рощи кончалась у самой Матвеичевой полянки, совсем близко от дома. Но, оказывается, идти по ней с дедом Максимом и в одиночку — не одно и то же.
 Анюта шла, крепко сжав в одной руке черепок, в другой — бутылочку. Ведь Матвеич ждёт, ему очень хочется молока.
 Девочка давно перестала бояться ужа, и он по обыкновению встречал её тихим нежным шипением, будто и вправду говорил: «Здравствуй, я без тебя соскучился».
 Вот и полянка. А вот и Матвеич. Но он, похоже, чем-то обеспокоен, крутится на пне, чёрные кольца так и переливаются на солнце.
 У Анюты, как его увидела, и страх прошёл. Она быстро перебежала полянку и опустилась на корточки около старого пня, прямо против блестящей головки, которая поднялась ей навстречу.
 — Ты голодный? — весело проговорила она. — Сейчас, сейчас, подожди, видишь — наливаю.
 Они до того подружились, что девочка теперь наливала молоко в черепок, поставленный на пень, и уж нетерпеливо опускал голову прямо под льющуюся струйку.
 — Пей, пей, — приговаривала девочка, всё ещё сидя на корточках. — Вкусно? Да?
 Но вдруг она замолчала и словно окаменела: совсем близко, сбоку от неё, из травы поднялась другая змеиная голова, серая, и потянулась вверх, к черепку с молоком. Она почти дотянулась до него, но тут голова ужа проворно вынырнула из молока. Две головы, серая и чёрная, оказались друг против друга. Уж зашипел. Такого злобного шипения Анюта от него ещё не слышала. Ответное шипение раздалось у самого её уха, и в то же мгновение уж бросился на серую змею. Он развернулся с такой силой, что кончик его хвоста больно хлестнул девочку по лицу, и это привело её в себя. Она вскочила с громким криком, но тут чьи-то руки схватили её и подняли в воздух.
 — Дедушка! — крикнула Анюта.
 Ловко, как молодой, дед Максим перепрыгнул через пень, подальше от дерущихся змей, и остановился, прижимая к себе испуганную девочку.
 — Чуть тебя не погубил! Чуть не погубил! — повторял он. — Я за тобой шёл, поглядеть — как ты одна справишься, не забоишься ли. Кто же про неё, проклятую, знал!
 А в густой траве, по другую сторону пня, шла яростная борьба. Гибкие тела змей взмётывались, как канаты, над травой и снова в ней исчезали. Вот они выкатились на место, где трава была редкая, и тогда стало видно, что они сплелись в одну толстую верёвку и сжимали друг друга всё крепче. Откуда-то взялись две сороки. С пронзительным криком они метались с дерева на дерево, оповещая весь лес о страшной битве. Анюта спрятала лицо у деда на плече. Она не могла больше смотреть.
 — Матвеич! Матвеич! — плакала она. — Дедушка, помоги.
 — Помочь-то нельзя, — горестно отвечал дед. — Сплелись в верёвку, одну ударишь — другого убьёшь. Что же будет.
 А борьба затихала и скоро совсем прекратилась. Серое и чёрное так и остались лежать, тесно сплетённые, по временам вздрагивая, словно разъединиться у них не хватало сил.
 И тут дед и внучка увидели, что чёрная голова впилась зубами в шею, как раз позади серой головы.
 — Постой, внученька, вот тут, на пне, — проговорил наконец дед Максим и осторожно разжал маленькие руки. — Я погляжу, какой вышел делу конец.
 Длинной палкой он попробовал расплести два тела, но неудачно — они точно окостенели.
 С большим трудом руками дед разделил их, но голова ужа словно застыла на шее гадюки.
 — Укусила она его, что ли? — проговорил дед. — Коли так, то и ему конец.
 Но вот тело ужа дрогнуло, он выпустил шею мёртвой змеи и, поднимая голову, казалось, сам спрашивал: — «Что же случилось?»
 — Матвеич! Матвеич! — со слезами повторяла Анюта.
 Дед удержал её руку.
 — Не трогай, — сказал он. — Видишь, он не в себе. Может и тебя не признать, ещё цапнет.
 Тем временем уж выпрямился, свил и распустил одеревеневшие в борьбе кольца и вдруг скользнул в траву и исчез.
 — Куда он? — спросила девочка.
 — Не знаю, — печально ответил старик. — Если не укусила его змея — жив будет, вернётся. Коли цапнула, и ему пропасть, ничего не поделать.
 Дед и внучка шли домой молча, опустив головы.
 — Дедушка, а зачем змея приползла? С Матвеичем драться? — заговорила Анюта уже у самого дома.
 — Не знаю, — задумчиво отвечал лесник. — Может и ей этот пень понравился, а может молоко тёплое поманило. Дух от него далеко идёт.
 — А Матвеич зачем на неё кинулся? Она ведь его не трогала?
 — Должно, за тебя заступился, думал — тебя она укусит. И укусила бы, если бы ты хоть маленько ворохнулась. Я-то видел, из-за куста глядел. А крикнуть не смел — всё твоё спасенье было, что ты её не тронула. Кто знает — может, и Матвеич это в своей тёмной голове сообразил. У него тоже своё рассуждение имеется: за добро добром отплатил.
 Дед и внучка были так опечалены, что даже бабка не стала их бранить — пожалела. Подробно обсудить вопрос она собралась только с котом Петькой и то когда все улеглись спать и оставили их вдвоём.
 — На змеином-то языке до чего договорились, слыхал? — сказала она ему, усаживаясь чинить деду рубашку. Но тут бабка уронила катушку, и бессовестный Петька вместо ответа сорвался с места и укатил её в дальний угол под шкаф, к своему полному удовольствию. А когда бабушка палкой достала катушку из-под шкафа, он нацелился упрятать её обратно. Тогда старуха совсем рассердилась и веником загнала его под дедову кровать. Так обсуждение вопроса и не состоялось.
 Горе Анюты встревожило стариков. Даже с любимой куклой Женькой только и разговоров было, что о пропавшем Матвеиче. А когда Женька отнеслась к разговору недостаточно серьёзно, она попала в угол на целый день, да ещё её прижали игрушечным комодиком, потому что держалась она на тряпичных ногах не очень твёрдо.
 На полянку дед с внучкой отправлялись ежедневно, и каждый раз дед, грустно поглядывая на опустевший пень, говорил неуверенно:
 — Да ты не расстраивайся. Приползёт Матвеич-то. Змеи травы разные знают. Вылечится.
 Анюта молча подходила к пню, заглядывала за него — не спрятался ли где, и, вздыхая, брала деда за руку.
 — Пойдём, — тихо говорила она.
 Так прошла очень грустная неделя и вдруг… Дед куда-то отлучился и вернулся чуть ли не бегом.
 — Анюта! — позвал он таким весёлым голосом, что девочка с удивлением взглянула на него. — Чуть время не пропустили. Пойдём-ка, живо!
 Девочка старалась заглянуть ему в глаза, но дед почему-то заинтересовался какой-то пичужкой и ни за что не хотел повернуть голову.
 На полянку они пришли, как полагается, в самое время: солнце ярко светило прямо на зелёную моховую подушку старого пня, а на ней… во всём великолепии своих чёрных блестящих колец мирно грелся огромный уж.
 — Матвеич! — обрадовалась Анюта и кинулась к нему.
 Уж поднял голову и нежно зашипел.
 — Пришёл!.. — прошептала девочка. — Живой!
 — Соловья баснями не кормят. — И дед протянул ей черепок и бутылочку. — Вот, тёплое. Я ведь его раньше увидел, потому и за тобой прибежал. А ну, Матвеич, старый друг, испей молочка!
 Уж с удовольствием подставил головку под тёплую струю. Он пил долго, с жадностью. Напившись, покачал головой, точно сожалея, что больше нет, и снова улёгся на место.
 А старик и девочка посмотрели друг на друга и тихо засмеялись. Как радостно встретить старого верного друга, даже если это всего только уж!
 ДВА ВОЛЧОНКА
 В давние времена от большой скалы отломились и лежали около неё два крупных обломка. Жившая невдалеке, под кустиком сухой травы, мышь-полёвка хорошо знала это и пробегала мимо них без опасения. Но сегодня на одном из обломков что-то вдруг зашевелилось и отделилось, точно тень его, длинное, сероватое. Мышь с писком метнулась было под спасительный кустик. Поздно: тень скользнула неслышно, щёлкнули острые зубы, последний писк… и мышь исчезла.
 Вкусно! Но очень мало для завтрака матери двух пушистых волчат. Волчица нервно облизнулась и вытянула шею, но тут же снова прижалась к земле, слилась с нею, легла извилистым бугорком. Только острые чуткие уши насторожились, уловив слабый шорох, да свирепо заблестели глаза.
 А заблестеть было отчего: там, на склоне пригорка, красным столбиком встал большой старый сурок.
 Волчица распласталась по земле. Нельзя было уловить ни малейшего движения, и однако расстояние между нею и сурком непрерывно и неумолимо сокращалось.
 Сурок был очень доволен. Солнце сегодня грело особенно ласково, а завтрак из нежных травинок приятно наполнял брюшко. Мир был спокоен как никогда и…
 
И тут волчица бросилась на него. Одним гибким, быстрым движением она перелетела оставшееся расстояние, и челюсти её перехватили горло сурка прежде, чем он успел издать свой последний предостерегающий свист.
 Миг — и весёлая семья сурков, гревшаяся на пригорке, точно растаяла. Каждый стремглав бросился вниз головой в свою норку, все, за исключением самого старого и мудрого, который обычно давал сигнал к отступлению. Впрочем, от него к этому времени не осталось и половины: припав за камнем, волчица тут же большими кусками рвала и глотала добычу, не тратя времени на пережёвывание. Слегка отяжелев, она медленно приподнялась и осмотрелась. Кажется, опасности нет. И гибкой стелющейся рысью повернула обратно.
 По мере приближения к цели бег её становился осторожнее. Всё чаще она припадала к земле, и серо-бурая шкура её почти сливалась с глинистой почвой.
 Там, где камни, скатившиеся с горы, образовали беспорядочную кучу, она ещё раз остановилась, описала круг, внимательно принюхиваясь: нет ли какого-нибудь несущего опасность следа? Но всё было спокойно. И, низко нагнувшись, волчица скользнула в узкое отверстие под большим камнем.
 Радостный писк приветствовал её появление, чуть слышным ворчанием ответила она на него, напомнив об осторожности. Потом послышалось удовлетворённое чмоканье и пыхтение: жирное мясо сурка щедро наполнило соски матери молоком, и волчата пили его, захлёбываясь и повизгивая от удовольствия. Они подняли было драку из-за одного соска, но большой серый нос матери ласково отодвинул буяна, и тот ухватился за другой сосок, суливший такую же лакомую пищу.
 Волчица лежала, полузакрыв глаза и удобно вытянув ноги. Сегодняшний завтрак стоил ей многих километров дороги, и она устала. Против обыкновения, она задержалась на ночной охоте, увлёкшись преследованием раненого горного барана. Но баран увёл её очень далеко, дальше, чем она когда-либо ходила и, в конце концов, достался встречному охотнику — человеку, а голодной волчице пришлось, уже по свету, пробираться домой, рискуя выдать тайну заветной пещеры.
 Пушистые комочки, лежавшие около неё, с каждым днём требовали всё больше пищи, а её становилось всё меньше и меньше. Горная дичь, которой раньше было так много, куда-то исчезла: должно быть, обеспокоенная появлением охотников, разлетелась.
 Волчица вспомнила о виденном ею издали в долине стаде животных. Они пахли почти как горные бараны и очень походили на них, но были поменьше, и охраняли их животные, похожие на волков. Шерсть на спине волчицы при этом воспоминании поднялась, и она глухо зарычала. С собаками связывалось также воспоминание о большом сером волке-отце, который недавно, когда волчата были ещё совсем слепыми, принёс ей маленького курчавого чёрного барашка, как те в долине. А на другой день волк ушёл… И больше не вернулся.
 Волчица опять слегка зарычала и отодвинулась. Малыши уже спали, блаженно раскинувшись, с животиками, надутыми, как маленькие барабаны.
 Их глаза открылись несколько дней тому назад. Волчата уже ползали по пещере, но инстинкт заставлял их в отсутствие матери часами лежать неподвижно и щуриться на узкую полоску света, пробивавшуюся между камнями.
 Они росли и крепли с каждым днём, а матери с каждым днём всё труднее становилось добывать пищу. Она была уже немолода, а исчезновение отца лишило её помощи в охоте.
 Вскоре волчата почувствовали, что одного молока им недостаточно. С жадным писком, бросая соски, они лизали губы матери и пытались ухватиться зубами за красный яркий язык её. Мясо, которое она стала приносить им, волчата жадно глотали, давясь и злобно огрызаясь друг на друга.
 Скоро они начали в отсутствие матери самовольно вылезать из пещеры. Они возились на пригретой солнцем площадке, бегали и ловили друг друга за хвост я за лапы с рычанием почти настоящих волков.
 Однажды волчица, уже собравшись уходить, остановилась перед выходом из пещеры. Потом вернулась, обнюхала ещё раз малышей, лизнула их в весёлые острые мордочки и своим большим ласковым носом подтолкнула их к выходу. Они поняли её сразу. То, что недавно было ослушанием, теперь дозволено, и, радостно толкаясь и мешая друг другу, выскочили из пещеры.
 Но мать звала волчат не играть на площадке, она манила их всё дальше. Прячась за кустами, перебегая от камня к камню, она шла на настоящую охоту, и толстопузые волчата бежали вслед за нею.
 Глаза у них так и разбегались. Всё им было интересно. Один лапой прижал жука и тут же, громко чавкая, разжевал его. Другой с разбегу нечаянно попал носом в зазевавшуюся ящерицу и сразу захватил её в пасть вместе с землёй и сором. Было очень вкусно, но от пыли защекотало в носу, и с громким чиханьем волчонок выронил изо рта полуразжёванную добычу, а пока опомнился, брат уже весело облизывался, проглотив остатки.
 Нет, это ему даром не пройдёт! С гневным рычанием волчонок ухватил обидчика за ухо, но тут же покатился на землю от сильного толчка: волчиха стояла возле них рассерженная, готовая задать хорошую трёпку ослушнику. «На охоте не сметь драться и шуметь», — гласил неписаный закон зверей.
 И волчата, сразу виновато присмирев, побрели за матерью, подражая каждому её движению.
 Волчица то и дело выкапывала из земли вкусных жирных мышей-полёвок и отдавала им — на игру и учение. Они и сами жадно всовывали носики в норы и скребли землю толстыми лапками, но работа подвигалась туго.
 Однако на сегодня довольно. Сделав большой круг, волчица вернулась к пещере, но позволила детям войти в неё, только тщательно осмотрев все следы вокруг.
 После прогулки волчата спали беспокойно: вздрагивали и взвизгивали, быстро-быстро перебирая лапками. Они заново переживали все ощущения начала свободной охотничьей жизни.
 Счастливое время настало для волчат. Жирных мышей по склонам родной горы было множество, и скоро они сами научились лапками разгребать землю и прижимать выбегающего из разрушенной норки хозяина.
 А мать, развалившись на холмике или на пригретом солнцем плоском камне, с которого было удобно наблюдать, уголком глаза поглядывала на своих малышей, на их игры и ссоры, в то время как чуткие уши и нос ловили все звуки и запахи окружающего враждебного мира. Она всегда вовремя успевала заметить одинокого охотника и ползком, крадучись, увести от него волчат. Самое её присутствие предохраняло их от другой грозной опасности. Тень крупной птицы нередко скользила над местом их игр и охоты. Но жёлтым немигающим глазам хищника были знакомы сила и смелость волчицы, и его не обманывала её кажущаяся беспечность. Не стоило рисковать столкновением с ней из-за небольшого куска мяса и шерсти.
 Тень проносилась мимо, а малыши и не подозревали, как легко орлиная лапа ломает хребет зазевавшегося волчонка.
 Дни проходили, становились короче, а ночи — длиннее, и вместе с ними длиннее и их ночные прогулки. Мать уводила волчат далеко от родной пещеры, в долину, и тут, в степи, выслеживала с ними зайцев, тушканчиков.
 Но однажды случилась беда. В эту ночь какая-то особая жажда приключений овладела волчицей. Чутьё подсказывало ей, что там, далеко на равнине, можно найти таких же курчавых и жирных ягнят, как тот, которого принёс в последний раз волк-отец.
 И по освещённой луной долине неслышно заскользили три тени. Они бежали особой волчьей побежкой, низко пригибаясь к земле, одна большая и две маленькие.
 Волчица торопилась. Она не позволяла волчатам останавливаться для ловли мышей. Вперёд, вперёд за крупной дичью.
 Вдруг один волчонок присел и тихонько заскулил. Острая колючка глубоко вонзилась между пальцами передней лапки. С жалобным плачем он пытался поставить раненую лапку на землю, но каждый раз вскрикивал и поднимал её кверху.
 Старая волчица беспомощно огляделась. Такое случилось с нею впервые. Там, в родной пещере, можно отлежаться, подождать, пока заноза выйдет с гноем. Но здесь, на этой ровной, открытой местности… Тяжёлое предчувствие беды нависло над нею.
 Жаркий летний день надоел Акбару. Молодая белая лошадка Ак-Таш тоже устала и шла нехотя, мелкой рысцой. Полусонный Акбар помахивал плёткой и тянул придуманную им самим песню:
 — Дорога, — пел он, — а-а-а, длинная дорога-а-а у-у-у… песчаная дорога-а-а…
 На продолжение у него не хватило фантазии. Хотелось спать, а до родной юрты далеко.
 Вдруг неожиданный толчок чуть не выбил его из седла. Ак-Таш остановилась со всего хода, даже назад попятилась, навострила уши, храпит и смотрит куда-то между редкими кустиками полыни и тамариска.
 Акбар приподнялся в седле.
 Там, под кустиком, шевельнулось что-то серое, перебежало и затаилось. Ещё одно — поменьше.
 Сна как не бывало. С гиком Акбар вытянул Ак-Таш камчой с бирюзой на рукоятке. Лошадь рванулась и захрапела. Волчица метнулась в сторону, за ней волчонок, а сзади ещё один на трёх лапках ковыляет, пробежал несколько шагов и остановился. Ветер донёс до Акбара тонкий писк.
 «Больной!» — сообразил Акбар и снова изо всей силы взмахнул камчой. — Наддай! Наддай!»
 Вот уже хорошо видно всех троих. Один волчонок бежит быстро, а мать мечется: то его догонит, то к другому вернётся, хроменькому, кругом его обежит, мордой в плечо подталкивает, а он поковыляет и сядет, лапу кверху держит. Рвётся материнское сердце, а опасность всё ближе…
 Быстрым движением волчица схватила больного волчонка в зубы и кинулась бежать. Но волчонок велик, болтается в зубах, трудно ей, а Ак-Таш — хорошая лошадь, быстрая. Всё ближе страшный человек в лохматой шапке, кричит, руками машет, бьёт лошадь камчой.
 Неожиданно дорогу пересёк узкий глубокий овраг. Волчица присела и оглянулась. В овраг лошади не пробраться, но по крутому обрыву с волчонком в зубах не спуститься и ей.
 Она села в нерешительности и с тоской посмотрела на родные горы. Волчата прижались к ней.
 Всадник на белой лошади скакал всё ближе, кричал всё пронзительнее. Надо было решаться. Осторожно, но твёрдо большой бурый нос матери подтолкнул здорового волчонка к обрыву — в овраг. По краю вилась узкая тропинка. Волчонок ощетинился, попятился, прыжок вниз — и он исчез.
 Теперь другой. Но больная лапка совсем отказалась служить. Со стоном волчонок лёг, и никакие подталкивания не могли заставить его приподняться.
 — И-и-и, — закричал Акбар и налетел на волчицу с поднятой камчой.
 Она оскалила зубы и присела. Минута — и она кинулась бы к горлу лошади. Но в это время здоровый волчонок внизу, не видя матери, испуганно и жалобно завыл. Это решило дело. Волчица в последний раз взглянула на больного и одним гибким прыжком исчезла в расселине.
 Разгорячённые преследованием всадник и лошадь едва не свалились туда же. Ак-Таш даже присела на задние ноги.
 В одну минуту Акбар скатился с седла и поднял волчонка за загривок. Тот вытянулся и повис, как мёртвый.
 Широкое лицо Акбара сияло. Вот так удача! Сегодня в ауле только и разговоров будет, что о его ловкости, а волчонка он отдаст детям.
 Больная лапка зверька мало занимала его: ведь это для него всего лишь живая игрушка. И, небрежно сунув его в мешок, а мешок в хурджум, он повернул на прежнюю дорогу и снова затянул песню.
 — Волчонок, — пел он, — маленький серый волчонок. Акбар-джигит поймал волчонка-а-а…
 Аул готовился к ночлегу.
 Блеяли козы, которых доили киргизки, и жалобными детскими голосами кричали маленькие голодные козлята: целый день привязанные около юрт, они ждали, пока с пастбища пригонят матерей.
 От горы, у подножия которой стоял аул, на юрты уже легли густые тени, но дальше степь ещё горела золотом уходящего солнца.
 Трое ребятишек играли в камешки. Один из них, толстый мальчуган в красном шёлковом халатике, посмотрел на дорогу и радостно закричал:
 — Акбар едет! Акбар едет! Вон там! — и указал рукой на едва заметную точку на горизонте.
 — Нельзя отсюда увидеть, врёшь! — отозвался мальчик постарше.
 — Нет, не вру! Вижу! — сердито закричал первый.
 — У Садыка глаза, как у орла, — вмешался третий. — Если он сказал, что видит, значит правда.
 Поодаль стоял четвёртый мальчик. Он не принимал участия в разговоре. Рваные штанишки едва прикрывали его худенькое тело. Халата на нём совсем не было. И выражение лица отличало его от толстощёкой весёлой тройки: щёки ввалились, и чёрные глаза смотрели исподлобья не то испуганно, не то сердито.
 — Эй, Волчонок, посмотри-ка, кто едет! — задорно крикнул Садык.
 — Не тронь, укусит! А когда бешеный кусает, человека везут в город и там доктор в живот колет иголкой, чтобы и он не сбесился, — отозвался старший, Хашим.
 Все трое залились громким смехом.
 Мальчик сжал кулаки и молча отошёл подальше. В его чёрных глазах вспыхнул гнев, но он, видимо, привык сдерживать его.
 Между тем точка на горизонте росла и уже для всех превратилась во всадника на белой лошади. Он приближался с каждой минутой. Вот и совсем близко…
 — Эй, Акбар, что привёз? — крикнул Садык.
 Он был любимцем старшего брата и знал это.
 — Увидишь! — хвастливо ответил Акбар, осаживая лошадь у ближайшей юрты. Она была выше и наряднее других. Видно, что в ней жили люди богатые.
 Из юрты вышла пожилая толстая женщина в пёстром длинном платье.
 — Приехал! — обрадовалась она приезду сына. — А я боялась, может, случилось что с тобой. Говорят, дурные люди по дорогам ездят. Что привёз?
 — Всё привёз! — весело ответил Акбар, развязывая хурджумы. — Вот сахар, чай, ситец. А вот смотрите все! — И он торжественно вытащил из хурджума мешок. В мешке что-то шевелилось.
 — Дай, дай! — кинулись Садык и Хашим.
 — Руки берегите! — крикнул Акбар и вытряхнул из мешка на землю…
 Дикий визг детей напугал бы волчонка больше, если бы он уже не был полумёртв от боли и духоты в мешке. Не в силах подняться, он лежал неподвижно, закрывая здоровой лапкой глаза.
 — Волк! — взвизгнул Садык и со смехом схватил его за больную лапу. Но тут же смех сменился горьким плачем: не помня себя от боли, волчонок вцепился зубами в руку мучителя.
 — Зачем привёз его? — закричала мать на Акбара. — Зачем привёз? Убей эту гадину сейчас же! Мало они наших овец съели!
 — Убей! — сквозь слёзы повторил Садык.
 Остальные ребятишки уже столпились, готовые полюбоваться новым зрелищем, но в это время к ним подбежал мальчик, не принимавший участия во встрече Акбара.
 — Не убивай! — бросился он к Акбару. — Отдай мне. Я тебе сусликов ловить буду, уздечку сплету волосяную, отдай!
 — Ещё что выдумал! — визгливо закричала толстая женщина. — Самого, бродягу, кормят из милости, так он ещё нахлебника завести хочет? Одной волчьей породы!
 Но мальчик вдруг резко оттолкнул Садыка и, схватив волчонка на руки, стремительно бросился бежать в гору.
 — Лови его, лови! — кричали дети, но за ним не погнались, потому что быстрота бега Гани была известна так же хорошо, как острые глаза Садыка.
 Волчонок, казалось, истощил последние силы в борьбе с Садыком и не пытался укусить мальчика. Правда, тот хоть и быстро бежал и крепко держал зверька, но не причинял боли изувеченной лапке.
 Убедившись, что его не преследуют, Гани, тяжело дыша, опустился на камень. В этом месте из расселины выбивался тоненькой струйкой прозрачный горный ключ и стекал в небольшой, выбитый им в скале бассейн.
 Мальчик осторожно положил волчонка на колени и подвинулся так, чтобы холодная струя воды падала на больную лапку зверька. Вода текла по колену, штанишки намокли, но Гани не обращал на это внимания.
 Волчонок дёрнулся и затих, видимо, испытывая облегчение. Немного погодя мальчик взял больную лапу, нагнулся и стал внимательно осматривать.
 — Так я и думал, — тихо сказал он. — Подожди, джаным[13], потерпи, здоров будешь.
 Ласковый звук его голоса успокоил волчонка. Он, не сопротивляясь, позволил мальчику осмотреть лапку. Гани осторожно подцепил кончик занозы ногтем и сильно дёрнул. Волчонок взвизгнул и рванулся, но в ту же минуту на лапку его опять полилась свежая вода, и ему стало гораздо легче.
 
Волчонок поднял голову. Измученный зверёк и забитый мальчик смотрели друг на друга в полном молчании.
 — И меня Волчонком зовут! Выходит, мы с тобой братья, — сказал мальчик и погладил волчонка по голове. А тот вытянулся и опустил голову к нему на колено.
 Через некоторое время Гани осторожно положил волчонка на ворох сухой травы в маленькой пещерке, метров на двести выше ключа. Пещерка была такая низкая, что забраться в неё можно было только ползком. Зато вход легко закрывался камнем — защита от резкого горного ветра.
 Здесь Гани ночевал летом, пока осенние холода не заставляли его переселяться в аул, в юрту хозяев.
 — Лежи, Бурре, — ласково сказал мальчик и подкатил ко входу камень. — Хоть украду, да накормлю тебя, если Ибадат по-хорошему не даст.
 И всё стихло…
 Тоска давила зверька. Перевязанная мокрыми листьями лапка болела меньше, но тем сильнее чувствовался голод.
 Он тихонько поднялся и обнюхал свою серую шкурку. Она ещё сохраняла запах хурджума, и шерсть на зверьке стала дыбом от страха и ненависти.
 Мать волчонку сейчас была нужнее всего, нужнее даже еды. Покинутый больной детёныш забился в угол и чуть слышно заскулил.
 А в это время Гани, ловко прыгая по камням, быстро спускался с горы. Он торопился. Ибадат не простит ему того, что он сделал.
 Родителей Гани не помнил. Отец его пас овец Рахим-бая[14] и умер, когда сынишка был совсем маленьким.
 — Вырастет, батраком будет, хлеб отработает, — сказал Рахим-бай и оставил мальчика у себя.
 — Пока вырастет, сколько хлеба сожрёт, — сердилась жена Рахим-бая, толстая Ибадат. И она старалась давать мальчику еды поменьше, а работы побольше. Десятилетний Гани давно уже работал за большого, хотя худенькое тело его ныло от усталости и частых колотушек: на хозяев было трудно угодить.
 Но сейчас и усталости и горя как будто не бывало. Прыгая по камням, Гани готов был петь от радости! Ещё бы! У него ведь никогда не было друзей и некогда было их заводить. Ибадат не позволила бы тратить время на игру. А теперь там, в пещере, лежал его друг — больной волчонок. Он его вылечит, и потом, может быть, они вместе убегут куда-нибудь.
 Но тут мальчик вздрогнул и остановился.
 — Гани! Гани-и-и… шайтан! — визгливо кричала Ибадат, стоя возле юрты.
 — Я здесь, — отозвался мальчик, подбегая к ней не слишком близко, чтобы можно было вовремя увернуться от тумака, каким обычно сопровождались все распоряжения злой женщины.
 — Кто коз загонять будет? — набросилась она на него. — А воды кто принесёт? Я, что ли, за тебя работать буду, объедало, нищий, волчонок!
 Гани схватил две большие пустые тыквы и, той же дорогой поднявшись к ключу, наполнил их чистой водой.
 После этого он побрызгал водой и подмёл землю около юрты, перетащил мешки с зерном и сделал множество разных дел, прежде чем получил сухую лепёшку и две обглоданные кости.
 — Шайтана-то своего куда дел? — спросила несколько умиротворённая его послушанием хозяйка.
 — Убежал, — коротко ответил Гани и насторожился.
 — Убежал! — взвизгнула Ибадат и запустила в него ещё не совсем обгрызенной костью.
 Гани ловко подхватил её на лету и мгновенно скрылся. Сердце его ликовало: три кости, три кости, полные вкусного жирного мозга! Целый пир для волчонка!
 И как это случилось, что именно сегодня Ибадат в непонятной рассеянности отдала ему кости с невынутым мозгом?
 Бурре лежал, забившись в самый дальний угол пещеры. Лапка болела меньше, и хотя ступить на неё он ещё не мог, но с улучшением здоровья вернулась к нему прежняя дикость. Глаза его засверкали и шёрстка стала дыбом, когда камень у входа в пещеру с шумом отодвинулся. Мальчик разбил кости и сложил кусочки мозга на большой зелёный лист. Волчонок задрожал: он не ел почти сутки, и запах пищи бил ему в нос. Правда, мальчик сидел тут же, но голос его звучал ласково, не пугал, а успокаивал…
 Продолжая говорить, Гани протянул руку с лепёшкой. Волчонок ощетинился и сделал попытку отвернуться. Рука приблизилась. Цапнуть её зубами? Но пища… запах. Может быть, откусить немножко, чуть-чуть?.. И Бурре едва не подавился, торопясь проглотить первый кусок. За ним последовал второй, третий. Волчонок уже не церемонился и вырывал из рук мальчика кусочки размоченной и намазанной мозгом лепёшки.
 Себе Гани не оставил ничего, но он был счастлив. Сухие листья в пещерке были его привычной постелью, и через несколько минут волчонок крепко спал рядом с мальчиком. Он вздрагивал и прижимался к нему: во сне он видел тёплый пушистый бок матери и вкусных мышей-полёвок.
 Лапка заживала медленнее, нежели рассчитывал маленький доктор. Наутро опухоль дошла до плеча, и волчонок не мог двинуться с места.
 Искусный во всякой работе, Гани изготовил силки из конского волоса и наловил жирных мышей. Поймал и молодого суслика, но маленький Бурре стонал, разметавшись от жара, и только жадно лакал воду из глиняного черепка. Этой же водой Гани непрестанно смачивал ему голову и больную лапку.
 Колотушки и брань хозяйки, возмущённой его частыми отлучками, он сносил покорно и продолжал уверять, что волчонок убежал, чтобы Садык с товарищами не убили его.
 В гневе своём Ибадат уменьшила и без того скудную порцию огрызков, полагавшуюся «нищему», и мальчик, подстерегая мышей для волчонка, выкапывал съедобные корни для себя и ими питался.
 Много дней пролежал в пещере больной волчонок. Образ матери за это время потускнел в его памяти. Теперь он часами, не сводя глаз со светлой щёлки около камня, закрывающего вход в пещеру, ждал тоненькую коричневую фигурку мальчика в рваных штанишках и с тихим визгом пытался подползти к его ногам, когда камень отваливался.
 — Подожди, подожди, — смеялся тот, развязывая мешочек, висевший на плече. — Есть хочешь? На, бери. Вот мышка, а вот суслик. Да не хватай за руки, палец откусишь!
 Волчонок глотал, почти не разжёвывая, и мышь, и суслика. Потом Гани выносил его на руках из пещеры и укладывал поудобнее на солнышке, а сам плёл новые силки или расставлял их неподалёку. Волчонок лежал не сводя с него глаз, и радостно опрокидывался на спинку, когда Гани щекотал его мягкое брюшко.
 Однажды Гани застал в ауле большое смятение.
 — Бороды нет, усов нет, а голова вся седая, — возбуждённо рассказывал Садык. — И говорит, руку колоть будет всем и лекарство пускать, чтобы не было чёрной болезни. А старики говорят, от лекарств и будет чёрная болезнь. Аллах не велел пускать лекарство. Мулла сказал, что это дурные люди и они хотят нам зла.
 — А если не давать руку колоть? — спросил Хашим.
 — Тогда красные солдаты придут и с собой уведут. А мулла Ибрагим-бек говорит, если будем слушать коммунистов, аллах рассердится на нас!
 У соседней юрты стояли две верховые лошади. Гани так и припал глазом к дырочке в кошме юрты. На ковре, облокотясь на ватные подушки, сидели старики и двое приезжих: русский и киргиз.
 Перед ними было большое блюдо дымящегося плова, лепёшки, наломанные кусками, и высокий медный чайник. Голодные глаза мальчика прежде всего задержались на этих вкусных вещах, но скоро странный вид приезжих заставил его забыть о еде.
 Сначала его поразила русская одежда. Киргиз-проводник был одет, как и доктор, в защитного цвета френч и брюки.
 «Чего это они наложили в карманы, что так торчат? — мелькнуло в голове мальчика. — Не лепёшек ли про запас?»
 Потом внимание мальчика привлёк сам доктор.
 Его гладко выбритое белое лицо резко выделялось среди бронзовых лиц киргизов. Особенно удивили мальчика глаза: голубые-голубые.
 «Вот они какие, русские! — подумал Гани. — А кто такие коммунисты?»
 В эту минуту русский заговорил. Он говорил по-киргизски, но как-то непривычно, так, что Гани сначала даже с трудом понимал его.
 — В большом городе, — говорил доктор, — все люди, русские и киргизы, колют руку вот таким ножичком и мажут лекарством, и от этого у них не бывает чёрной болезни. Завтра соберите весь народ сюда, и я всем уколю руки и помажу лекарством. И тогда ни у кого не будет рябого лица, никто не ослепнет от чёрной болезни, и дети не будут умирать.
 Старики качали головами и переглядывались. Они запускали руки в блюдо дымящегося жирного плова и медлили с ответом. Ой, какой плов! Гани никогда такого не пробовал.
 Наконец русский встал.
 — Завтра соберите народ, я со всеми сам поговорю, — сказал он.
 Гани, прислонившись к стенке, весь дрожал от возбуждения. «Так вот какой русский доктор!»
 Вдруг чья-то рука коснулась его плеча. Он отскочил как ужаленный. «Наверно, Ибадат! Тогда мне здорово попадёт за подсматривание». Но это был сам доктор. От неожиданности у Гани даже ноги подогнулись. Доктор дружески улыбнулся и поманил мальчика рукой. Гани, перепуганный, опустил голову, но подошёл. Доктор участливо осмотрел его худенькую, почти голую фигурку.
 — Тебе разве не холодно? — спросил он. — Где твой халат?
 Гани покачал головой.
 — У меня нет халата. У меня есть только вот это. — И он показал на свои рваные штанишки.
 Лицо доктора стало серьёзным.
 — Кто твой отец? — спросил он.
 — У меня нет отца, умер! — опустив голову, ответил Гани. Взглянув в добрые глаза доктора и невольно поддавшись чувству доверия, он прибавил: — У меня и матери нет, я один тут. У Рахим-бая живу.
 — Тебе плохо здесь живётся? — продолжал доктор. Его внимательные глаза уже заметили следы синяков на плечах мальчика.
 Гани почувствовал ласку в его голосе, и доверие его усилилось.
 — Теперь неплохо, у меня есть друг, — ответил он и вдруг, в неожиданном порыве, рассказал про волчонка, спрятанного в пещере.
 Доктор, сильно взволнованный, погладил его по голове.
 — Я подумаю о тебе, мальчик. Сейчас мне некогда, завтра поговорим.
 — Мне тоже некогда, — серьёзно ответил Гани. — Надо натолочь проса, принести воды и накормить Бурре, он ждёт меня.
 Вечером, уложив волчонка и задвинув камень, Гани не выдержал и решил спуститься в аул.
 Было совершенно темно. Под нависшей над тропинкой скалой кто-то зашевелился, послышались приглушённые голоса.
 Гани неслышно скользнул ближе.
 — Шайтан! — услышал он голос муллы Ибрагима. — Коммунисты и до нас добираются. Они молодых всему научат: в аллаха не верить, старших не слушаться.
 — Правда, правда! — подхватил другой голос, и Гани узнал Рахим-бая. — Хотя, по правде сказать, от этого лекарства, что врач привёз, польза есть. Я слыхал, оно хорошо охраняет от чёрной болезни.
 — Правду говоришь, — отвечал мулла Ибрагим, — но ведь мы с тобой можем и в город свозить своих детей, чтобы никто не знал. А здесь, в ауле, нельзя: народ перестанет бояться аллаха и слушаться нас.
 — Этот шайтан-доктор во всё лезет, — со злобой продолжал Рахим-бай. — Сегодня ко мне привязался, отчего этот волчонок Гани худой да голый, а мой сын в шёлковом халате? Отдай, говорит, мальчика в детский дом в Ош, там будут его учить и кормить. Я сам, говорит, могу его в Ош отвезти. Не имеешь права ребёнка обижать. Такой, говорит, у коммунистов закон. Шайтан-доктор!
 — Не надо его отсюда отпускать, — вмешался третий, и Гани узнал голос Юсуп-бая, соседа муллы Ибрагима.
 — Кончить! Сегодня же ночью обоих! А коней в степь пустить. Кто узнает — куда делись? Другие не так полезут, опасаться будут.
 — Можно… — медленно протянул мулла Ибрагим. — Вот как все уснут… А потом поперёк седла к лошадям привязать и… концы в воду.
 Продолжая шептаться, все трое двинулись к аулу. Под скалой всё затихло.
 Мальчик так и застыл в углублении между камнями. Это его? Доктора? Он говорит так ласково, в Ош отвезти хочет. Нельзя, говорит, маленьких обижать. А здесь все обижают…
 Гани крепко прижал руки к груди, точно стало трудно дышать, и тихо скользнул по тропинке вниз к аулу.
 Около первых юрт он остановился, прислушался и, опустившись на четвереньки, двинулся дальше ползком.
 Темно. Тихо. Все спят. Ползти осталось совсем немного.
 Около юрты, где ночевали приезжие, на приколе острые глаза Гани разглядели две тени. Слышалось мерное дыхание и похрустывание. От радости мальчик чуть не вскрикнул: киргиз-кучер привязал лошадей около юрты, утром рано собирались привить оспу и ехать дальше.
 Затаив дыхание, Гани подполз ближе. Собаки поднялись было, но, узнав его, успокоились.
 От волнения кровь застучала в висках. Гани приподнял кошму, закрывавшую вход в юрту, и, просунув под неё голову, замер, стараясь рассмотреть что-нибудь. Где спит доктор? Ничего не видно.
 Вдруг на кучке угольев, остатках костра посередине юрты, затлелась и на мгновение вспыхнула случайная травинка. Вспыхнула и потухла, но Гани уже увидел всё, что надо.
 Он подполз к доктору, наклонился к самому его уху и чуть слышно шепнул:
 — Тише, иди за мной! — И тихонько потянул его за руку.
 Лёгкое пожатие руки ответило ему. Ещё минута — и оба неслышно, как кошки, вышли из юрты.
 — Тебя убить хотят, — шепнул мальчик. — И помощника твоего тоже. Потому что вы в аллаха не верите и других этому учите. Мулла сказал. Лошади вон там. Пойдём, я проведу. Тише, Кара! — пригрозил он собаке.
 Доктор понял: мальчик говорит правду. Времени оставалось немного.
 — Шарип, — тихо позвал он киргиза, спавшего во дворе.
 Через минуту оба сидели на отвязанных неосёдланных лошадях.
 — Мальчик, едем со мной! — сказал доктор нагибаясь.
 Гани так и рванулся к нему, схватил за руки, но вдруг отстранился и с отчаянием покачал головой:
 — Я не могу. Там, на горе, Бурре. Он больной, он умрёт без меня.
 — Ты будешь жить у меня, учиться. Поедем! — настаивал доктор, забывая об опасности.
 У Гани клубок подкатил к горлу. Искушение, самое сильное в жизни, овладело им.
 Но он всё-таки отступил и потянул руку, которую держал доктор.
 — Не могу. Пусти! — И вдруг, осенённый неожиданной мыслью, добавил: — Я к тебе приду. Где живёшь?
 — Город Ош, — взволнованно шепнул доктор. — Приходи в больницу, я там всем скажу. — И, подтянув мальчика к себе, крепко поцеловал и отпустил.
 Гани, как ящерица, юркнул в сторону и исчез в темноте. Лошади бесшумно тронулись с места. Всё стихло.
 А через час за юртой послышались взволнованные голоса:
 — Рахим-бай, это ты? И мулла Ибрагим здесь?
 — Кто же их предупредил?
 — Их нет. Мы пропали!..
 А в крошечной пещерке, высоко на горе, волчонок радостно бросился навстречу хозяину.
 — Это ты, Бурре? Ложись, ложись, джаным, вот сюда, тут теплее. Скоро мы побежим с тобой далеко-далеко, в Ош. Там добрый доктор, там коммунисты не дают обижать маленьких. И мы, Бурре, мы оба будем коммунистами!
 Волчонок ласково жался к худенькому телу Гани. Его лапка почти зажила и за это время выросла горячая любовь к маленькому человеку, с которым они столько дней и ночей провели вместе.
 Бурре лизнул гладившую его руку и сонно зевнул.
 Это была вторая ночь, которую Гани провёл в своей пещерке без сна, с волчонком на руках. Но в первую ночь он чувствовал себя другом и покровителем волчонка. А сегодня сердце его переполняло счастье от сознания, что и у него самого нашёлся могущественный покровитель и друг.
 К его радости не примешивалось ни малейшей горечи и опасения за свою судьбу. Он не уехал сейчас, но ведь это пустяки. Бурре скоро поправится, и они вдвоём, конечно, дойдут до того удивительного места, где живёт его добрый друг доктор.
 Счастье его не было омрачено предчувствием беды.
 И однако беда надвигалась.
 С первыми лучами солнца на площадке под скалой появилась высокая фигура муллы Ибрагима. За ним шёл Рахим-бай.
 — Нас было трое, — отрывисто говорил мулла. — Смотри, вот это твой след, у тебя один каблук ниже другого. А у меня на каблуках вырезаны звёздочки, — вот они. Где след Юсуп-бая? Вот, он в калошах. Но кто же был четвёртый?
 
Рахим-бай вскрикнул и быстро нагнулся.
 — Вот, — глухо сказал он, выпрямляясь, в руках он держал маленький серый мешочек, — здесь поднял, у скалы. За этим выступом стоял четвёртый и слушал. Кто он? Нищий, волчонок, змея, которую я подобрал, чтобы ока ужалила меня.
 — Он подслушал наш разговор и сказал об этом приезжему коммунисту! — вскричал мулла Ибрагим. — И теперь тот приведёт кызыл аскеров[15].
 — Бежать надо и как можно скорее, — перебил его Рахим-бай. — Но прежде я своими руками задушу этого сына шайтана.
 — В Афганистан — одна нам дорога, — опустил голову мулла Ибрагим. — Там не доберутся до нас.
 А в это время, весело напевая, по тропинке спускался Гани. Он торопился в аул: нужно много-много дел переделать для злющей Ибадат. Экая досада, что он вчера где-то потерял свой мешочек с волосяными силками, и Бурре сегодня получил только трёх оставшихся с вечера мышей и так просился побегать с ним. Он уже сам начал выкапывать мышей здоровой лапкой. Но мешочек…
 — …своими руками задушу сына шайтана, — донеслось до него.
 Прижавшись к расщелине, Гани выглянул из-за скалы.
 — Так и есть, они, но почему так сердится Рахим-бай? Кого задушить? Доктора? О… — И Гани задрожал и плотнее прижался к холодному камню: он увидел свой мешочек в руке Рахим-бая.
 Мальчик не знал ни ласки, ни заботы, но сейчас впервые угрожали его жизни.
 «Задушу, как щенка…»
 Гани невольно дотронулся до горла, ему стало трудно дышать. Он и Бурре — такие маленькие и слабые. И против них все эти большие злые люди.
 Рахим-бай яростно бросил серый мешочек на землю и наступил на него ногой.
 — Идём! — сказал он. — Надо собираться. Приедут кызыл аскеры, и наши головы — долой!
 Под скалой всё затихло. Дрожа и оглядываясь, Гани выполз из-за угла, чтобы взять мешочек.
 Сзади послышались быстрые шаги. Его ударили по голове, и больше Гани ничего не помнил.
 Очнулся он от сильной боли в связанных сзади руках. Руки были грубо вывернуты, почти вывихнуты, и самого его куда-то тащили. Потом с размаху бросили на камни.
 — Подыхай тут, щенок, рук об тебя марать не хочу!
 И Рахим-бай толкнул его ногой.
 Гани тяжело дышал, мысли путались.
 — И не надо рук марать, — насмешливо протянул мулла Ибрагим. — Мы оставляем его живым, а дальше… воля аллаха!
 — А как ты заметил его? — спросил Рахим-бай. — Я ничего не видел.
 — Он из-за скалы выглянул и спрятался. Тебе я не сказал, чтобы он не услыхал. Ловко мы его подстерегли! А теперь скорее едем, аскеры вот-вот нагрянут.
 Гани остался один. Он лежал вверх лицом, на связанных руках. Они невыносимо болели. Гани тихонько застонал и открыл глаза.
 Жалобный визг, совсем близко, ответил ему.
 Гани поднял голову. Так и есть, ведь это его ущелье, а вот пещера, где сидит Бурре. Большой камень задвинут неплотно, и в щель как будто виден острый бурый нос волчонка. Какое счастье, что он не выдал себя визгом: те, наверное, убили бы его.
 — Бурре, о Бурре! — тихо позвал мальчик.
 Визг и вой усилились. Слышно было, как волчонок бился в пещерке, пытаясь выбраться на свободу. Сегодня он позавтракал не досыта и с нетерпением ждал хозяина, чтобы отправиться на охоту за мышами. А теперь хозяин звал его вместо того, чтобы отодвинуть камень.
 Гани с трудом перевернулся. Связанным рукам стало немного легче. Чем это они стянуты? Он повернул голову. О, вышитый платок. Им Рахим-бай всегда вытирал руки после жирной, вкусной еды. И сейчас от платка пахнет бараньим салом. Видно ещё сегодня утром он вытирал им руки. Наверное, плов ел!
 Как голоден Гани! Голоднее волчонка, который с плачем бился о камни.
 Перекатываясь и извиваясь, как ящерица, Гани дополз до пещерки и приложил лицо к отверстию. Обезумевший от радости волчонок облизал мокрую от слёз щёку.
 — Что мне делать с тобой, Бурре? А, понял, подожди!
 Встав на колени, Гани плечом упёрся в край камня. Подтолкнул, ещё и ещё. Камень пошатнулся. Ну, сильнее. Сейчас, Бурре, сейчас!
 Перевернувшись, камень грузно покатился с горы, а за ним, не удержавшись на связанных ногах, Гани. Он до крови расцарапал щеку, больно ушибся и лежал чуть дыша, а освобождённый волчонок с визгом кидался на него, хватал зубами за руки, лизал лицо и в восторге кружился, ловя собственный хвост.
 Залюбовавшись им, мальчик на минуту забыл о собственной участи. Теперь Бурре спасён. Он может ловить мышей, сусликов. А он, Гани? Руки и ноги у него связаны, он умрёт от голода. Ах, как вкусно пахнет платок!
 Мальчик извивался в тщетных попытках освободиться. Крупные слёзы текли и сохли на его щеках, а солнце всё сильнее припекало камни, на которых он лежал.
 —Пить, как хочется пить!
 Счастливая мысль пришла ему в голову. Перекатившись лицом вниз, он с трудом пошевелил руками.
 — Бурре! — позвал он. — Возьми.
 Волчонок подбежал и уставился на шевелящиеся руки.
 Раньше Гани шевелил так прутиком или палочкой, а он хватал и грыз прутик зубами. Наверное, такая же игра! О, да как вкусно пахнет платок! И острые зубы волчонка впились в тряпку. Он рвал засаленные пёстрые лоскутки, которые своим запахом ещё больше возбуждали голод.
 Наконец, он вцепился зубами в самый узел платка. Ай, как вкусно жевать! Раз хозяин позволяет… И волчонок жевал и жевал, пока весь узел не остался у него в зубах.
 Перевернувшись, Гани схватил его на руки.
 — Бурре, ты спас меня! Раньше — я, теперь — ты, ведь мы оба волчата!
 Отдышавшись, мальчик развязал платок на ногах. Он тоже хороший, шёлковый. Это, наверное, муллы Ибрагима.
 — Нет, Бурре, этот тебе не отдам, хватит и одного. — И Гани подвязал ярким платком свои спадающие штанишки.
 Бурре жалобно посмотрел на него: ну вот, так весело было драть и жевать эти вкусные тряпки. А теперь нельзя! Правда, он и не пахнет так вкусно. И волчонок погнался за пролетавшей бабочкой.
 Через минуту он уже проглотил зазевавшуюся мышь и толстую саранчу. Потом ящерицу, другую… И Бурре быстро набил отощавшее брюшко.
 Гани, весело поглядывая на него, растирал онемевшие ноги. Как хорошо, что Бурре может уже сам позаботиться о себе. Ведь им предстоит длинная дорога к другу доктору.
 Счастливый своим освобождением, ребёнок забыл о том, что ему самому хочется есть. Но вскоре голод напомнил о себе с удвоенной силой. Гани не ел со вчерашнего дня. Что делать? Вкусных корешков недостаточно.
 С камня, на который вскарабкался Гани, ему виден был прилепившийся у подножия горы аул. Три юрты стояли в некотором отдалении от остальных. Это юрты муллы Ибрагима, Рахим-бая и Юсуп-бая. С такого расстояния люди казались совсем маленькими, но всё-таки было заметно, что около этих юрт суетится народу как будто больше, чем около других.
 Далеко в степи заклубилась пыль. Ехал отряд всадников человек в двадцать. Острые глаза мальчика заметили, что за их спинами что-то поблёскивало.
 «Ружья, — сообразил он, — кызыл аскеры. Что теперь будет? Ведь доктор не успел уколоть людям руки и намазать лекарством. Значит, теперь аскеры всех увезут с собой, как говорили в ауле».
 Весь день Гани пролежал за камнем. Он жевал корешки и смотрел. Волчонок, в восторге от целого дня свободы, носился как угорелый. Он выспался на солнце, наелся и, поминутно подбегая, подталкивал мальчика носом в бок или тихонько кусал за ноги. Но Гани, всегда готовый играть, сегодня только гладил его и повторял:
 — Отстань, Бурре, не мешай смотреть!
 Под вечер отряд выехал обратно. Гани заметил, что всадников прибавилось. А в ауле всё спокойно.
 Наконец Гани не выдержал и решил в последний раз спуститься к аулу.
 — Посиди пока дома, Бурре, — говорил он, заваливая пещерку. — Завтра пойдём далеко, в город, к доктору.
 Волчонок визжал и царапался. Он не хотел опять сидеть один и жалобно завыл, услышав, что Гани быстро спускается с горы: надо узнать, что сделали в ауле кызыл аскеры, и достать чего-нибудь поесть.
 Уже хорошо видны юрты. И вдруг Гани заметил мальчиков. Садык, Хашим и Юнус стояли на дороге и о чем-то возбуждённо говорили. Потом они побежали в сторону, где за камнем притаился Гани.
 — Вот сюда, — говорил Садык, указывая на высокое дерево, — под корень мать положила большие хурджумы. Всё там есть — лепёшки, баранина, чтобы отец взял и поехал. А кызыл аскеры быстро пришли. И его забрали, и муллу Ибрагима, и Юсуп-бая.
 — Они и Гани искали, с собой увезти хотели, — прибавил Хашим. — Зачем это? В тюрьму посадить?
 Гани всё слышал. Ещё новая опасность! Что он сделал кызыл аскерам? Неужели весь свет на него ополчился?
 — Нет, — вмешался Юнус. — С ними ведь шайтан-доктор был. Он старшему кызыл аскеру говорил: «Я его с собой хочу взять. Найдите его, я боюсь, что эти трое его убили».
 — И стоит убить! — злобно сказал Садык. Но в это время раздался голос Ибадат.
 — Садык! — кричала она. — Хашим! Идите домой скорее!
 — Идём! — крикнул Хашим и прибавил: — Иди я ты с нами, Юнус, а то один съешь всё самое вкусное из хурджума. Пойдём!
 И вся тройка побежала вниз.
 А за камнем лежал и горько плакал Гани.
 — Доктор и меня искал, а я испугался кызыл аскеров, дурак! — сквозь слёзы шептал он. — Кызыл аскеры — друзья доктора и не хотели жечь аула. О, я дурак!
 Он плакал, забыв, что его могут услышать. Наконец он опомнился и встал.
 Подойдя к старому ореховому дереву, он нагнулся и, вытащив из-под корня мешок, с трудом взвалил его на спину.
 — Хорошо, — сказал он, — мы с Бурре пойдём к доктору. Теперь и у нас есть еда. — И тонкая, согнувшаяся под тяжестью мешка фигурка исчезла за деревьями.
 Бурре точно взбесился. Он больше не хотел сидеть в пещере. Он выл и кидался на стены и чуть не разбередил лапу, пытаясь подкопаться под камень, загораживающий путь к свободе.
 Вдруг он притих и прислушался: чу, знакомые шаги…
 Гани быстро отодвинул камень и, подкатив его к обрыву, пустил вниз. Камень с грохотом ринулся по откосу, вздымая тучи пыли и увлекая за собой другие камни.
 — Больше он нам не нужен! — весело воскликнул Гани. — Завтра мы уходим, Бурре, рано-рано утром, вон туда, куда уехали аскеры. А сейчас давай есть, мы с тобой ещё никогда такой еды не видали!
 И вечернее солнце осветило последними золотыми лучами удивительную картину: на большом плоском камне, над самым обрывом, ниже которого начинался ореховый лес, сидели волчонок и смуглый голыш. Между ними стоял большой хурджум. Волчонок с рычанием обрабатывал баранью голову, мальчик — баранью лопатку, отрывая от неё куски сочного мяса.
 — Бурре, — говорил мальчик. — Мяса много, ешь, сколько хочешь. Набирайся сил, завтра мы пойдём к доктору.
 Солнце уже легло спать, а мальчик всё ещё сидел на площадке, обхватив руками голые коленки. Сытый волчонок слегка вздрагивал и рычал во сне, и только бледная луна видела, как уснул и мальчик, положив голову на мягкую шерсть зверька.
 Утро застало их в дороге.
 Гани сгибался под тяжестью больших хурджумов, перекинутых через плечо. Правда, хороший ужин и роскошный завтрак сильно их облегчили. Гани знал, что мясо долго не продержится, и не сдерживал аппетитов — своего и приятеля.
 — А как мясо съедим, будешь ловить мышей, — сказал он волчонку и похлопал его по спине. — Лепёшки все себе оставлю, я ведь мышей и лягушек не ем.
 Бурре подпрыгнул и лизнул хозяина прямо в нос: солнце сияло, и они (он это чувствовал) отправлялись в длительное путешествие. Мир был прекрасен.
 Гани любил лазить по горам. Ему нравился простор открывавшегося перед ним горизонта и за горами чудилась другая жизнь, заманчивая, но туманная и неясная, а сейчас мечты его приняли определённую форму. Отдельные фразы о новой жизни, услышанные им от доктора, всецело завладели его фантазией.
 И волчонок изменился, когда понял, что его больше не будут запирать в пещере-тюрьме. Ловкость, с которой он находил себе пропитание, была просто изумительна.
 Идти равниной, по которой приехали кызыл аскеры, Гани не решался; его могли поймать друзья Рахим-бая. Надёжнее было пройти через перевалы. Разговоры о дороге в Ош он слышал часто и помнил хорошо.
 В горах не было недостатка в источниках чистой холодной воды, но там, за тремя перевалами, будет уже равнина, по которой легче идти, но надо запасать воду, иначе пропадёшь. У Гани была тыква, а в хурджуме нашлась чашка, из которой можно поить Бурре.
 — Дойдём! — весело сказал он. В это радостное утро всё казалось просто и легко.
 Боясь, чтобы не разболелись не привычные к долгой ходьбе лапы волчонка, Гани несколько раз останавливался на отдых. Волчонок выразительно тыкался носом в хурджум. «Что ж, развязывай», — говорили его глаза.
 Гани доставал кусок мяса и братски делил его с приятелем. Себе он отламывал ещё кусок лепёшки.
 — А ты полови мышек, — говорил он волку.
 Кончив еду, они блаженно раскидывались на солнце и дремали, потом кувыркались, боролись и, освежившись таким образом, шли дальше.
 Первая ночь застала их на перевале, и Гани чуть не замёрз, кутая свои голые плечи в зелёный шёлковый платок.
 — Тебе хорошо, — укорял он утром знатно выспавшегося волка, у тебя шуба-то вон какая! Нет, теперь будем ночевать внизу, там теплее.
 Волк не возражал, а утреннее солнце изгнало само воспоминание о ночи.
 На третий день им долго не попадалась вода. Волк давно уже высунул длинный красный язык и, казалось, с укором посматривал на хозяина: «Почему, мол, в тыкву не налил воды?»
 Вдруг он остановился, принюхался и что есть мочи кинулся вверх по обрыву.
 — Куда ты, куда ты, Бурре? — закричал Гани, но и сам побежал, доверяя чутью зверя.
 И правда, в углублении скалы еле сочилась тонкая струйка воды и пропадала в расселине.
 Волк жадно лизал мокрые камни.
 — Постой, дурачок, — отодвинул его Гани и подставил под струйку чашку. — Пей! Здесь и привал устроим.
 Напившись вволю и наполнив тыкву, мальчик стал спускаться вниз, как вдруг почувствовал укол и резкую боль в ноге.
 Взглянув под ноги, Гани похолодел от ужаса: по тропинке, быстро извиваясь, ползла маленькая, пыльного цвета змейка.
 — Смерть! — в тоске прошептал мальчик. Но через мгновение решительно схватил острый обломок ножа и, размахнувшись, глубоко надрезал укушенное место. Ещё минута — и он всё тем же зелёным платком туго перетянул ногу выше пореза и пополз обратно к ключу, с трудом волоча свалившиеся с плеча хурджумы. В голове его смутно мелькнула мысль, что если ему придётся несколько дней пролежать больному, надо иметь воду под рукой.
 Очнулся он от жалобного воя Бурре. Волчонок лизал его лицо и руки, ощетинившись, с рычанием нюхал больную ногу и, отойдя, заливался унылым воем.
 Гани пошевелился и застонал. Нога распухла, как бревно, так что перевязка врезалась в неё.
 Бурре снова подошёл к Гани и, подталкивая носом в руку, заглядывал в глаза с такой любовью и участием, что мальчику стало как-то легче на душе.
 — Бурре, джаным, — сказал он, — не отходи от меня, мне с тобой легче.
 И волчонок, словно поняв его, ласкаясь, лёг и прижался к нему всем телом.
 Солнце спускалось, на голых остывших камнях мальчика била лихорадка. Он впал в беспамятство.
 Сколько дней прожил он между жизнью и смертью, этого Гани не знал. Приходя в сознание, он жадно пил воду, иногда съедал кусочек превратившейся в камень лепёшки, давал Бурре, но немного, смутно соображая, что тот может прокормиться и чем-нибудь другим. И волчонок не настаивал, но, по-видимому, уделял охоте мало времени, потому что, когда бы Гани ни пришёл в себя, он всегда находил его рядом.
 Ногу Гани развязал, и сам не помнил — когда, и даже нашёл в себе силы отползти с камня на землю.
 Наконец, настал день, когда мальчик по-настоящему пришёл в себя. Нога его почти не болела, опухоль спала, но во всём теле была слабость, и невероятно хотелось есть.
 
Гани засунул руку в хурджум, нащупал последний кусок лепёшки. Размочив в воде, он проглотил его в одну минуту и почувствовал себя лучше. Но откуда взять ещё еды?
 Оглянувшись, он заметил, что волчонка не было поблизости. Ужас охватил мальчика. А что, если Бурре надоело сидеть с больным и он убежал и больше не вернётся?
 — Бурре, о Бурре! — воскликнул Гани дрожащим голосом.
 Лёгкий топот быстрых ног послышался в ответ, и перед мальчиком появился волчонок с только что задушенным молодым сусликом в зубах.
 Гани протянул к нему руки.
 — Бурре, милый Бурре, джаным, ты пришёл, ты меня не оставил!
 Волчонок подбежал к нему, видимо, сам сильно обрадованный, и, положив суслика, принялся лизать тонкую, как палочка, руку хозяина.
 Новая мысль пришла в голову мальчика. Суслик — сырое, но всё-таки мясо. Он съест его, и у него будут силы пойти накопать кореньев и идти дальше.
 Он протянул руку. Бурре ощетинился и тихо заворчал.
 — Бурре, — жалобно сказал Гани, — отдай мне суслика, ты ещё поймаешь. Ведь я отдавал тебе всё и мышей ловил. — И он взял суслика в руки.
 Волчонок нерешительно смотрел на него. Инстинкт борьбы за добычу и любовь к человеку боролись в нём. Но вот шерсть на нём опустилась, и он отошёл в сторону, уже без злобы наблюдая за Гани. А тот, преодолевая слабость и отвращение, ножом снял с суслика шкурку и выпотрошил его.
 — Это твоя доля, — сказал Гани волчонку, и тот, окончательно умиротворённый, подошёл и, покорно получив свою часть, тут же проглотил её.
 Жирный сырой суслик был отвратителен, но Гани хотел жить. Он съел его целиком, разгрыз и высосал нежные косточки и почувствовал, что новые силы влились в его ослабевшее тело. Волчонок прилёг около него.
 — Поймай мне ещё суслика, Бурре, — попросил Гани, прижимая к себе лохматую голову друга. — Поймай ещё суслика, и мы пойдём дальше, я снова буду ставить силки для тебя.
 Его ослабевшему мозгу казалось, что волк понимает его, и он не удивился бы, услышав от него ответ на человеческом языке.
 В первый раз Гани заснул спокойным сном выздоравливающего.
 Каково же было его изумление и радость при пробуждении: волчонок стоял над ним с самым добродушным видом, а рядом с ним лежал суслик, большой и жирный.
 Прошло несколько дней, и из ущелья на равнину, опираясь на палку, с пустой тыквой на плече, вышел коричневый полуголый мальчик.
 Волчонок, вернее молодой волк, радостно скакал около него.
 — Идём, идём, Бурре! — говорил мальчик. — Ты меня хорошо откормил, видишь, я совсем жирный. Теперь мы уже скоро придём к доктору.
 Но говоря это, «жирный» мальчик тяжело налегал на палку. Нога не болела, но ещё плохо слушалась, словно чужая. Однако он уже мог ставить силки на мышей и сусликов.
 Мальчик бодрым взглядом окинул расстилавшуюся перед ним бесконечную равнину…
 Тихий тёплый вечер. У открытого окна больницы разговаривали молодая женщина врач, только что приехавшая на работу, и заведующий хозяйством, человек с недобрым взглядом.
 — Наш главный врач Русанов, вы увидите, очень серьёзный работник, — говорил завхоз. — И человек отличный, но взбалмошный. Представьте себе, сам ездит в дикие горы, уговаривает киргизов привить оспу. Недавно его чуть не зарезали, еле вырвался, какой-то мальчишка его предупредил. И вы знаете — бредит этим мальчишкой! Во время бегства он случайно встретил отряд красноармейцев по борьбе с басмачами, так с ними вернулся на розыски. Красноармейцы выявили виновных и арестовали их. А он всё мальчишку искал. А тот пропал, может, зарезали его за донос. Теперь Русанов сам не свой. «Не могу, говорит, забыть, что мальчик не захотел волка в беде покинуть. И погиб из-за меня». Ещё раз в горы ездил. Здесь всех предупредил: если придёт мальчик, который доктора ищет, ко мне ведите. А мальчишка, знаете, почему с ним сразу не поехал? У него волчонок остался больной в пещере. «Пропадёт, говорит, без меня. Я потом приеду!» И Русанов места себе не находит. Смешно, право!
 — Не смешно, а мерзко, — вырвалось у молодой женщины с таким жаром, что завхоз отступил от неё. — Мерзко, что вы смеете так об этом говорить! И я тоже себе места не нашла бы, если бы такой мальчик, спасая меня, сам погиб.
 Завхоз собирался что-то возразить, но в эту минуту во дворе раздались возбуждённые голоса:
 — Доктора! Главного врача, скорее! Его мальчик пришёл с волком!
 Молодая женщина кинулась к двери. Доктор выбежал раньше.
 Перед крыльцом, опираясь на палку, стоял маленький мальчик, почти голый. Рваные штанишки были подпоясаны лохмотьями зелёного шёлкового платка, в руке он держал обрывок верёвки. Другой конец её был обмотан вокруг шеи крупного волчонка, настороженно жавшегося к нему.
 Коричневая кожа мальчика, казалось, была натянута на голые кости. Он, видимо, еле держался на— ногах от истощения.
 — Мы пришли, я и Бурре, — тихо сказал мальчик. — Мы долго шли, — продолжал мальчик в абсолютной тишине. — Меня змея укусила, я больной лежал в горах, меня Бурре кормил, сусликов носил. — И рука мальчика легла на голову волчонка. — Собаки хотели разорвать Бурре, я не дал. Вот укусили (нога мальчика была замотана тряпкой). Злые люди хотели убить Бурре, я тоже не дал. Мы убежали. Мы пришли, я и Бурре. — И, пошатнувшись, Гани упал бы на землю, если бы его не поддержали заботливые руки доктора. Это был обморок.
 Волк глухо, но выразительно зарычал. Доктор выпрямился и, не скрывая, вытер рукой слёзы.
 — Принесите ему супу скорее, — сказал он. — На первых порах с ним нельзя ссориться. Иначе он не даст поднять мальчика и перенести на кровать. — И, повернувшись к женщине, он вдруг улыбнулся счастливой, омолодившей его улыбкой: — Вот видите, теперь и у меня есть семья. И ещё какая хорошая семья: я, он и Бурре!
 ГОЛУБОЙ МАХАОН
 Повесть
 Мы ехали из Петербурга в Маньчжурию, на маленькую станцию с удивительным названием Ханьдаохецзе. Мы — это тройка самых больших шалунов на свете и я — их учительница.
 Я согласилась на это путешествие, потому что больше всего на свете любила бродить по диким лесам, наблюдать жизнь животных и птиц не в клетках, а на свободе. И ещё потому, что собирала коллекцию насекомых, а в Маньчжурии живут огромные, синие, как шёлк, бабочки, родственницы наших махаонов. Об этих бабочках я мечтала, они мне даже снились. И вот теперь я за ними ехала и твёрдо решила: без них не вернусь!
 Ребята мне понравились, и я — им. По всему было видно, что лето будет весёлое. Но оно оказалось ещё и с приключениями, забавными и страшными. Вот про них-то я и хочу вам рассказать.
 Тиу-иии…
 Шестнадцать копеек. Столько за неё потребовал мальчишка на полустанке под Иркутском и получил их полностью. Шестнадцать копеек за то, чтобы бедная маленькая совка могла умереть спокойно, на вагонном столике, а не в мальчишеских грязных лапах, да ещё вися за ноги вниз головой.
 Теперь она лежала, чуть приоткрыв круглые глаза с чёрным зрачком, серенькая и пушистая, не рвалась из рук и не боялась.
 Мара всхлипнула:
 — Ну, куда тебе ещё? Зачем лезешь?
 — Наверх, за коробкой, — деловито ответил шестилетний Тарас. — Сову хоронить.
 Разгоревшееся сражение отвлекло было меня от будущей покойницы, но вдруг голос третьей моей ученицы, Тани, сразу нас остановил.
 — Да она пьёт вовсе, — кричала Таня, — пьёт вовсе. И с ложечки. Она очень живая и совсем не хочет хорониться в Тараскиной дурацкой коробке!
 И правда, совушка теперь уже не лежала. Она сидела на столике, ловила крючковатым носом ложечку с водой, захлёбывалась и пила. Забыв о драке и коробке, дети с восторгом наблюдали за ней.
 Убедившись, что в ближайшие пять минут новой драки не предвидится, я сбегала в вагон-ресторан за сырым молотым мясом для котлет. Это дополнительное лекарство довершило выздоровление совушки: она, очевидно, умирала только от голода и жажды. Ещё через пять минут я посадила её в Тараскину коробку, в которой она сразу заснула. Перламутровые пёрышки на её «лице» съёжились, она уютно опёрлась о мягкий, обитый материей край коробки, закрыла глаза и спала так же крепко, как в дупле старой ёлки у себя на родине.
 Мы смотрели на неё, затаив дыхание.
 — А когда же она станет приручаться? — спросил Тарас, самый практичный из нас.
 — Да она уже приручается, — ответила Таня. — Едет и приручается, едет и приручается.
 — Она думает, что я её мама, — торжественно объявила Мара. — Она на меня даже посмотрела, как на мам смотрят: вот так! — и, наклонив голову набок, она постаралась показать, как любящая сова должна смотреть на свою маму. Вышло не очень похоже, но уж очень смешно. От нашего громкого веселья сова проснулась, открыла один глаз, как-то тихо чирикнула и опять заснула. Спала она долго и, наверно, в это время приручалась, потому что проснулась уже совсем ручной и опять очень голодной.
 Мы её целый день кормили и сажали в коробочку, чтобы не так качало, а она оттуда выпрыгивала, ходила по дивану и трепала клювом и без того трёпаные карты — мы играли в дурачка и в зеваку.
 Была ли она ручной и раньше — мы не знали: прошлое наших звериных и птичьих друзей обычно остаётся для нас тайной.
 — Совушка, — приставала к ней Таня. — Ну скажи, ты у того мальчишки долго жила? Если да, то мигни. Да?
 — Совушка, иди в карты играть, — позвал Тарас, показывая ей карту. И сова, легко спорхнув с сетки, опустилась на диван, очевидно, она и днём видела неплохо и в темноватом купе света не боялась.
 К вечеру дети уморились, нахохотались и, наконец, улеглись на верхние полки спать. В купе стало непривычно тихо.
 — Туки-тук, туки-тук, — по-ночному отчётливо застучали колёса, а мимо окна понеслись золотые пчёлки-искры.
 — Тиу-и… — тихо прощебетала сова и слетела вниз, на столик у окна. Мы обе пристально смотрели, как быстро мчались искры. Знала ли она, что так же быстро мчится прочь от родного дупла?..
 Сова повернула ко мне голову. Её золотистые глаза горели ярче искр — тоска по дому, по свободе зажгла их. Я наклонилась и осторожно взяла её на руки.
 — Пойдём, совушка, — сказала я, — старое дупло далеко, но ты сыта, отдохнула и легко найдёшь себе новое.
 — Тук… и… тук… — замирая, простучали колёса и умолкли.
 Поезд остановился, не доходя до станции.
 Я вышла из вагона. Тёплая душистая сибирская ночь пахла смолой и ещё чем-то чудесным, отчего сова тихо завозилась у меня в руках.
 — Тиу-и… — почти шёпотом повторила она и, взмахнув освобождёнными крыльями, мягко вспорхнула ко мне на плечо.
 Я стояла около вагона, затаив дыхание, не шевелясь.
 «А вдруг…» — мелькнула у меня надежда, но в это мгновение лёгкая тяжесть исчезла с моего плеча, неслышно, точно растаяла в темноте.
 — Тиу-и-и-и… — услышала я через минуту уже издали замирающий грустный и радостный звук. И мне показалось, нет, я была уверена, что это сова, уносясь на пушистых серых крылышках в напоённую шорохами тайгу, попрощалась со мною…
 Ребята утром проснулись и приуныли.
 — А если совушка себе дупла не найдёт? Вдруг чужие птицы везде поналезли и её не пустят? — беспокоился Тарас.
 — Она с нами так хорошо в карты играла, — огорчилась Мара.
 Отец, Василий Львович, выглянул из-за газеты (он тоже ехал с нами):
 — Да у нас в лесу всякого зверя видимо-невидимо. Вот пойдёт в сопки охотничья команда и притащит вам целый зоологический сад, увидите.
 Мы поверили, обрадовались и принялись гадать, каких зверей и птиц нам принесут прежде всего.
 Тем временем поезд остановился. Я высунулась из окна вагона.
 — А это что такое? Зачем?
 Станция была как станция: маленькие жёлтые домики, дежурный в красной фуражке… Но рядом с домом торчал высокий столб, обмотанный толстым жгутом из соломы. На верхушке столба не то бутылка, не то коробка какая-то.
 Теперь я вспомнила, что и на других маленьких станциях здесь, в Маньчжурии, стояли такие же столбы.
 — Зачем его поставили? — повторила я.
 Василий Львович кашлянул и покачал головой:
 — Не стоит говорить. Ещё напугаетесь.
 Ну и догадался ответить: ясно, что не отстану, пока не узнаю.
 И не отстала.
 — Ладно, — сказал Василий Львович. — Это сигнал, если на станцию нападут хунхузы — местные разбойники китайцы. Кто успеет, поджигает соломенный жгут. Огонь по нему живо добежит до верхушки столба, а там от него загорится ракета. На соседней станции такой сигнал увидят и сразу на паровозе с вагоном пришлют солдат на помощь. Понимаете?
 — Ух, как интересно! — Я и не знала тогда, что мне самой придётся с хунхузами встретиться…
 А пока мы ехали всё дальше и наконец доехали до Ханьдаохецзе.
 На станции тоже стоял столб с соломенным жгутом. Но мы должны были жить не в посёлке около станции, а в нескольких километрах от него, в лесу. Дом на горе окружал забор из крепких брёвен, и ворота были тяжёлые — из очень толстых широких досок.
 Приехали мы поздно, устали страшно. В свою комнату я вошла со свечой в руке. На спинке кровати зашевелилось что-то белое, большое. Попугай! Огромный, красивый. Я вспомнила: дети про него рассказывали. А если ему не понравится, что я сюда пришла? Ну, всё равно, ох, как спать хочу.
 Попугай что-то сонно пробормотал, я тихонько подобралась к кровати и легла.
 Попка-нянька
 Мы жили на сопке уже две недели. Вчера вечером заигрались в прятки, поэтому сегодня особенно хотелось спать, но тихий скрип двери раздражал меня и заставлял ещё крепче зажмуривать глаза.
 В комнате было почти темно. Тонкий луч света пробивался сквозь трещину в ставне, падал на дверь.
 — Крр, крр, — дверь упорно открывалась маленькими толчками.
 Щель оказалась достаточно велика, и в неё просунулось что-то белое.
 — Крр, — и в комнате на полу оказался большой попугай. Вокруг его вырезного хохла в полосе света танцевали пылинки. Он наклонил голову, ярко блеснул чёрный глаз.
 Прислушавшись, попугай медленно двинулся по полу, осторожно, шаркающими шагами, совсем как старуха в войлочных туфлях. Дойдя до кровати, уцепился клювом за её железную ножку и медленно полез вверх, перебирая клювом и цепкими ногами. Взобравшись на спинку кровати, он наклонил голову, прислушался.
 Я притаилась.
 Тихо. Спит…
 Огорчённый Попка опустил хохол и повернулся, чтобы спуститься с кровати так же, как пришёл. При этом он тяжело вздохнул, совсем как огорчённый человек.
 Тут уж я не выдержала и засмеялась. С радостным криком Попка взмахнул крыльями и прыгнул к самому моему лицу. Он тёрся головой о мою щеку, что-то лопотал несуразное, точно обрадованный ребёнок и, наконец, забрался под одеяло, выставив из-под него белую голову с громадным чёрным клювом.
 Это повторялось каждое утро. Иногда я упрямо притворялась спящей, и тогда Попка, подождав немного, вздыхал, сползал с кровати и уходил. Но всё равно уж не заснёшь: скоро опять послышится скрип двери и знакомое шарканье. Поэтому Попке чаще всего удавалось поднять меня с первого раза.
 Это был очень крупный попугай какадý, снежно-белый, с блестящими чёрными глазами и жёлтым шёлком под крыльями. Какаду не умеют говорить по-человечески. Но зато Попка лаял, мяукал, свистал на все птичьи голоса и даже щёлкал как кнут и шипел как яичница на сковородке.
 Утром к чаю нам давали кипячёное молоко с толстыми румяными пенками. Попка сидел у меня на плече и тихонько теребил ухо, что-то приговаривая. Когда я подцепляла ложкой особенно заманчивый кусочек пенки, Попка начинал сильнее тянуть за ухо и пританцовывал на плече от нетерпенья. Я протягивала ему ложку, он осторожно брал пенку лапкой и съедал её всю до последнего кусочка, а потом снова принимался за моё ухо.
 Если ему вместо пенки предлагали хлеба или ещё что-нибудь нелакомое, он брал кусок и с сердитым бормотаньем запихивал его мне в волосы, а потом, разозлившись, перекусывал мою цепочку от часов. Она была из мелких стальных колечек, но спайка их не выдерживала нажима Попкиного клюва. И однако этим страшным клювом Попка ни разу не оцарапал моего уха даже при виде самой вкусной пенки.
 
Наевшись, Попка перелетал на шест, прибитый под потолком террасы, чистился, кувыркался, мяукал кошкой и шипел, как змея. Когда ему становилось уж очень весело, он цеплялся за шест одной ногой и, распустив крылья, болтался на шесте вниз головой и орал своим собственным нестерпимым голосом.
 — Попка, водой оболью! — кричала я и показывала ему кружку. Тогда он сердился и улетал на соседнее дерево болтаться и орать на свободе.
 Рядом с домом во дворе индюки и индюшки нежно нянчили забавных полосатых индюшат, а мы мазали им ножки маслом и иногда засовывали в горлышко по горошине чёрного перца «для здоровья».
 А недалеко в горах другие папы и мамы растили других детей: серых, пушистых, с крупную курицу величиной. Это были орлята, и ели они не перец и не пшено с крапивой, а индюшат.
 Индюки и индюшки — храбрые родители. Заслышав в небе орлиный клёкот, индюшата сбивались в плотную стайку, а родители окружали их и, подняв головы, высматривали в небе врага с грозным и жалобным криком.
 Заслышав этот крик, мы всей толпой мчались на птичник. Впереди бежал тринадцатилетний Павлик с ружьём, сзади — Тарас с большой коробкой соли. Его мечтой было поймать большого орла, насыпав ему соли на хвост.
 Наконец, охотники нашли и разорили гнездо орлов. Мать убили, а отец куда-то улетел. Птичник наш успокоился, и только Павлик с Тарасом чуть не плакали: им помешали охотиться.
 Однако вскоре тревога возобновилась. Каждое утро, после чая, начинался крик индюков. Мы бежали в птичник: кто с ружьём, кто с коробкой соли и… ничего не находили. На заборе болтался Попка и орал во всё горло.
 — Я устрою засаду завтра, как только выпустят индюков, — решил Павлик. — Сяду в углу с ружьём, а вы, как индюки закричат, не бегите, не пугайте орла. Вот увидите, какое я из него чучело сделаю.
 Утром нас разбудил страшный рёв. Тарас со своей коробкой, в одной рубашонке, уцепился за Павлика.
 — Я, я хочу, я его солью, он ручной будет, возьми, возьми меня!
 Павлик, весь красный, старался оторвать его руку от кушака:
 — Да отстань ты, какая же охота с тобой! Помешаешь только!
 — Не помешаю, — плакал Тарас. — Павлик, возьми, я же только на хвост…
 В конце концов Павлик сдался, и Тарас весело побежал за ним, прижимая к груди драгоценную коробку.
 Мы сели пить чай взволнованные, насторожённые. Попка наелся и улетел, мы же решили не идти гулять, а ждать, что будет. Девочки вертелись от тоски по террасе, даже собак заперли, чтобы они не испугали «разбойника».
 И вот раздался тихий, далёкий крик орла. Ему ответил дружный хор индюшек, а затем… смех Павлика и Тараса. Тарас от восторга кричал тонким голосом.
 — Это он солью, солью поймал! — закричала Мара, прыгая со ступенек. — А я-то, глупая, не верила…
 Мы помчались вперегонки. На дворе толпились ещё испуганные индюшки, на заборе болтался и орал попугай, а Павлик с Тарасом катались от смеха по земле.
 — Это он, — с трудом промолвил Павлик. — Это он нарочно!
 — Да где же орёл? — кричала, ничего не понимая, Мара.
 — Вот орёл, — показал Павлик на Попку. — Мы сидели, а он прилетел на забор и закричал, как орёл. Все индюшки испугались. А теперь он болтается и смеётся.
 И правда, Попка веселился, пока Тарас не подскочил к нему и не крикнул:
 — А вот я тебе сейчас соли на хвост насыплю! — И схватился за свою коробку.
 Коробка показалась Попке похожей на кружку с водой, он убрался на дерево подальше и оттуда зашипел на Тараса по-змеиному.
 Больше всех ненавидел Попку большущий рыжий кот Милушка. И вот почему. Около дома протекал ручеёк и стояла старая яблоня. На ветке этой яблони, над самой водой, Милушка ложился отдохнуть в тени и прохладе. На этой же ветке после сытного обеда устроился раз попугай и против обыкновения сидел так смирно, что кот пришёл, улёгся и заснул, не обратив на него внимания.
 Мы в это время совещались на террасе: идти нам купаться или сначала устроить диктовку.
 Между тем проказнику Попке уже надоело сидеть смирно. Тихонько подобравшись к коту, он нагнулся к самому его уху и вдруг завизжал разозлённой кошкой. Испуганный кот рванулся в сторону и… угодил прямо в воду, а Попка болтался на ветке вниз головой и орал ему вслед что-то обидное уже на своём языке.
 Мокрый кот сунулся было на террасу, но мы его встретили таким хохотом, что он с шипеньем и фырканьем убежал в сад и не приходил до самого вечера.
 С тех пор, увидев попугая, кот начинал шипеть. Попугай моментально поворачивался к нему и отвечал таким же шипеньем, да ещё с подвываньем, ну совсем как разозлённый, готовый к драке кот!
 Милушка страшно терялся. Кто это: кот или птица? Он тихонько пятился и исчезал в двери, а попугай дико взвизгивал, взлетал на дерево, качался на ветке и хохотал.
 Но самое удивительное случилось, когда у собаки Белки родился щенок. Белка была простая дворняжка, и щенок был простой, но премиленький: жёлтый, черномордый и такой толстый, что, если падал на спину, долго не мог встать и беспомощно болтал в воздухе лапками и плакал.
 Мы ходили с ним играть, и раз, от нечего делать, забрёл с нами к будке и Попка. Он был один, ему было скучно, и щенок ему понравился. Он ласково щекотал щенка своим большущим клювом и что-то ему мурлыкал, а щенок тыкался мордочкой в его крылья и пробовал пожевать белые пёрышки.
 Мы ушли со двора. Попка остался, и через некоторое время на дворе заварилось страшное: лаяла в ярости Белка, и сердито кричал попугай.
 Что же случилось?
 Оказалось, у Попки пробудились самые нежные родительские чувства к жёлтому щенку. Он залез в будку и весело возился с ним, а Белке, сунувшейся было домой, раскроил нос и прокусил лапу, и она громко выла и лаяла около будки.
 Попка был неумолим. Единственно, что он позволил Белке, — это из матерей поступить в кормилицы. Когда щенок, проголодавшись, начинал визжать, Белка входила в будку, ложилась и кормила его под наблюдением названого родителя. Затем, если Белка не торопилась уходить, попугай пускал в ход свой клюв, и разжалованная мать с визгом вылетала до очередной кормёжки.
 Самым удивительным во всей этой истории было поведение щенка: он признал попугая своим покровителем и, сытый, весело бегал за ним по двору, не обращая внимания на отсутствие матери.
 — Белка белая и Попка тоже белый, вот Кутька и спутался, — объяснял Тарас.
 — А у Попки перья, — возражала Мара.
 — Ну, а он думает, что это шерсть.
 — А у Попки крылья, — возражала Мара.
 — Ну, а он думает… — затруднился Тарас. — А он думает, что значит так и надо! — торжествующе докончил он под общий смех.
 Грозный Попка в присутствии щенка перерождался. Распустив крылья, с каким-то удивительно нежным кудахтаньем он играл со щенком и только жалобно кричал, когда щенок таскал его за крылья и хвост, но никогда не пробовал вразумить его хорошим щипком. Если щенок ему уж очень надоедал, он взлетал на забор и оттуда с ним переговаривался самым нежным голосом, а иногда лаял, как маленькая собачонка. Домой Попка прилетал только поесть и часто, захватив кусок повкуснее, уносил его в будку. Если щенок отнимал кусок, Попка не сопротивлялся и летел домой за другим.
 В сотне шагов от дома, за густым малинником, было посажено немного сахарного гороха для детей.
 Любил горох и Попка. Взяв стручок в лапу, он осторожно обкусывал его по шву, пока тот не разваливался на две половинки, и тогда доставал сладкие горошинки и ел их по одной, мурлыкая от удовольствия.
 Один раз он влетел на террасу во время обеда, но в каком виде! Громадный вырезной хохол стоял на голове дыбом, перья — тоже. Попка обрушился прямо на стол, что ему строго запрещалось, перескочил ко мне на плечо и с громким криком потянул меня за ухо.
 Я вскрикнула и сбросила его на пол. Он побежал к лестнице, вернулся, опять взлетел ко мне на плечо и уцепился за моё несчастное ухо, снова полетел к выходу, и всё это с резким жалобным криком. Мы все повскакали с мест: Попка куда-то зовёт, надо бежать!
 Увидев, что мы его поняли, Попка устремился за дом, прямо на гороховую полянку.
 Что там было! Посредине вырванных и искромсанных сильным Попкиным клювом гороховых плетей визжал задыхающийся, весь обмотанный горохом Попкин воспитанник — щенок. При всём желании Попка не смог проложить ему дорогу из плена, куда сам, очевидно, и завёл его полакомиться вкусным горошком.
 Мы выпутали бедного толстяка и отнесли в будку к кормилице — Белке, которой он долго с визгом что-то рассказывал, а Попка сидел рядом и имел очень сконфуженный вид.
 Стряслась раз беда и с самим Попкой. Как-то утром он прилетел на террасу, молча опустился ко мне на плечо и прижался головой к щеке с тихим жалобным бормотаньем.
 — У него кровь, кровь на головке! — вскричал Тарас и сразу же горько заплакал. Попку все любили. Осторожно сняв его с плеча, я осмотрела рану: верхняя половинка клюва была надломлена у основания, и по белой щеке капала кровь.
 Попка стонал и сам протягивал мне голову, жаловался и просил помощи.
 Завтрак был прерван. Все вскочили с мест.
 Тарас схватил за рукав сидевшего за столом доктора — гостя.
 — Иван Петрович, — умолял он, — ведь вы всё равно доктор, вы же людей лечите, скорее полечите Попочку, дайте ему порошков от носа.
 — Дам, дам, — успокаивал его доктор. — Вы его только подержите, а то он не знает, что я доктор, да как цапнет…
 Но Попке было не до цапанья. Клюв был беспомощно открыт, и Попка тихонько трогал мою щеку своим длинным тёмным языком с пуговкой на конце.
 На доктора он было зашипел, но в моих руках успокоился. Доктор велел промыть рану перекисью водорода и залить воском, чтобы удержать сломанную половинку. Попка стонал, как человек, но не вырывался и потом прижался головой к моим рукам.
 Вечером я отправилась к сторожу:
 — Иван Кузьмич, что с Попкой случилось?
 Кузьмич оглянулся.
 — Это Василий всё. По двору идёт. Попку дразнит. Ударил щенка в бок ногой. А Попка налетел да его за ногу — цап и повис на сапоге, кричит, крыльями машет. Он его насквозь прокусил, сапог-то, а клюва вытащить не может. Клюв тащили, ну и поломали…
 Клюв залечили. Попка сделался прежним весёлым задирой и щенка не разлюбил. До самой зимы он спал на собачьей будке и половину дня проводил, гоняясь за своим воспитанником.
 Мань-Мань
 — Сонечка, — таинственно сказала Таня. — Вы не забыли, что через два дня ваши именины? Мы тоже не забыли.
 — И ещё папа сказал, что здесь всяких зверей ужасно много, помните? — сунулась Мара, но тут же взвизгнула: Тарас дёрнул её за косичку.
 — Сама большая, а болтаешь, как маленькая, — сердито крикнул он, и я еле успела поймать Мару за руку: на отдачу она была куда как скора.
 — Она ведь ничего не сказала. И я ничего не поняла, — Убеждала я Тараса. — А ты, Мара, драться не смей, а то я вечером ни одной сказки не расскажу.
 — Не буду, Сонечка, вот правда не буду, — пообещала она.
 — А сама из-за вашей юбки кулак показывает, — сказал Тарас. — Что? Скажешь, неправда?
 Еле их усмирила и выпроводила. Но в саду они, видно, ещё посчитались: за обедом у обоих носы оказались расцарапаны — Тарас тоже умел царапаться не хуже девчонки.
 Сказку я им вечером рассказала, не вытерпела: ведь драка-то утром из-за меня была.
 Через день, и правда, мои именины. Ну, от подготовки празднику весь дом стал вверх дном, и тяжелее всего пришлось мне — имениннице. На целый день я должна была ослепнуть, оглохнуть и поглупеть настолько, чтобы не видеть ничего, что творилось у меня на глазах и потихоньку от меня. Всё это страшная тайна. Если увижу — всех огорчу, и будет нечестно.
 Открыла я дверь из своей комнаты: — Ай! — Это Тарас, и в руках у него огромный букет.
 Я с равнодушным видом отворачиваюсь и прохожу мимо.
 — Не заметила! — радостно шепчет Тарас на всю комнату. — Мара, слышишь? Она не за-ме-ти-ла!
 — Ай! — Это в другой комнате Таня обсыпает сахаром душистый поджаристый крендель. — Сюда нельзя! Нельзя-а-а!
 Ну, просто ступить некуда от секретов. Уйду! Возьму книжку и заберусь на любимое дерево в саду, пережду.
 Только… как уйти и ничего не узнать? Мара насчёт зверей напомнила, Тарас недаром, наверное, её за косичку дёрнул. Да и Павлик с кучером Фёдором шептались, а сами на меня поглядывали. Это уж не цветы, не конфеты, тут пахнет настоящим мужским секретом. И Василий Львович на террасе сказал Павлику: — Молоко, смотри, чтобы тёплое…
 А Павлик на меня глазами показывает, дескать, молчок.
 Жить становится трудно: один, два, три… Ох, целых шестнадцать часов до следующего утра!
 Разыщу-ка я Фёдора!
 Фёдор сделал удивлённое лицо.
 — Какой там секрет! Моё дело лошади, а не коза. Что я, кучер или пастух?
 Коза? Становится всё интереснее.
 — Фёдор, голубчик, ну хоть одним глазком…
 — Некогда мне тут с вами разговаривать, надо в конюшне в третьем окне раму починить, не вывалилась бы от ветра… — Сказал, а сам улыбается.
 К чему это он? Ой, ну и молодец Фёдор. Поняла!
 У конюшни растёт огромный орех, на него очень удобно забраться и заглянуть…
 Рама в окне в полном порядке. И в него хорошо видно, что делается в конюшне: в уголке, на чистой соломенной подстилке на коленях стоит Павлик и держит бутылочку с соской. А соску сосёт крошечная козочка-косуля, рыженькая, по бокам белые пятнышки, ножки тоненькие, и вся словно игрушечная! Так вот он, секрет к именинам!
 — Не жадничай, — смеётся Павлик, — ещё подавишься, глупая! Смотри, Фёдор, ну ни капельки не боится. Совсем ручная.
 — Совсем, — соглашается Фёдор. — Вот бы имениннице посмотреть! — А сам незаметно косится на окно и улыбается. Хороший он, Фёдор, ни в чём не может нам отказать.
 Вот уж не думала я, что засну в эту ночь, а заснула, да как крепко! Только утром уже, не открывая глаз, услышала, шепчутся:
 — Мои, мои цветы ей на шею надень. Мои лучше. Ты мальчишка, ничего в цветах не понимаешь.
 — Это я-то не понимаю? Вот коза — охотничий зверь, значит мужской. Марка, отвяжись со своими цветами. Ой, щиплется! Ну, подожди же!
 Я только хотела открыть глаза, как вдруг б-бух! На меня свалилось что-то огромное, прямо на голову!
 Бац! Чем-то поддали в бок, в живот, наступили на руку… батюшки, прищемили нос!
 Голова замотана чем-то, ничего не вижу.
 — Крендель! Крендель мой!
 Это кричит Таня. И ещё кто-то тоненько.
 — Меее…
 Я билась и брыкалась изо всех сил. Оказалось, пока я спала, около моей постели поставили три табуретки и на них уселись Тарас с букетом, Таня с кренделем и Мара с козочкой на руках. Но Тарас и Мара в драке толкнули Таню, все с подарками шлёпнулись на меня, и нас накрыла большая простыня с надписью «Поздравляем!», которую они держали за палки.
 Только маленькая косуля в общей свалке не растерялась: выбралась из-под простыни и знай толкает носиком Мару в коленку: «А где же тёплое молочко?» Молочко не замедлило явиться. Я в полном восторге держала бутылку, а козочка дёргала её и толкала, как толкала бы вымя матери.
 Крендель вытащили из-под кровати, обтёрли и снова посыпали сахаром, козочке надели на шею первый попавшийся венок, и Павлик произнёс торжественное поздравление, — он не принимал участия в битве. Затем все вместе три раза крикнули «ура!», и мир был восстановлен.
 Я поторопилась одеться, и мы торжественно повели козочку на террасу.
 — Иди, иди, — говорил Тарас, — мы тебе сейчас Рекса покажем, будете играть вместе.
 Козочка осторожно переступила через порог и вышла на террасу, а мы задержались, столкнулись в дверях: каждому хотелось раньше увидеть, как они с Рексом будут знакомиться.
 Скатерть на столе зашевелилась, но… вместо весёлого фокстерьера из-под стола вылез огромный лохматый дворовый пёс Полкан.
 Я оттолкнула Павлика и кинулась к козочке, но Василий Львович, который за столом читал газету, остановил меня.
 
— Не мешайте им, они сами лучше разберутся, — сказал он.
 Я остановилась не дыша, я знала, как может «разобраться» Полкан: недавно он загрыз волка.
 Козочка тоже остановилась, её большие тёмные глаза заблестели любопытством, вот она опять шагнула вперёд и доверчиво протянула мордочку к Полкану: «Давай познакомимся!»
 Полкан совершенно растерялся, наклонил голову, и теперь они стояли нос к носу.
 Мы все не дышали. Но вот… Полкан осторожно попятился, дальше, к самой лестнице, повернулся и так же осторожно спустился со ступенек. Уже внизу он ещё раз оглянулся и, право, мне показалось, пожал плечами и затрусил через сад в дворовую калитку.
 — Ушёл! — вырвалось у меня, я нагнулась и подхватила козочку: она направилась было тоже к лестнице, за Полканом.
 — Ай да коза! — смеялся Василий Львович, — этак её ни одна собака не тронет. Таких китайцы часто дома держат и зовут Мань-Мань.
 — И мы так назовём! — закричала Мара и обняла козочку за шею. — Здравствуй! Здравствуй, Мань-Мань!
 — Меее, — ответила козочка и опять повернулась к лестнице: на террасу шариком вкатился белый фокстерьер и сразу остановился, ждал, что сделает незнакомый рыжий зверь. А Мань-Мань вдруг наклонила головку и воинственно топнула ножкой: «Только сунься!»
 — Ррр, ты бы потише, — посоветовал ей Рекс, уши и хвост торчком, и боком-боком стал к ней подбираться.
 — Неужели они не подружатся! — огорчился Тарас.
 Но белый и рыжий уже стояли рядом и тоже нос к носу, только на этот раз маленькие чёрные носишки оказались почти на одной высоте. Щенок вдруг тихо взвизгнул, опустил ушки и лизнул Мань-Мань прямо в мордочку. Та фыркнула, замотала головой, но не отскочила. Это было началом самой нежной дружбы. Беленький и рыжий больше не разлучались и в первый же вечер заснули рядышком на одном тюфячке.
 Играли они презабавно, каждый по-своему, но понимали друг друга очень хорошо. Коза, наклонив голову, топала передними ножками и бодалась, а Рекс хватал её за ноги, за шею и лаял громко и весело. Проголодавшись, козочка бежала ко мне и толкала меня носом в колени. И, конечно, сейчас же появлялась бутылочка с тёплым, молоком.
 Мань-Мань принесли к нам, может быть, даже в первый день её жизни. Мать её застрелил охотник, и она ещё не успела научить дочку бояться людей и собак. Поэтому Мань-Мань сразу стала бегать по комнатам и по саду, будто ей тут полагалось жить. Козочка и правда была похожа на живую игрушку — такие тонкие были у неё ножки с чёрными копытцами, так красивы яркие белые детские пятнышки на боках. Детские потому, что у взрослых косуль они пропадают.
 — Зачем мама домашних коз держит? — удивлялся Тарас. — Они же некрасивые, лучше бы всех таких, как Мань-Мань.
 — Да от таких, что от козла, ни шерсти, ни молока, — смеялся Фёдор.
 — Ты ничего не понимаешь, — обижался Тарас, — зато она красивая…
 Время шло. Мань-Мань подрастала, но была такая же тоненькая и грациозная. Белые пятнышки на боках её исчезли, шерсть стала красноватая, а когда козочка сердилась, топала ножками и опускала голову — шерсть на загривке топорщилась, как у сердитой собачонки. Хвостик, как и полагалось, был короткий, на бегу она его поднимала, и тогда сзади ярко вырисовывалось белое «зеркальце». Мечтой Рекса было как-нибудь поймать Мань-Мань за хвостик-коротышку. Но она всегда успевала повернуться и сердито топала ножкой: только посмей!
 Гулять она отправлялась с нами очень охотно, прыгала по склонам, купалась в речке и так же охотно возвращалась домой.
 — Мама, верно, ей не успела рассказать, что она коза, вот она и думает, что она человек, — рассуждал Тарас.
 — Она думает, что она собака, — спорила Таня. — Видишь, как она Рекса любит.
 Тарас задумался.
 — Сонечка, — сказал он уже вечером, целуя меня на ночь. — Неужели мы никогда не узнаем, что думает Мань-Мань: человек она или собака?
 — Думает, что собака, — убеждённо сказала я.
 — Почему? — оживился Тарас.
 — Потому что у неё четыре ноги, а не две, и хвостик есть, и спит она с Рексом на коврике. Спи спокойно и ты.
 Тарас радостно забрыкался, устраиваясь на кровати.
 — Вот спасибо, Сонечка, а то я всё беспокоился: как бы узнать.
 Через минуту он крепко заснул, обняв подушку.
 Наша дача стояла на склоне невысокой горы, воротами к речке Шаньши. Лес на горе давно вырубили, и всюду поднималась молодая поросль, но и в ней уже было тенисто, — играть хорошо. А на соседних высоких горах все деревья перевиты диким виноградом и другими ползучими растениями, так что ходить можно было только по давно пробитым узким тропкам.
 Селений близко в этих местах не было, значит, на этих тропинках мирным людям и делать нечего. Зато на них можно было встретить хунхузов, разбойников, или тех, кто в горах тайком сеял мак и добывал из него опиум. Люди эти были отчаянные, хорошего от них ждать не приходилось.
 Поэтому мы с детьми в лес одни не ходили, нас сопровождал Фёдор или сам Василий Львович и всегда с винтовкой. Одни же мы играли на нашей горке, поросшей кустарником, или спускались от ворот прямо к речке и тут играли под старыми плакучими ивами у самой воды. Здесь купаться в тихой заводи было безопасно.
 Но в этот день мы решили попробовать перейти речку вброд. На другом берегу, в низинке, расцвели огромные ирисы, лиловые с золотом. А дальше гора была вся розовая — это распустились пионы.
 Шаньши мелкая, по колено. Однако неслась она и катила камни так стремительно, что трудно было её перейти вброд не свалившись. Но ирисы и пионы почему-то на нашем берегу не росли, ребята долго меня уговаривали и, наконец, уговорили.
 Мы сначала досыта накупались в заводи, потом сложили лишнюю одежду и обувь в мешок, и я взялась перенести его не замочив. И вот, наконец, начался великий переход.
 Вначале всё было благополучно: шли осторожно, опираясь на палки. Но уже почти у противоположного берега Таня оступилась и уронила Рекса. Рекс взвизгнул, его закружило и понесло. Таня хотела подхватить собачку, оступилась и сама покатилась по течению вперевёрт. Я кинулась за ней, выпустила мешок с одеждой, и он, ныряя, устремился вперегонки с Рексом. А того уже несколько раз окунуло с головой и тащило дальше.
 Мань-Мань всё время молодцом шла и плыла около меня: тоненькие её ножки загребали воду не хуже широких лап Полкана. Но когда Рекс взвизгнул ещё раз, козочка круто повернула от меня и устремилась вниз по течению. Я отлично видела, что её не бьёт и не крутит, она повернула добровольно на визг Рекса.
 Дети с криками и слезами бежали по берегу.
 — Тонет, тонет! — кричал Тарас.
 Рекс и Мань-Мань уже исчезли за поворотом. Докатилась до поворота и я и что же увидела? Рекса волной выкинуло на камень посередине речки, и он лежал на нём, вытянув лапки, а Мань-Мань, легко вспрыгнув на этот камень, стояла, тревожно обнюхивая Рекса.
 Одной рукой я ухватилась за камень, другой подняла пёсика. Он слабо взвизгнул и лизнул меня в шею: «Пожалуйста, держи покрепче, не урони».
 Мань-Мань вопросительно посмотрела на меня.
 — Цел твой приятель, — сказала я и потрепала её по мокрой спинке. — Плыви сама, видишь, у меня руки заняты.
 Но козочке помощи и не требовалось. В этом месте было мелко, и её ножки цепко держались за камни. Она всё время прыгала около меня, а выйдя на берег, встряхнулась, как собачонка, так что брызги с рыжей шкурки полетели во все стороны, и опять подбежала к Рексу.
 А тому помощь уже не нужна: он ещё немножко полежал, встал, тоже отряхнулся, и верные друзья начали весело играть в густой траве.
 — Она за Рексом плыла, хотела его спасти, правда, Сонечка? — волновался Тарас. — Только очень плохо, что у неё все ножки с копытами, ей хватать нечем. Надо, чтобы у всех зверей ещё по две руки было. Правда, так удобно?
 — Очень удобно, — прицепилась Мара. — Это чтобы нас волки и медведи ещё руками хватали? Не хочу.
 — Ну пусть у волков не будет, — начал опять Тарас.
 Но тут Таня закричала:
 — Мешок! Где мешок?
 Мы опять кинулись к речке. На наше счастье, мешок зацепился за камень и трепыхался на нём, как живой, — вот-вот сорвётся.
 Павлик поспешно залез в воду и выудил наш гардероб. Самое главное — уцелели высокие сапоги. Мы жили чуть ли не в самом змеином месте на свете, и бегать босиком нам не разрешали: в густой траве легко наступить на змею, и тогда только высокий сапог может спасти от укуса.
 Мы натянули сапоги, одежду развесили на деревьях для просушки и отправились за цветами. Потом, на обратном пути, когда надо было опять переходить вздорную речушку, Рекса взял на руки Павлик.
 Мань-Мань сразу пристроилась к нему. Где шла, где плыла, а так и не оставила друга без присмотра, пока мы не выбрались на свой берег.
 Любопытна была Мань-Мань, как кошка, и любопытство это не раз доводило её до беды.
 К осени буйная Шаньши начала мелеть, местами воды в ней осталось не больше, чем на двадцать сантиметров. И каких же раков мы ловили под камнями! Громадных, чёрно-зелёных. А щипались они так, что уж если вцепится кому в руку, — самому другой рукой клешню не разогнуть, иной раз со слезами звали на помощь.
 Нашей козочке раки ужасно нравились. Мы бросали их в большую кастрюлю, они там шуршали и шевелились, а Мань-Мань потешно плясала — мотала головкой, топала ножками и любопытно в кастрюлю заглядывала.
 И догляделась…
 Я лежала на животе у самой воды и только зацепила под камнем короля всех раков, громадного, совсем чёрного, как вдруг раздался отчаянный крик. Кастрюля перекувыркнулась и покатилась по земле, раки из неё посыпались дождём. Мань-Мань кричала всё жалобнее, становилась на дыбы, била по воздуху передними ногами и мотала головкой, а на кончике её мордочки висел большущий рак. Он ущемил её клешнёй за любопытный нос, а коза, обезумев от боли, металась по берегу и не давалась мне в руки.
 Тарас поймал было её за шею, но она вырвалась, попятилась и бухнулась прямо в реку, в такое глубокое место, что скрылась с головой.
 — Утащил! Рак её утащил! — с плачем кричал Тарас.
 Но в ту же минуту рыженькая голова показалась над водой, Мань-Мань выскочила на берег и остановилась вся дрожа. Рак в воде сам от неё отцепился и убрался восвояси, но из глубокого прокола на носу сочилась кровь. Теперь Мань-Мань услышала мой голос, подбежала и прижалась ко мне. Она жалобно стонала, вспухший нос обезобразил хорошенькую мордочку, было и жалко её и смешно.
 — Раки! Раки! — закричали вдруг девочки и бросились подбирать их. Однако добрая половина успела во время переполоха добраться до реки и исчезнуть.
 — Так им и надо, — сердито напутствовал их Тарас. — Пускай в другой раз не кусаются!
 Тут мы все так и покатились со смеху. А он сообразил, какую сказал несуразицу, и тоже засмеялся.
 Нос у козочки зажил быстро, и всё остальное лето прошло для неё мирно и весело. Но уже перед самым нашим отъездом в Петербург чуть не случилась настоящая большая беда.
 Кроме Рекса и Полкана на даче жили ещё три собаки: Мильтон, Милка и Белка. Мань-Мань пробовала с ними поиграть, толкала ножками, прыгала и делала вид, что бодается.
 Мильтон решительно не хотел её замечать, отворачивался и отходил, а Милка и Белка тихонько ворчали, но тоже не задирались. Верным другом козочки был только безобидный Рекс.
 К счастью, в это утро я вышла из комнаты пораньше, полюбоваться, как солнце выглянет из-за горы. Собаки все собрались к террасе поздороваться. Мань-Мань пробежала по террасе, спрыгнула прямо с верхней ступеньки лестницы в сад и вдруг, чего-то испугавшись, кинулась бежать по дорожке. В ту же минуту вся свора вскочила и бросилась за ней. Мань-Мань, испуганная, убегающая, перестала для них быть домашней подружкой Рекса: теперь это дичь, и поймать её была уже не игра, а охота.
 Собаки мчались, перегоняя друг друга. Высунутые языки, оскаленные пасти показывали, что случится, если они догонят Мань-Мань. Но она бежала, тоже уже не играя, а спасая свою жизнь, и летела, почти не касаясь земли. Прежде чем я опомнилась, сделан был полный круг перед террасой, и начался второй.
 Мань-Мань легко держалась впереди, но если какая собака догадается по-волчьи пересечь ей дорогу…
 Я тоже спрыгнула с террасы, не касаясь ступенек.
 — Мань-Мань! — крикнула я. — Мань-Мань!
 Козочка поняла. Она повернула ко мне так круто, что собаки с разгона пронеслись мимо неё. Я нагнулась и подхватила её. Милка тут же налетела на меня, но я отскочила и успела так поддать ей ногой, что она взвизгнула и покатилась. Это сразу образумило остальных: всё ещё с высунутыми языками, скаля зубы, собаки окружили меня, но держались на безопасном расстоянии. Я повернулась, бегом внесла козочку в комнату и захлопнула за собой дверь.
 Мань-Мань дышала тяжело, её огромные доверчивые глаза были полны страха… первый раз в жизни.
 Василий Львович покачал головой.
 — Нечего делать, — сказал он. — Надо отдать Мань-Мань в хорошие руки. Собаки не забудут, что они уже раз охотились за ней.
 Дети поплакали, но спорить не приходилось: надо было спасать нашу любимицу.
 Новое место нашлось быстро. У хозяев был большой сад в ни одной собаки.
 Мы провожали Мань-Мань всей компанией: я, дети, Рекс, и даже Попка не пожелал от нас отстать. Он сидел у меня на плече и время от времени взмахивал крыльями и кричал:
 — Меее…
 Мань-Мань, как всегда, оборачивалась и отвечала ему:
 — Меее…
 Они, видимо, понимали друг друга.
 Добрые хозяева приняли козочку ласково, угостили молоком, и тенистый сад ей, кажется, очень понравился. Но когда мы собрались уходить, возникло новое осложнение: Рекс отказался оставить Мань-Мань. Он визжал, кидался за нами, бежал опять к козочке и даже огрызнулся на Тараса, когда тот хотел взять его на руки. Хозяйка, приветливая старушка, совершенно растрогалась.
 — Оставьте нам пёсика, — попросила она. — Разве можно разлучать таких друзей!
 И Рекс остался. Иногда он прибегал к нам, визжал, ласкался, но скоро убегал обратно, а Мань-Мань до его возвращения очень беспокоилась, бегала по саду, заглядывая во все уголки, и жалобно кричала: звала. Когда же Рекс, вернувшись, весело подбегал к ней, она сначала сердилась, топала ножками и бодалась — как смел отлучиться!
 Хунхузы
 Жили мы в Ханьдаохецзе уже второй месяц, а бабочка, о которой я столько мечтала, всё ещё не была поймана. Они осторожны и быстры, как птицы, эти чудесные махаоны. До сих пор я их видела только издали и всего лишь два раза.
 Солнце из-за соседней сопки ещё не выглянуло, но уже светло, птицы проснулись и перекликаются. Жаль, что они здесь не поют, как наши. Свистнут резко или крикнут кошкой, и весь их разговор.
 Попугай заворочался у меня под простынёй, голова на подушке. Я ему пригрозила: не разбуди Тараса. Заплачет, тогда весь мой поход пропал. Разве с ним взберёшься на кручи, где летают махаоны? Да и отец его не пустит, он каждый день меня отговаривает, пугает хунхузами. А мне что-то не верится.
 Я тихонько вылезла в окошко. Полкан чуть было не подвёл: принялся скакать на меня с визгом: «Ах, как давно не видались!»
 Отделалась и от него. Ворота закрыты. Без лестницы через высокий забор не перебраться: толстые брёвна стоят торчком. Приставила к забору лестницу, влезла, а с той стороны повисла на руках и соскочила.
 Всё! Теперь скорее на ближнюю сопку, там лес ещё не рубленый, какая-нибудь тропинка отыщется. Тропинка отыскалась узенькая, вьётся, как уж: то скала перегородила дорогу, надо обойти, то дерево упало, через него не перейдёшь — не переедешь.
 Я шла очень быстро. В руке сачок для насекомых, за плечами рюкзак, а в правом кармане, на всякий случай, маленький пистолет — браунинг: в глуши всякое случается.
 Я шла и прислушивалась: всё-таки лучше не попадаться встречным на глаза.
 
Вдруг послышались шаги. Идут, как будто много…
 Я быстро свернула с тропинки.
 Шаг, три шага — и меня уже не видно за кустом, а я всё вижу отлично. Из-за поворота показалась целая вереница людей. Китайцы в синих кофтах, на спине у каждого тюк, верно, тяжёлый, потому что ещё добавочный ремень есть на лбу для поддержки груза. Они двигались, слегка наклонившись вперёд. И у каждого носильщика веер в руке, обмахивается на ходу, как барышня.
 Прошли. Я прислушалась и опять выбралась на тропинку, а она шла всё круче в гору. Слева скала, отвесная, как стена, а справа обрыв, тоже крутой, весь в цветах. Ветер принёс когда-то в трещины скалы немного земли, он же посеял и семена, а солнце и дождь доделали остальное. Но что это? Огромный цветок, блестящий и синий, как шёлк, вдруг снялся со стебелька, тихо шевеля лепестками. Я так и замерла: это же не цветок, а мой долгожданный махаон слетел с цветка. Чуть покачивая крыльями, он снова опустился на цветок, пониже, и тот согнулся под его тяжестью.
 Я легла на тропинку, свесила голову и медленно, медленно опустила с обрыва сачок. Нет! Ручка коротка, до цветка не достать! Может быть, взлетит повыше? Ну, чего бы ему не взлететь?
 Белую войлочную шляпу я сняла, чтобы не спугнуть осторожную бабочку. Лежу, солнце жжёт голову так, что в глазах мутится. Рука с сачком затекла и отяжелела — не уронить бы сачок!
 А махаон точно играет: с одного цветка перелетел на другой, вспорхнул выше, вот уже вровень с обрывом… Я поднимаю сачок, медленно, чуть заметно… нет, опять спустился.
 Солнце палит затылок. Пусть хоть насквозь прожжёт — не уйду!
 И вдруг… Снизу, из пропасти, поднялось что-то синее, сверкающее. Ещё! Второй махаон! Первый порхнул ему навстречу, и, кружась и перепархивая друг через друга, как два сорванных листка, они полетели вниз, в пропасть…
 Я стиснула зубы так, что даже больно стало. Что ж! Надо идти дальше. Тропинка отошла от края пропасти и опять углубилась в лес. Жуки, бабочки, чего только тут не было! Сачок у меня работал без перерыва, насекомых в морилке набралось уже много. Чтобы не помяли друг друга, надо их вынуть и переложить в коробочке слоями ваты. Для махаонов я взяла отдельную большую коробку. Неужели она вернётся домой пустая?
 Комары летели за мной густым облаком: если остановишься и не защитишься дымом — облепят, вздохнуть не дадут.
 Вот тропинка немного расширилась — впереди площадка под навесом скалы. Я живо собрала охапку сучьев, немного зелёных веток — для дыма и уютно устроилась под защитой костра. Комары так и остались висеть столбом поблизости: «Отойди от огня, мы тебе покажем!»
 Я достала из рюкзака коробку и, раскладывая насекомых, так увлеклась, что услышала стук копыт только у самого костра. На площадку под скалой один за другим въехали десять всадников и остановились. А я так и осталась сидеть с большим чёрным жуком в руке.
 Всадники-китайцы одеты были в обычные китайские синие кофты, а за плечами у каждого — винтовка. По китайский законам за ношение винтовки «не солдатам» полагалась смертная казнь. Значит, это… А я ещё не верила Василию Львовичу… Вдруг мне стало холодно. Очень.
 Я и руки с жуком опустить не успела, а они спешились и захозяйничали, точно у себя дома: в мой костёр подкинули дров и уже подставили к нему два котелка с каким-то варевом. Поблизости и ключ нашёлся.
 — Ты что делаешь? Кто ты такая? — спросил один китаец и подошёл ко мне. По-русски он говорил хорошо.
 «Начальник», — подумала я.
 А он опустился на корточки около меня и показал на вату с насекомыми.
 — Это зачем? — договорил он и замолчал, ожидая ответа. Я тем временем успела собраться с мыслями.
 Они за пленных выкуп требуют, значит, надо так рассказать, чтобы думали, что за меня большого выкупа не получат…
 — Я у капитана Симановского нянькой служу, при детях, — сказала я и про себя подумала, что говорю как будто совсем спокойно.
 Начальник кивнул головой.
 — А это что?
 Мне вдруг словно кто-то подсказал:
 — Я сирота, очень бедная. Хочу на доктора учиться (они докторов уважают). Потому летом служу, зимой на заработанные деньги учусь. А это, — я показала на насекомых, — собираю и в Петербурге в аптеку продаю, из них лекарства делают.
 Хунхузы меня окружили, начальник перевёл им, что я сказала.
 Они качали головами, тыкали пальцами в моих бабочек и жуков и что-то повторяли.
 Начальник снова повернулся ко мне.
 — Ты нам лекарство сделай.
 Я украдкой посмотрела на баночку с цианистым калием, висевшую у пояса. Это морилка для насекомых, но смертельный яд и для людей.
 «Что если?.. Нет, не могу!»
 — Я сама лекарства готовить не умею, — продолжала я, всё больше входя в роль. — Я в Петербург везу, там продаю.
 — Шибко жаль, — покачал головой начальник. — Садись, ешь с нами.
 Аппетита у меня, понятно, не было, да ещё к каше с бобовым маслом. Но я вытащила свою кружку и ложку и постаралась притвориться, что мне очень нравится. За это мне добавили ещё.
 Начальник продолжал со мной разговаривать, я ела кашу и ему отвечала, а сама думала — как бы мне узнать, заберут они меня в плен или нет? Может быть, отпустят? Какой выкуп с няньки возьмёшь?
 Они уже садились на лошадей.
 — Мне, пожалуй, домой пора, — осторожно заговорила я, а сама складываю своих насекомых в коробку. Начальник усмехнулся. Мне его усмешка не понравилась, сердце защемило, но надо крепиться.
 — Нет, пойдём с нами, — предложил он, будто добрый знакомый.
 — А вы куда пойдёте? Сюда? Что же, я как раз туда собиралась пройти, а с вами лучше, не страшно. Пойду, — заключила я и сама себе удивилась — как это у меня естественно получилось.
 Начальник с одним хунхузом переглянулись, усмехнулись.
 Пошли. Начальник пешком, рядом со мной, разговариваем. А я то в одну сторону отбегу, то в другую, ловлю насекомых, в морилку складываю. Мне не мешают. И не обыскали меня. Это хорошо, пистолет при мне.
 Рассказала я и про свою «сиротскую жизнь», и как на доктора трудно учиться, а идём уже час, второй пошёл.
 — Что же, — говорю, точно сама с собой рассуждаю, — не пора ли домой?
 А начальник улыбается:
 — Нет, пойдём с нами.
 — Ну ладно, с вами веселее, ещё на ту сопку пройдём, может быть, ещё каких насекомых найду.
 Начальник опять с тем хунхузом переглянулся. С чего бы это?
 И тут я почувствовала — надо кончать. Как? Теперь самой себе следует правду сказать. Вон там скала нависла над тропинкой, в ней углубление. Если в него заскочить — я как в пещерке буду, только спереди ко мне подойти можно. Оттуда стрелять удобно: пять пуль им, а последняя — себе.
 И горше всего в эту минуту была мысль — никто не знает, что я сейчас должна умереть. Если бы хоть кто-нибудь знал, пожалел меня — было бы легче.
 Иду, думаю так, а кругом такая мирная красота. Но всё ближе эта расселина в скале… И это — конец.
 Я засунула руку в карман, тронула предохранитель пистолета. Всё! Вот и скала… И тут я остановилась. Остановился и начальник. Посмотрел на меня с удивлением.
 — Я дальше не пойду, — сказала я громко. — Меня капитан Симановский прогонит, куда я денусь? А ты мне дай проводника домой, чтобы не заблудиться.
 За меня говорил словно кто-то другой, а я сама себя с удивлением слушала.
 Что за глупость? Какой проводник? Стрелять надо. А сама всё говорю…
 Теперь мне ясно, что тогда я бессознательно старалась отдалить самое страшное. Браунинг я потихоньку уже начала вытягивать из кармана… Но начальник не дал мне договорить. Он вдруг протянул руку, дотронулся до моего лба, улыбнулся, совсем по-другому, хорошо улыбнулся, и сказал:
 — Пойдёшь домой. Дам проводника.
 Я так и остановилась на полуслове. А один из хунхузов уже сошёл с лошади, ему начальник что-то сказал, поманил меня рукой и пошёл по тропинке обратно.
 У меня вдруг ослабели колени, я чуть не села на землю но сдержалась.
 — Спасибо, — сказала я спокойно, — до свидания!
 И пошла за проводником, не оглядываясь.
 Мы прошли сто шагов, двести, триста, тогда только я поняла: спасена, мне не нужно стрелять, небо, солнце, земля — всё это моё и я не умру!
 Я задыхалась. К счастью, мой проводник шёл молча: я не могла бы говорить.
 Мы шли быстрым шагом, и скоро с вершины одной сопки, уже в сумерках, я увидела крышу нашего дома.
 Проводник остановился.
 — Моя ходи, плохо буди, — проговорил он, улыбнулся, повернулся и исчез, точно его и не было.
 Дома я сказала, что задержалась — охотилась за махаонами. Поахали, накормили меня и спать уложили.
 Но прошло несколько дней, и Василий Львович вернулся со службы хмурый.
 — Вы это что же, барышня, не изволили рассказать, как с хунхузами по сопкам разгуливали?
 — Да я…
 — Вот и «да я». Перед вашими родителями я как за пропажу дочери отчитываться буду? Вы знаете, почему из их лап выбрались?
 — Почему? — тихонько спросила я. Я ещё ни разу не видела Василия Львовича таким сердитым.
 — За сумасшедшую приняли, вот почему. Им не в первый раз женщин в плен забирать. Так те плачут, визжат. А эта, говорят, весёлая шла, а потом провожатого дать приказала — чтобы не заблудиться. Что? Не сумасшедшая? А они сумасшедших не трогают.
 Ну и смеялись все за столом. И хозяева и гости… А я сидела красная, не знала куда деться.
 — Да откуда вы узнали, что они думали? — спросил наконец кто-то.
 — Капитан Мéди рассказал. У него лазутчики везде. Вот и принесли рассказ, шатается, мол, по сопкам девица сумасшедшая. — И Василий Львович сам засмеялся: он быстро закипал, но так же быстро и остывал.
 Только Таня не смеялась. Она придвинулась ко мне, крепко схватила меня за руку и прошептала:
 — Я теперь ночью вовсе спать не буду, буду вас караулить, чтобы в горы не бегали.
 Я и смеялась и смущалась, а перед моими глазами порхала огромная синяя бабочка-цветок. Она складывала крылышки и расправляла их и медленно опускалась в пропасть с сияющего цветами обрыва.
 Теперь уж я сама постаралась узнать о хунхузах. И побольше. Оказалось, что в Маньчжурии каждая шайка грабила в определённом округе. Купец, русский или китаец, если хотел жить мирно, платил «своей» шайке хунхузов дань. Они сами назначали письмом, сколько платить и куда, в какое, например, дуплистое дерево в лесу положить деньги.
 А в Ханьдаохецзе, незадолго до нашего приезда, явилась новая шайка хунхузов. Они стали требовать, чтобы купцы и им платили. Те не вытерпели, пожаловались русским властям. Тогда из Владивостока спешно вызвали отряд русских пограничников под командой капитана Меди. Это был венгр, огромного роста, с виду довольно свирепый. Он считался признанным мастером в борьбе с хунхузами.
 О его приезде узнал атаман первой шайки. Он был очень сердит на пришлых хунхузов, ведь те нарушили разбойничий закон, забрались на чужую территорию. И потому он сам написал капитану Меди письмо, предложил перейти со своими людьми к нему на службу, чтобы вместе с ним прогнать или переловить «чужаков».
 Капитан Меди пригласил его прийти к нему в Ханьдаохецзе для переговоров, привести с собой и людей без оружия.
 Хунхуз поверил и пришёл без оружия с половиной отряда. А Меди приказал их повесить.
 Половина хунхузов спаслись — те, что не поверили мадьяру. Они написали ему письмо: «Мы убьём за это не тебя, а твоих детей, это будет тебе тысяча смертей».
 Меди, чтобы показать, что он не боится хунхузов, не позволил жене увезти сыновей в Россию. Они жили в посёлке в доме-крепости, полном солдат. Но хунхузы даже в то лето, когда мы там жили, пробовали напасть на этот дом. Бедная мать во время перестрелки спрятала младшего в чемодан, и он там чуть не задохнулся. Старшему, Коле, было тринадцать лет, как нашему Павлику, и жилось ему не весело: выходить из дома разрешали редко и не далеко. И всегда под охраной.
 Наш дом стоял на горе над линией железной дороги. Была и охрана и забор из прочных брёвен, так что дом мог бы выдержать осаду. Но осады не было, войну с хунхузами вели исключительно русские пограничники, а Василий Львович командовал батальоном солдат, только охранявших железную дорогу. Она проходила по территории Маньчжурии, но принадлежала русским. Хунхузы с железнодорожниками не воевали, вот почему мы жили спокойно на нашей уединённой даче — километрах в пяти от посёлка. Если бы это была дача пограничников она не уцелела бы и при охране.
 Но всё-таки и наших детей далеко от дома не отпускали — мало ли что могло случиться.
 Как-то в воскресенье вся семья отправилась в гости в Ханьдаохецзе. Мне больше нравилось бродить по лесу, изучать природу, чем ездить по гостям. Поэтому я с удовольствием осталась дома и принялась разбирать свою коллекцию бабочек.
 С террасы хорошо были видны ворота. Вдруг вижу, калитка в половинке ворот открылась, какой-то мальчик протащил через неё велосипед, сел и весело подкатил к дому.
 — Сонечка, а я удрал, я удрал, вот здорово-то!
 — Коля! — воскликнула я и уронила бабочку, которую держала в руке. — Как… удрал?
 — А вот так, никто и не заметил. А вы думаете, не надоело дома сидеть? Всё равно что в клетке!
 — Коля, а если кто-нибудь видел? Не свои. А… они?
 Я не решилась даже сказать — хунхузы. Но Коля понял. Сразу его весёлость как ветром сдуло. Он оглянулся на калитку и проговорил почти шёпотом:
 — Что делать, Сонечка?
 Я молчала. Упрекать его? К чему? Но правда, что же делать?
 На террасе стояло три наших велосипеда. Я потрогала шины и быстро свела один из них с террасы.
 — В доме никого нет, Коля. Я одна. Надо как можно скорее ехать в Ханьдаохецзе. Может быть… может быть, они всё-таки ещё не знают.
 — Мне одному?
 — Нет, я с тобой. Не могу я тебя одного отпустить.
 Мальчик даже покраснел.
 — Спасибо, — тихо проговорил он.
 Я первая вышла из калитки. Осмотрелась. Тихо.
 — Коля, иди, — шёпотом позвала я. — Ты как, по линии ехал? Вдоль рельсов? Мы тоже так поедем. Я впереди. А если мне дорогу загородят — ты мигом поворачивай и тогда уж прямо до соседней станции лети, как можешь.
 — А вы? — испуганно сказал Коля. — Из-за меня вы к ним… Я так не могу.
 — Ну я… — Действительно, я об этом не подумала. Но вдруг нашлась: — А что твой отец про меня говорил, забыл? Хунхузы думают, я сумасшедшая. И потому отпустили. А сейчас ещё больше подумают, что сумасшедшая. Потому что с тобой еду.
 — Хорошо, — тихо ответил Коля.
 И больше до самой Ханьдаохецзе мы не говорили.
 Никогда ещё с такой скоростью я не летела, даже дышать было трудно. Время от времени оборачивалась: не отстаёт ли? А по обеим сторонам дороги — лес, и не знаешь, есть ли там кто или нет.
 Мы не остановились и на станции, сразу свернули на улицу, скорей, скорей, я ведь понимала, каково матери сейчас ждать.
 Двор был полон солдат, мы влетели прямо к крыльцу.
 — Беги к матери, — сказала я Коле, а сама тут же села на ступеньку, — голова очень кружилась.
 Я так бы и сидела, если бы не услышала голос самого Меди. И сразу набралась сил: прыгнула на велосипед и — за ворота. Я его видеть не могла и раз при всех отказалась протянуть ему руку: хунхуз, разбойник, поверил его честному слову, а он что сделал? Должны же быть какие-то правила чести и на войне.
 А всё-таки я его поймала!
 — Нечестно! Нечестно! — кричала Мара. — Ты зачем вперёд забежал? Какие это перегонки? Вот подожди, я тебе…
 Тарас не стал дожидаться обещанного. Он удирал во все лопатки, но за последним поворотом речки вдруг остановился, и тут Мара нагнала его.
 — А, ты так! — крикнула она и с разбегу дёрнула его за хохол. Но Тарас ни на что не реагировал. Он стоял не шевелясь и повторял шёпотом:
 — Ой, смотрите! Это же он! Тот самый!
 Я подошла, взглянула и тоже обмерла. На отмели у воды сидела целая стайка бабочек всех цветов. Они жадно сосали влажный песок, и среди этой пёстрой мелочи был он, мой красавец-махаон. Он спокойно сосал влагу, то опуская, то поднимая широкие вырезные крылья. При этом от него на соседних бабочек падала тень, точно от паруса.
 
— Ловите! Скорее! — умоляющим шёпотом повторяла Мара.
 Легко сказать. А как подобраться? Отмель широкая, кругом ни кустика, если хоть одна бабочка всполошится — всех поднимет.
 Бабочек пугает движение. Поэтому я приближалась чуть заметно, еле передвигая ноги.
 Досада! Солнце за спиной. Тень от сачка тоже спугнёт чуткую бабочку. Пришлось повернуть немного влево, подбираться сбоку.
 — Куда? — послышался отчаянный шёпот Тараса, но отвечать было некогда. Ближе, ближе… А если он уже напился? Поднимется и улетит? А если…
 И тут махаон вспорхнул, внезапно, как вспугнутая птица. Вокруг него взметнулось облако бабочек и понеслось прямо на меня, круто забирая вверх. В глазах зарябило от пестроты, какая-то бабочка ударила меня прямо в лицо, а махаон уже высоко, над моей головой. Я подпрыгнула так, как в жизни, наверное, не прыгала, махнула сачком и, ещё не видя, почувствовала, что в нём забилось что-то большое и сильное! Быстрым движением я опустила сачок на землю, но его опять рвануло кверху.
 Хлоп! На сачок повалился Тарас, хватая его обеими руками.
 — Не убежит! — кричал он задыхаясь. — Здесь он, держу!
 — Пусти, скорей пусти, он у тебя под животом раздавится! — кричала Мара ещё громче и тянула Тараса за штанишки.
 Я быстро одной рукой приподняла Тараса и выхватила из-под него сачок. Цел! Тараскин живот не успел навредить. Сильная бабочка чуть не вырвалась у меня из рук, я едва смогла сложить ей крылышки и достать пузырёк с эфиром.
 Споры и драки забылись, ребята бежали за мной, толкались, заглядывали мне в руки.
 — Это, наверно, бабочный царь, — говорила Мара. — Потому что он самый сильный. Он, наверное, всякую бабочку съесть может!
 Смотреть на «бабочного царя» собрался весь дом. Тарас хотел созвать и всех собак, чтобы они полюбовались.
 — Его смерить надо, — волновался Павлик. — Я ещё такого огромного не видел.
 — Мее, — сказал вдруг кто-то над самым моим ухом. — Мее, мяу, гав, гав! — чёрный клюв протянулся с моего плеча, и синие крылышки, колыхаясь, посыпались мне на колени.
 — Попка! — отчаянно крикнула я. — Что ты наделал!
 Но хитрый попугай сразу понял, что похвалы ему не дождаться, и взлетел с моего плеча на шест под самую крышу веранды и зашипел оттуда не хуже кота Милуши.
 — Меее, — проблеял он напоследок и перелетел на высокое дерево в сад.
 Я молча сложила крылышки в опустевшую коробку, говорить мне было трудно. Почему степенному Попке вдруг вздумалось такое озорство! Синие крылышки, как ножницами срезанные, — вот всё, что осталось от моего красавца.
 — Ещё другие прилетят на отмель, даже лучше, — тихонько сказала Таня и ласково погладила мою руку, державшую коробку. — Им, наверное, тут нравится.
 Но она, как и я, хорошо знала, что бабочек на отмели я ловлю чуть ли не каждый день, а махаон там оказался в первый раз.
 — Всё равно поймаю, — проговорила я и унесла коробку в свою комнату поскорее, пока Таня не заметила, что щёки у меня мокрые.
 Со двора послышался крик. Я прислушалась.
 — Каждый день! Каждый день тебя водой обливать будем! — кричали Мара и Тарас. Они прыгали вокруг дерева и размахивали кружками с водой, стараясь доплеснуть до ветки, на которой сидел попугай. Но тот не терялся.
 — Мяау, мяау, гав, гав, — строптиво отвечал он, а потом заболтал что-то на своём языке и улетел в лес до самого вечера. Видно, и сам понял, что поступил неладно.
 И всё-таки я поймала своих махаонов. Огромные, синие, они и сейчас украшают мою коллекцию. Но как они мне достались — об этом стоит рассказать.
 В это воскресенье я снова еле отбилась от поездки в гости в Ханьдаохецзе. Василий Львович очень расстраивался, если я оставалась одна.
 — Обязательно что-нибудь выкинет, — волновался он. — К хунхузам заберётся или с кручи в пропасть слетит. Мало ли что? Головы ей не сносить.
 Врать я не любила. Но что поделаешь? Махаоны мне снились, и я слукавила.
 — Никуда с террасы не уйду, — сказала я самым честным голосом, — бабочек буду разбирать и письма писать.
 И они уехали. Рано утром, на весь день. Урраа!
 — Попка, отвяжись, — сказала я, сунула его в свою комнату и закрыла окно. — Фёдор, пожалуйста, не выпускай его, пока я не уйду подальше, он за мной полетит, всех бабочек распугает, возись тут с ним. А я сегодня без махаона не вернусь, так и знай.
 Фёдор догнал меня у калитки.
 — Кушать тоже своих махаонов будете? — спросил он весело и протянул мне увесистый свёрток. — Только, чур, уговор: я вас не видал и куда подевались — не слыхал. И так от Василия Львовича попадёт, «не усмотрел», скажет. А как вас усмотришь? Всё равно ускачете.
 — Всё равно, — подтвердила я. — Спасибо, Фёдор, голубчик.
 Сегодня наша Шаньши словно взбесилась: вода в ней неслась, будто наперегонки с кем-то. Но я упиралась в дно крепким суком и перебралась благополучно. Сук был такой удобный, что я его даже спрятала и место запомнила, чтобы на обратном пути отыскать. А сама опять надела сапоги и заторопилась в гору. Надо успеть побывать в одном далёком месте: знакомый охотник только вчера видел там целую кучу махаонов. Он так и сказал «целую кучу».
 Приметы охотник рассказал мне очень точные, да тут и заблудиться было трудно: одна тропинка шла внизу, по долине, а другая над ней, по самому обрыву. Вот эта и была мне нужна: махаоны любят порхать над цветами у обрыва.
 Я торопилась. Идти далеко, а если запоздать, то ночью на обратном пути и сорваться легко, да и волки смелее, а в темноте мой маленький пистолет — плохая защита. Хунхузов я ещё не забыла и на ходу прислушивалась, не звякнет ли где о камень лошадиное копыто. Но тут, на самом верху горы, было безопаснее, они больше любят пробираться густыми зарослями не на виду.
 Наконец тропинка вышла на самую вершину крутого утёса. А внизу над цветами… вились махаоны. Я легла на тропинку, шёпотом сосчитала: один, два, три… ой, восемь! Охотник сказал правду, я ещё ни разу столько не видела. Они опускались на цветы и снова взлетали, плясали в жарком солнечном свете, поднимались и опускались, раскрывая крылышки, точно спорили, кто красивее. А я лежала и смотрела, пока в глазах не зарябило от синего блеска.
 И тут я сообразила, что летают они гораздо ниже края скалы — сачком их сверху не достать. Что же делать? Стена была отвесная, но не ровная, вся в трещинах и уступах. Я сняла сапоги, сунула ручку сачка за пояс так, чтобы его удобно было вытащить, и осторожно спустила босые ноги вниз, нащупывая, за что бы уцепиться. Вот одна нога упёрлась в крошечный выступ, другая — с нею рядом. Правая рука ещё осталась наверху, левая спустилась и ухватилась тоже за крошечный выступ. Он острый, пальцам больно, но держаться можно, только скорее бы правая рука нашла опору покрепче. Так я спустилась по скале вниз, от уступа к уступу; ниже, ещё ниже, до трещины, в которой играли над цветами мои синие махаоны. Я спускалась так медленно, что они почти не обратили на меня внимания: немного отлетели и опять вернулись, видимо, эти цветы им чем-то очень понравились.
 Пальцы ног у меня совсем онемели, одна рука разрезана острым камнем до крови, я старалась не смотреть вниз: подняться наверх уже не хватит силы, только об этом не надо думать,
 Вот это удача: левая нога упёрлась в какой-то большой выступ, поместилась на нём целиком — пальцам можно отдохнуть. Левая рука нащупала трещину поглубже, и края не острые, не режут. Укрепившись таким образом, я осторожно правой рукой отцепила от пояса сачок. Две бабочки, перепархивая друг через друга, медленно кружась, приблизились как раз на длину рукоятки сачка. Я размахнулась — и сразу сачок так сильно подкинуло кверху, что я чуть не потеряла равновесия.
 Что это? Не один? Неужели мне это не кажется? Нет, в сачке бились две огромные бабочки. Им тесно вдвоём, даже крылья как следует нельзя расправить. Вынуть их из сачка одной рукой невозможно, но ещё минута — и они покалечат друг друга, собьют яркую синюю пыльцу с крыльев. Освободить и левую руку и остаться стоять на одной ноге над пропастью? Удержусь ли?
 Стараясь не смотреть вниз, я медленно-медленно вынула из трещины пальцы левой руки, опустила её, нащупала и достала из боковой сумки жестяную коробку. В ней вата с эфиром.
 Ещё медленнее, одну за другой, вынула из сачка обеих бабочек, сложила им крылышки, сжала грудки, чтобы не бились, пока не подействует эфир. Готово! Коробка плотно закрыта и так же медленно засунута в сумку.
 И пора, левая нога онемела, уже не чувствует выступа, на котором стоит, правая не может ей помочь — не за что зацепиться.
 Я вновь левой рукой стараюсь нащупать трещину. Вот она, но… поздно, нога скользит, опора из-под неё исчезла. Минуту я висела на пальцах левой руки, чувствуя, как они немеют и разжимаются… Всё! Падаю!
 Очнулась я уже внизу. То есть не совсем внизу: почти на половине горы, на большом выступе росло дерево с густыми ветвями, сквозь эти ветви я и пролетела падая, и каждая ветка захватила на память кусочек моего платья и кожи, но зато и ослабила быстроту падения. А толстый ковёр из мха и травы у подножия дерева уменьшил силу удара. И теперь я лежала на этом ковре, не чувствуя боли, но и не чувствуя своего тела, точно его и не было.
 Понемножку я стала соображать. Солнце уже перешло на другую сторону неба, значит, я лежу долго. Сколько? Надо посмотреть на часы, но рука не слушается, не поднимается, и головы не повернуть. Вдруг у меня все кости переломаны, и я так и останусь лежать здесь?.. Ведь никто не знает, куда я ушла…
 Я изо всех сил старалась приподняться. Наконец слабо пошевелились пальцы на ногах, на руках. Затем пошевелились руки, немного согнулись ноги, ещё усилие — и я перевернулась спиной кверху. Как же я обрадовалась! Встать, идти. Нет, этого я не могу. Но я могу ползти. А это уже хорошо. Вначале я ке чувствовала своего тела, зато теперь болела каждая косточка, каждый мускул. И всё-таки надо ползти.
 И я поползла. Сначала, как ящерица, на животе, потом, упираясь руками, поднялась на коленки и по склону от дерева спустилась до нижней тропинки. Солнце двигалось быстрее, чем я, уже готово было скрыться за горой. Спускаясь, я нащупала под деревьями две палки и, опираясь на них, медленно-медленно поднялась на ноги. Теперь я шла, шатаясь, но всё-таки шла. Я знала, ночью в лесу опасно, а взобраться на дерево, переждать до света сил не хватит.
 Стемнело быстро. Но вот из-за горы показалась молодая луна. Тонкий рожок её осветил тропинку, по крайней мере не собьёшься с пути. Но зато на тропинку легли тени каких-то чудовищ. Казалось, что они сторожат за кустами и вот-вот прыгнут… Бывают ли на свете такие чудовища или нет — моя бедная голова тогда в этом плохо разбиралась. Я шла точно в бреду, иногда стонала и даже вскрикивала от боли.
 И наконец услышала шум воды… Сердитая Шаньши бежала и бранилась, а я готова была засмеяться от радости: на другом берегу дом! Я дошла!
 Но до другого берега надо было ещё добраться. Сапоги остались на верхушке утёса, в подарок ящерицам и змеям, босые ноги изодраны в кровь, совсем не годятся для острых камней, какие катит сердитая Шаньши.
 Конечно же, она меня опрокинула с первых же шагов и била волнами, а я катилась и захлёбывалась, но упорно двигалась к другому берегу. И, наконец, уцепилась за траву на берегу, выбралась и, шатаясь (палки остались в реке), побрела вверх по горе, к дому.
 Но ведь ворота заперты, через забор не перелезть. И голоса моего не услышат, далеко. Неужели до утра придётся дрожать в мокром платье под забором?
 Я стиснула зубы, чтобы не заплакать. Но вдруг во дворе послышались голоса, ворота со скрипом распахнулись. Солдаты с фонарями в руках и с ними Василий Львович!
 На минуту они остановились. Мокрая, в изодранном платье, с исцарапанным лицом и босыми ногами, я стояла перед ними и не могла вымолвить ни слова.
 — Так… — протяжно проговорил наконец Василий Львович. — Жива! И на том спасибо! Фёдор, бери на руки и неси в дом, там сдашь Марии Николаевне, дальше она сама рассудит.
 Утром я проснулась в собственной кровати. Но как я в ней оказалась, так и не вспомнила. Около кровати на столике стояла жестяная коробка, и в ней мои синие махаоны. Вода в коробку не пробралась.
 Что мне сказал Василий Львович, когда я через три дня, отлежавшись, вышла к утреннему чаю, — лучше не вспоминать. Но махаонов я всё-таки поймала!
 Наводнение
 Стояла нестерпимая жара. Было душно и в то же время так сыро, что ботинки под кроватью покрывались плесенью, если их несколько дней не надевать. По ночам то и дело вспыхивали зарницы, слышался отдалённый гром. Старый китаец-рабочий качал головой:
 — Не холосо буди, миного, миного вода буди.
 И вода пришла.
 Вечером мы спустились к речке отдохнуть от дневной жары.
 — Как красиво, — сказала Таня. — Посмотрите. Небо, где солнце заходит, совсем золотое, а сопки стали тёмные-тёмные.
 — Я сейчас нарисую! — закричал Тарас. — Только краски принесу, пускай оно ещё такое побудет!
 Мы засмеялись, но тут же умолкли: долина, по которой текла Шаньши, шла между сопками прямо, потом загибалась, и из-за этого загиба, слева от нас, вдруг вылетела большая стая птиц. Они неслись со страшной быстротой — вороны, голуби, какие-то мелкие птички, все вместе. А за ними — новая стая…
 Полкан вдруг вскочил и с визгом кинулся вверх по горе, к дому.
 Мы тоже вскочили и растерянно смотрели друг на друга. Вдали в ущелье, из которого вытекала река, послышался глухой шум, словно земля загудела.
 — Я боюсь! — крикнул Тарас. — Посмотрите, они все чего-то испугались. Чего они испугались?
 Но отвечать было некогда. Из ущелья по реке вдруг выкатился громадный мутный вал, и за ним двигалась целая водяная стена с пеной на гребне. Стена неслась и закрывала собой всю долину, превращая её в разъярённое бушующее море. Деревья с верхушками исчезали в кипящей воде.
 — Домой! Скорее! — крикнула я девочкам и бросилась вперёд, хватая Тараса за руку. Тарас тут же споткнулся и упал. Он, кажется, кричал и плакал, но слышать это в общем вое и грохоте я не могла. Я тянула его за руку, но он вновь падал и еле тащился за мной.
 Стена воды двигалась прямо на нас. Если не успеем взбежать на гору — накроет с головой.
 Девочки были уже у ворот и отчаянно махали нам руками. Что с Тарасом? Спрашивать некогда. Я подхватила его, перекинула на плечо и продолжала карабкаться из последних сил.
 Сверху, из ворот выскочил Фёдор нам навстречу. В глазах у меня потемнело, ноги захлестнуло пеной — Шаньши догнала. Но в ту же минуту Фёдор схватил меня за воротник и с силой потащил кверху.
 Вихри пены накрыли нас с головой, но водяная стена промчалась под нами. Будь мы метра на два ниже — и тогда нас ударило бы не пеной, а водой, и удержаться было бы невозможно.
 Фёдор с трудом разжал мои руки и взял Тараса — так я в него вцепилась. Всё ещё задыхаясь, я повернулась к реке. Грохочущие валы несли деревья, вывороченные с корнями, и ударяли их друг о дружку с такой силой, что толстые стволы ломались, как тростинки. Вдруг Фёдор схватил меня за руку и указал на что-то светлое, плывущее среди пены и стволов деревьев. Это была крыша фанзы. На ней — люди, китайцы в белой одежде. Они протягивали к нам руки, может быть, кричали, просили о помощи, но разве голос можно было расслышать!
 Громадное дерево закрутилось волчком и наскочило на крышу. Всё исчезло в водовороте: дерево, крыша, люди…
 А через минуту солнце зашло. В темноте ещё страшнее казался непрекращающийся гул и грохот. Крыша, люди… Сколько их пронесёт мимо нашей сопки этой ночью взбесившаяся река.
 Кто-то крепко схватил меня за плечи: Мария Николаевна мать Тараса. Она целовала меня, обнимала Фёдора, плакала и прижимала к себе Тараса, всё молча, слов всё равно не было бы слышно.
 Даже в комнате, при закрытых окнах, надо было говорить очень громко: река грохотала у самых ворот.
 
Зажгли лампу, Фёдор внёс кипящий самовар, понемногу все успокоились. Тарас сильно ушиб ногу, его положили в кровать.
 Мы вышли на террасу. Полная луна осветила спокойные, торжественные горы и взбесившуюся долину между ними. Она вся была залита водой, до самого подножия гор, и горы гляделись бы в неё, если бы вода была спокойна. Но на поверхности её, по-прежнему взбивая пену, крутились в водоворотах огромные стволы деревьев. Я со страхом следила, не мелькнёт ли где ещё крыша с погибающими людьми.
 — Их там, в верховьях, всех перекрошило, — сказал Фёдор, угадывая мои мысли. — Тех-то, на крыше, удивительно, как до нас донесло. Не река ведь, а чёртова мельница.
 — Страшно, — сказала Таня и прижалась ко мне. — Ой, Сонечка, ну как вы с Тарасиком бежали, а пена вам по ногам, по ногам, а сбоку вода прямо как стена несётся. Я всю ночь это во сне буду видеть.
 — Сочиняешь, — засмеялась я и дёрнула её за косичку. — Спать будешь, как убитая, с такого перепугу ничего не увидишь.
 Грохот воды несколько раз будил меня ночью, а Кутька, улёгшийся у меня в ногах, тихонько взвизгивал и перебирал лапками: видно, во сне переживал вечерний страх.
 На следующий день выяснилось, что сопка наша окружена водой и на какое-то время мы отрезаны от всего мира, в том числе и от Ханьдаохецзе и от Василия Львовича: накануне он уехал по делам в Харбин. Умереть с голоду мы не боялись — Мария Николаевна запасливая хозяйка, в кладовой всего много, а на дворе кур и индюков не сосчитать.
 Я сидела и думала: в Ханьдаохецзе, наверно, уже пришло одно письмо, для меня очень важное. Ждать, пока вода спадёт, ну просто терпенья нет.
 Сегодня вода не буйствует и немного спала. Деревья, которые уцелели в долине, показались до половины, стволы в воде, а крона уже над водой. Стоит проплыть по этому затопленному лесу до полотна железной дороги, где оно не затоплено, а там до Ханьдаохецзе и добежать пустяки. Ну, конечно, надо, чтобы Мария Николаевна не увидела: ни за что не пустит.
 Плыть я решила в купальном костюме, свёрток с одеждой привязать на голову, а то как же по Ханьдаохецзе пойдёшь?
 После обеда я притворилась, что хочу отдохнуть, и затворилась в своей комнате, а сама мигом переоделась и спустилась вниз. Вода тёплая, даже слишком, не освежает, течения между деревьями почти нет. Я плыла не торопясь, мне очень нравилось проплывать под ветвями, точно в подводном саду. А вот и ещё кто-то плывёт… Я посмотрела и обомлела: змея! Большущая, зелёная, извивается и плывёт быстро, быстро, а сама на меня косится и язык высунула, он так и мелькает в воздухе, тоненький, раздвоенный.
 Облизывается заранее? В меня сейчас вцепится?..
 Я тихонечко, вежливо свернула в сторону, уступила ей дорогу: плывите, пожалуйста, куда вам нравится, я вам не мешаю. А сама скорее к дереву — влезу и посижу на нём, пока зелёная дрянь уберётся подальше, благо, что ветки над самой головой.
 Только… с ветки ещё что-то свесилось, тоненькое, изгибается…
 — Спасибо, сидите себе, я другое дерево найду.
 На другом, на третьем дереве, батюшки, да на всех, кажется, устроились змеи и все в мою сторону головы тянут, интересуются.
 Вот и ещё одна плывёт: тоже на меня смотрит…
 У меня руки и ноги отнялись. Не хочу в Ханьдаохецзе, мне бы назад, до нашей сопки добраться. Видно, змеи со всей долины, когда их водой несло, на деревьях устроились, а теперь друг к другу в гости плавают.
 Позади меня неожиданно раздался тонкий визг. Я оглянулась: только этого недоставало! Кутька! Заметил, что я отправилась в плавание, и сам за мной поплыл, а силёнок мало, уже задыхается.
 Я повернула к нему. А мимо, совсем рядом, проплывает змея и тоже на него косится.
 Ух, проплыла! А Кутька уже тише взвизгнул и на меня смотрит умоляюще. Что же с ним делать? А видеть, как он захлёбывается, тоже сил нет.
 Кутька заметил, что я к нему повернулась, и завизжал радостно и благодарно. Я тихонько схватила его за загривок и посадила к себе на плечи. От этого и сама окунулась с головой, но тут же выплыла. Ну, усидит ли дурачок на месте? И удивительно, он понял и держался смирно-смирно, а я плыла очень осторожно, чтобы его не смыло водой.
 Я плыла и вспоминала — говорят, змеи на собак бросаются охотнее, чем на людей. И к чему такое некстати вспоминается… А на ветках ближних деревьев так и шелестят змеи. Уф!
 К счастью, я отплыла не очень далеко, так что вскоре мы благополучно возвратились. Кутька на радостях зазвонил об этом во все колокола, но я успела добраться до своей комнаты и переодеться. Так никто и не узнал о моём знаменитом путешествии, а то бы опять попало.
 А через несколько дней и до железной дороги уже можно было добраться посуху. Наше заключение кончилось. Скоро и вся вода спала, долина освободилась. Но какой кругом был вид! Трава исчезла под слоем ила и всякого сора, ноги тонули в грязи. Однако горячее солнце быстро высушило землю, и молодая трава так же быстро прикрыла все следы разрушения, точно ничего и не было.
 Хорошее проходит быстро.
 Прошло и наше лето. И вот однажды, когда горы из зелёных превратились в красно-золотые и в воздухе уже чувствовался по утрам острый волнующий запах осени, мы оказались на платформе станции. Мы уезжали в Петербург учиться, я и трое старших. Дома оставались Тарас, Кутька и Попка. Попка сидел последний раз у меня на плече.
 — Он будет плакать без вас, Сонечка, — печально говорил Тарас, — он очень будет плакать, и я тоже. Потому что большие не очень хорошо умеют дружить с маленькими. А вы очень умеете, правда?
 — Спасибо, Тарасик, — сказала я и крепко его поцеловала. — Только не плачь, ведь весной мы опять приедем. И раков будем ловить, и по горам лазить, и с Попкой и с Кутькой дружить. И ещё махаонов наловим. Хорошо?
 Попка свистнул, как паровоз, и перекусил мою цепочку. Тарас взял его на руки.
 Я вспрыгнула на ступеньку. Колёса застучали, и красно-золотые горы поплыли мимо окна назад… в весёлое лето.
 ЗА ЗОЛОТОМ
 Повесть
 Как мы Гнедка ловили
 Солнце стояло уже высоко, когда я, отдохнув и умывшись после длинного пути, вышел на главную улицу заводского посёлка. Улица эта заросла курчавой травой, только посередине её вилась, обходя камни и выбоины, узкая дорожка. По обе стороны улицы тянулись деревянные заборы с резными калитками, а внизу, под горой, с журчанием пробивался к реке холодный прозрачный ключ.
 Всё это было совсем не похоже на московские улицы с накалённым асфальтом и высокими каменными домами. До того не похоже, что я, пройдя несколько шагов по дорожке, остановился и долго смотрел то на покрытые тёмным еловым лесом горы, то на коричневого жука, важно переползавшего дорогу.
 — Хорошо! — сказал я вполголоса и, глубоко вздохнув, встал на цыпочки и потянулся — так мне стало вдруг легко и приятно.
 Но тут же я вздрогнул и обернулся.
 — Ты что можешь? а?.. — раздался позади меня звонкий голос.
 Перед открытой калиткой стоял паренёк, немного выше меня и пошире в плечах. Он как-то особенно задорно упирался в землю босыми ногами, руки засунул в карманы, а локти расставил широко и по-обидному.
 — Ты что можешь, а?.. — повторил он и, шагнув за калитку, в глубь сада, прибавил: — А я — вон что! — И неожиданно наклонившись, проворно встал, на голову, вскинул ноги кверху и заболтал ими в воздухе. Потом перевернулся, подпрыгнул и, подбоченившись, занял прежнюю позицию у калитки. — Эх ты, Москва! — сказал он презрительно и, тряхнув рыжими вихрами, хотел прибавить ещё что-то, должно быть, обидное, но тут я успел оправиться от первого смущения.
 — Только-то! — протянул я. — Ну, брат, в Москве не этому учат.
 Быстро нагнувшись, я прошёлся колесом, вскочил на ноги и принял оборонительную позицию.
 Но это было лишнее: веснушчатая физиономия задиры засияла искренним дружелюбием и восторгом.
 — А ведь я тебя вздуть ладился, — заявил он так весело, точно это было самое приятное для меня сообщение. — Приехал, думаю, петух московский, я те покажу Москву… А ты вон какой!
 И разом, почему-то оглянувшись, переменил тон.
 — Сюда, — сказал он. — Тут наискосок к речке ближе. Валяем? Живо!
 — Куда? — недоверчиво отозвался я и хоть и переменил позу на менее вызывающую, но кулаков не разжал: кто знает, что ему ещё вздумается, этому рыжику.
 — На пчельник. Куда же ещё? — удивился мальчик. — К деду Софрону чай с мёдом пить. В колхозный сад. Теперь мы с тобой дружим, — деловито прибавил он после некоторой паузы. — Коли Петюха к тебе вязаться будет, ты мне только скажи, я ему наломаю. Айда!
 Я смотрел на него во все глаза, всё ещё не решаясь двинуться с места.
 — То драться, а то на пчельник… — проговорил я нерешительно, но потом оглянулся и махнул рукой.
 — Идём, — сказал я твёрдо.
 — Поспевай, — крикнул уже на ходу мальчуган и, завернув за угол сада, помчался вниз по тропинке, прямо к самой Серебрянке.
 — Мы тут вброд, — продолжал он, немного запыхавшись от быстрого бега. — Моста у нас нету. Только скорей, а то мамка увидит — сейчас работы надаёт, она на это люта.
 Глаза у нового знакомого были весёлые, голубые, в рыжих крапинках, точно и туда забежали веснушки, вихор топорщился, и весь он мне вдруг страшно понравился.
 — Сейчас дед Иван по саду ходит, на яблони глядит: где подрежет, где что. А дед Софрон — за пчёлами, — заговорил опять Рыжик, ловко пробираясь сквозь кусты лозняка. — И ругаются. А потом вместе чай пить сядут. С вареньем. Мы, значит, в самое время и поспеем: нам либо варенья, либо мёду дадут.
 — Так чего же они вместе чай пьют, если ругаются? — всё больше удивлялся я, поспешно продираясь за ним.
 — Нельзя им врозь-то, — И мальчишка, обежав кучу хвороста, остановился у самой воды и засмеялся. — Варенье как варили? Яблоки-то — Ивановы, а мёд — Софронов. Как поделить? А поругавшись, и чай лучше пьётся, с устатку-то.
 Говоря это, он быстро скинул штанишки, рубашку и свернул их в узелок.
 — Ты тоже всё в рубашку заворачивай, — заботливо объяснил он. — На голову привяжем, чтобы в речку не попало. Живо! А ботинки сюда, под корягу сунь. На что их сейчас? Босому легче.
 Через минуту, крепко привязав узлы с одеждой рукавами под подбородки, мы уже входили в воду.
 — Левей забирай, — говорил Рыжик. — Омут тут. Ну, плыви. Тебя как зовут-то?
 — Серёжа, — отвечал я, старательно отмеривая сажёнки, чтобы не оплошать. — А тебя как?
 — Мишка, а ещё — Юла, — объяснил тот, — потому как я на месте сидеть не могу. Всё кручусь. Иголка во мне ходит, вот она и гоняет меня. Сидеть не даёт.
 — Игол… — от изумления я раскрыл рот и чуть не захлебнулся. — Как иголка? Как ходит? — продолжал я уже на берегу, надевая трусы и дрожа, потому что вода в Серебрянке даже летом была как лёд холодная от ключей. — Как иголка в живом человеке ходить может?
 Мишка был, видимо, очень доволен произведённым впечатлением.
 — В Москве-то, видно, не всему учат, — подмигнул он. — Сюда лезь, тут тропка. Мамка, значит, мне штаны зашивала, а у соседа ястреб курицу потащил. Она в окошко увидала да бегом, а иголку в штанах забыла. А я штаны надел да на лавку сел — обуваться. А иголка р-раз, да в самое это место — вон сюда. Враз влезла, я и зацепить не поспел. А теперь со мной Васька на одной постели не спит. Из тебя, говорит, иголка-то выткнется, а в меня воткнётся.
 Мы с трудом взобрались на крутой берег речонки, хватаясь за камни и прибрежные кусты.
 — Слышишь? — на минуту остановился Мишка и, запыхавшись, вытер рукавом раскрасневшееся лицо. — Это осина шумит, она, точно заяц, ушами хлопает: лоп-лоп-лоп.
 Я расхохотался. Вдруг что-то серое метнулось у меня из-под ног и мячиком покатилось в лес.
 — Ай! — вскрикнул я. Но тут загорелая рука мелькнула перед моими глазами, и камень со свистом пролетел и ударился в кусты.
 — Немного не доспел! — с досадой вскрикнул Мишка. — Враз бы его положил. А ты чего смотрел?
 — Да я не успел, — сконфуженно оправдывался я. — Я ведь… — и тут же запнулся и замолчал: ни за что на свете не признался бы я Мишке, что сейчас видел живого зайца первый раз в жизни.
 — Ну, где тебе успеть. Ты ведь московский, — протянул Мишка. — И попал бы, так не зашиб.
 И он несколько пренебрежительно пощупал мускулы на моей руке.
 Я вспыхнул. Крепкое пожатие Мишкиных загорелых пальцев заставило меня почувствовать, насколько новый товарищ превосходил меня в силе.
 — Мы про зайцев на уроках проходили, — начал я несколько неуверенно. — Заяц относится к отряду грызунов, у него передние резцы…
 — Растут всё длиньше, — перебил меня Мишка. — Ежели ему об дерево их не точить, они ему рот раздерут. Слыхали… А вот как заяц следы путает, чтобы его лисе не соследить, видал?
 — Нет… — признался я.
 — А сколько зайчат зайчиха родит, знаешь? А сколько она их молоком кормит, слыхал? Один раз. А потом они под кустом три дня сидят нерухомо. Вот как. И лисица их не учует, потому как от них следов нет. Понял?
 — Понял, — покорно ответил я, подавленный таким превосходством в познаниях. И в порыве искренности прибавил: — Ты знаешь, ведь я первый раз на Урале. Папа говорил, что теперь на Урале никаких приключений и опасностей не бывает. А мама всё-таки боялась и пускать меня не хотела. И потом думала, я тут соскучусь.
 — Ишь ты! — удивился Мишка и даже присвистнул и тряхнул хохлом. — Тут ягоды, грибы, рыбу ловить будем, какая скука? С чего это она у тебя такая?
 Я растерялся и не знал, что ответить, но Мишка не дал мне времени на размышления: должно быть, в нём и вправду сидела иголка.
 — Бежим скорее! — крикнул он, поворачивая по тропинке вдоль реки. — Сейчас в ложбинку спустимся — тут тебе сад этот и есть.
 Дорожка шла над крутым обрывом в густом старом еловом лесу. Несмотря на яркое солнце, в нём было сумрачно и прохладно. Мёртвые нижние ветви переплелись в сплошную сетку, загораживая путь вне тропинки, а голая, лишённая травы земля была густо усыпана сухими бурыми иголками.
 — А вон и сад! — вскрикнул Мишка и остановился так неожиданно, что я, не удержавшись, набежал на него.
 Место для сада было выбрано с толком: небольшая долина, закрытая от северных ветров и открытая солнцу, спускаясь к реке, притаилась среди старых елей, так что её нелегко было и заметить. Колхозная пасека находилась тут же.
 Оба старика были в саду. Их голоса мальчики услышали издали.
 — Нет, ты мне скажи, по каким правам должен я теперь искусанный ходить? — визжал тонкий пронзительный голос. — По каким правам у меня теперь глаз запух и рот на сторону? Как я теперь прищепку[16] делать стану, когда мне смотреть нечем?
 — А ты руками-то не махай, козлиная борода, — послышался густой добродушный бас. — Руками не махай. Пчела, она суеты не любит. А ты бородой крутишь, руками вертишь, — она и гневается. Ты глинки сырой приложи, он враз проглянет, глаз-то.
 — Враз проглянет! — передразнил первый голос. — Самому бы тебе так вот рот на сторону своротило!
 Задыхаясь от смеха, Мишка зажал рот руками.
 — Они всегда так, — шепнул он мне. — Здорово разошлись. Теперь уж скоро чай пить сядут.
 Мы пробрались сквозь густую чащу ольховника и вышли на поляну, к саду. Маленький старичок в длинной белой рубахе с красным поясом стоял под крайней от леса яблоней и горестно качал головой: большой зелёный улей, сброшенный с подставки, стоял на земле, и пчёлы с жалобным и злобным гудением вились около его летка.
 Немного подальше, выставив вперёд острую бородку клинышком, стоял другой старик, высокий и худой, в синей рубашке, босиком.
 — Не жеребец, а сущий оборотень, — говорил он. — Три дня как с колхозной конюшни сбежал. По лесу бродит, конюху не даётся. Никто как он шёл да боком и своротил.
 
— Всё-то ты, сват, с чёрным словом, — укоризненно покачал головой белый старичок. — Всё с чёрным словом. Пчела, она, брат, этого не любит, она… — И, не договорив, он нагнулся и с трудом повернул улей.
 Дед Иван, распухший и злой, опустился на еловый чурбан и, водя ножиком по оселку, недоброжелательно следил за хлопотами деда Софрона.
 — Ружьё бы достать, — проворчал он, — да влепить этому чёрту косматому дроби под шкуру, небось отвадится. Не то переваляет твои колоды, а тварь-то «тихая» тогда и вовсе меня со свету сживёт.
 — Что ты, что ты, сват, — заволновался дед Софрон. — Видано ли дело такого жеребца портить? Словить его надо — и весь сказ.
 — Сказ-то выходит долгий, — ворчал дед Иван, осторожно пробуя пальцем остроту лезвия. — Как словить, когда сбаловался и конюху не даётся? Я и сам не дурак, чтоб жеребца портить. Ясно — словить, да вот как?
 — А я знаю, — отозвался вдруг Мишка, выступая из кустов. — Здравствуйте, дедушки! Я его вечером на тропке подкараулю. Гнедка-то. Как он к ручью пить пойдёт. На суку сяду, над самой над тропкой, да ему прямо на спину ка-ак скокну…
 Смешливый дед Софрон так и присел около улья.
 — Ну и потеха, — приговаривал он. — Соколом да на утку сверху, стало быть.
 — Дураку не ум помешал, — проворчал неукротимый дед Иван. — Чем малого за вихор рвануть: не блажи, мол, так он ему ещё потакает. — И, сердито сунув ножик в карман, он направился к крытому берестой шалашу, приютившемуся под яблоней.
 Мне стало очень обидно за Мишку и за деда Софрона.
 — Я тоже пойду, — сказал я громко, выступая из-за Мишкиной спины. Обрадованный Мишка ткнул меня локтем в бок.
 — Ловко, что я тебя там-то не вздул, — восхищался он своей догадливостью. — Я, брат, сразу увидал, что из тебя толк будет. У меня, брат, глаз…
 — Шишек на самовар пособирай, ты, глазастый, — окликнул его дед Софрон. — Чашки и хлеб из сундучка достань. Сват, чай-то с мёдом пить будем аль с вареньем?
 — Слыхал? — отозвался Мишка, сияя. — Дуй в шалаш, напьёмся — во!
 — Показывай, откуда чашки доставать, — радостно откликнулся я и двинулся к шалашу.
 Предстоящее приключение привело нас в самое радостное настроение, и до шалаша мы, пыхтя и переваливаясь, добрались на руках.
 — Я и чашку эдак до костра донесу, — хвастался развеселившийся Мишка. — В зубах ежели, а то и промежду коленок.
 — Вот я тебя зажму промежду коленок, пострелёнок, — сердито отозвался дед Иван и замахнулся удилищем. — Будешь у меня бить чашки-то.
 Чашки и хлеб, ввиду такой угрозы, были доставлены к самоварчику, стоящему у костра, обычным способом.
 Потом мы вперегонки бросились собирать сухие еловые шишки.
 — Ты которые смолистые бери, — учил меня Мишка, проворно кидая шишки в берестяной коробок. — Смолюшки, они дыму поддадут, зато самовар от них враз закипит.
 Приспособив прогоревшую до дыр железную трубу, мы, приподнимая её, принялись подкидывать шишки в пузатый и кособокий медный самоварчик.
 Около костра хлопотал дед Иван, помешивая длинной ложкой в железном котелке, висевшем над огнём. В котелке булькало и шипело, а дед Софрон, присев на пенёк, мастерил что-то из дощечек и проволоки и довольно кивал головой.
 — Вот так, — приговаривал он. — Теперь будет ладно. Каша-то не поспела, сват?
 — Сейчас поспеет, — отозвался сват и, заглядывая в котелок, морщился от пара, обдававшего лицо. — Упрела в самый раз. А вот у ребят с самоваром неуправка.
 — Закипает уже! — воскликнул я и, нагнувшись над дымящей, как вулкан, трубой, протолкнул в неё щепочкой сухие смолистые шишки.
 Я кашлял и задыхался, но даже это доставляло мне большое удовольствие. Снимая и надевая трубу, я то и дело нагибался к Мишке и шептал:
 — Скоро он придёт? А может быть, и вовсе не придёт?
 — Придёт, — отвечал Мишка тоном бывалого охотника за мустангами. — Не первый раз он так: убежит да по лесу и шатается. И всё мимо пасеки вечером к речке пить ходит. Дошатается, пока не попадёт медведю в лапы.
 — Кончай разговоры, — сказал дед Иван, опрокидывая целую горку душистой каши на широкое деревянное блюдо. Он сделал на верху пшённой горки ямку и бережно влил в неё немного растопленного масла из глиняного кувшинчика с отбитым носиком.
 — Садись, Мишутка, — приветливо сказал дед Софрон. — И ты, чужачок, садись, чурбашки подвиньте себе, а то и так, на траву, как способнее.
 Мы уселись вокруг блюда с кашей, держа в руках круглые деревянные ложки. Ели, стараясь не сорить, брали кашу по очереди. Я подражал всем движениям Мишки, что бы не ударить лицом в грязь.
 Старики и Мишка разговоров за едой не признавали, поэтому во всё время ужина царило молчание. Тем временем начало смеркаться. Догоравший костёр ярко вспыхивал, и отдельные ветви яблонь освещались так ярко, что казалось: они повисли в воздухе, точно руки, протянутые из темноты.
 Наконец Мишка со вздохом отодвинул от себя чашку с золотым ободком.
 — Спасибо, дедушки, за чай, за сахар, — солидно сказал он, а мне шепнул: — Идём, Серёга, на засидку, а то ещё Гнедка прокараулим.
 Длинная ветвь старой корявой берёзы протянулась над самой тропинкой. По бокам тропинки рос густой колючий кустарник. Гнедко должен был пройти к реке как раз под этой веткой. На ней-то мы и решились устроить засаду.
 — Сюда садись, — шепнул мне Мишка. — Вот увидишь, как управлюсь. Он только скокнуть на него не даётся. Гнедко-то. А как сел, он тогда смирен. Ты меня за живот только не хватай, я страсть щекотки боюсь. Ну, не дыши теперь!
 Я послушно старался не дышать, хоть от этого шумело в ушах и кружилась голова. Тишина наступила такая, что когда в траве внизу вдруг чиркнул сверчок, мы вздрогнули и схватились друг за друга.
 — Тяжело мне от иголки сидеть так-то, — чуть слышно прошептал Мишка и вздохнул.
 — Колется? — испуганно спросил я.
 — Да не колется, беспонятный ты, а скорость такая во мне от неё — ну никак не усижу.
 На тропинке внизу что-то смутно зашевелилось.
 — Гнедко это, — шепнул Мишка. — Ну, теперь гляди, как я…
 Я отчаянно вцепился ему в руку.
 — Мишка, — задыхаясь, зашептал я, — не Гнедко это, это…
 Но было уже поздно. Мишка ловко соскользнул с ветки, секунду повис на руках и прыгнул…
 Страшное рычание и пронзительный крик, казалось, наполнили весь лес. Я судорожно ухватился руками за берёзу, не смея глянуть вниз. Вдруг по стволу что-то зацарапалось. Мишка, вновь оказавшись на ветке, схватил меня за руку и дёрнул так сильно, что я чуть не упал на землю.
 — Лезь выше! Лезь выше! На медведя я скочил.
 От толчка я потерял равновесие и болтался на качавшейся ветке, обхватив её руками и ногами.
 — Пусти меня! — крикнул я в ужасе. — Пусти, а не то свалюсь. Пусти!
 Внизу шум разрастался. К дикому рычанию прибавились крики, кто-то выстрелил с грохотом, как из пушки.
 — Лезь отсюда. Убьют, — упорствовал Мишка и теребил меня за рукав. — Слышь, дед Иван ровно очумел, в медведя-то по верхам палит!
 — Стрели, сваток! — отчаянно закричал дед Софрон. — Стрели скорей да вынь ты меня из куста для ради бога.
 Вторая пуля свистнула около моего уха. Видно, старики и правда с перепугу искали медведя на деревьях.
 — Шомпола никак не найду, — раздался пронзительный голос деда Ивана. — Да зарядить нечем.
 — Дедушка, ой, дедушка, не стреляй, — завопили мы с Мишкой в ужасе. — Убьёшь ты нас! Не стреляй!
 Выглянувшая из-за горы луна помогла разобраться в суматохе. Медведя давно и след простыл.
 Жизнь свою мы с Мишкой спасли, скатившись с дерева, прежде чем дед Иван перезарядил свою «пушку». А потом разыскали деда Софрона и помогли ему выбраться из куста, в который он ухитрился попасть.
 Утра мы дождались в шалаше у костра. Ни за что на свете не согласились бы мы отойти от него, да и дед Софрон не пустил бы. Со светом он сам в челночке отвёз нас на тот берег и проводил прямо к заводу.
 — Ты сразу не ходи домой-то, — посоветовал мне Мишка, когда челнок ткнулся носом в берег. — Дедушка спервоначалу пойдёт мамке моей скажет, а мы на чердаке отсидимся. Я всегда так делаю. Пущай у неё сердце перегорит, а то она скорая — враз за волосья.
 Над нами долго смеялся весь завод.
 — Расскажи, Миш, как ты медведей за уши ловишь? — спрашивали рабочие и доводили Мишку чуть не до слёз.
 А я вскоре после этого происшествия написал матери письмо.
 Милая мама, — писал я. — У меня здесь большой друг Мишка, и мне целое лето будет очень весело. Обо мне не беспокойся. Здесь никаких приключений и опасностей не бывает. Пришли мне, пожалуйста, только плёнок для фотоаппарата и ещё пуль двенадцатого калибра для деда Ивана, а то он свои последние выстрелил в меня, когда мы караулили на дереве Гнедка и Мишка прыгнул на медведя.
 Твой сын Серёжа.Открытие
 Корявая ива, подмытая весенним половодьем, наклонилась над самой рекой. Мы сидели в изогнутых её развилинах, как в креслах, и следили за нырявшими поплавками: мелкая рыбёшка так и хватала наживку, и ловить было весело. Утро было раннее, обрывки тумана ещё плавали над рекой и медленно поднимались выше. Я поёжился от влажной свежести и покосился на Мишку. Он удобно развалился в развилине и так болтал босыми ногами, словно уже был жаркий день. Нос у него чуть вздёрнутый и потому всегда кажется, что он сейчас скажет что-то весёлое и чуточку озорное. Нет, никак нельзя ему признаться, что мне холодно — засмеёт. Я осторожно снял с крючка серебристую уклейку, поднял голову и засмотрелся.
 — Мишка, — заговорил я медленно, — смотри, какая красивая дорожка идёт от реки вверх, прямо в осинник. Точно идёт она неизвестно куда, просто — никуда.
 Мишка фыркнул и сбросил с крючка объеденного червяка.
 — Ни-ку-да… — передразнил он меня и насадил на крючок нового червяка. — На Чусовую она, эта дорога, идёт. Вон куда! Думаешь ты всё такое, непутёвое, чего нету… — презрительно договорил он и, размахнувшись, ловко закинул леску в заводь около берега.
 Разговор оборвался. Я сидел весь красный, даже уши горели, и делал вид, что слежу за дрожащим в течении поплавком.
 И надо же мне было ему говорить! Знаю ведь Мишкин характер. Теперь будет дразниться…
 Я, положим, видел, что Мишка больше не смеялся, сам не рад, видит — нехорошо вышло. Даже завозился на своём «кресле» и на меня смотрит. Не знает, как подступиться, чтобы и помириться и себя не уронить. Но мне точно стало жалко расставаться со своей обидой.
 — Живцов-то много наловил? — заговорил наконец Мишка с преувеличенным интересом.
 — Не знаешь разве, вместе ловили, — пробурчал я не оглядываясь и опять уставился на поплавок.
 Помолчали.
 — Да клюёт же у тебя, беспонятный! — закричал Мишка уже с раздражением. — Этак до завтра просидишь — ничего не наловишь.
 — А мне и ловить не хочется, — отвечал я дрожащим голосом и, вытащив удочку из воды, начал её поспешно сматывать, — домой пойду, там интереснее что найду. Тут и рыбёшка-то кошкина радость.
 — Ну и ступай домой, — не выдержал Мишка. Он ловко соскочил с развалины прямо на берег, сунул несмотанную удочку в кусты. — Проваливай! А я и один схожу да не «никуда», а знаю — куда. Вот!
 С этими словами Мишка зацарапался вверх по обрыву и исчез. Я и ответить ничего не успел.
 Ловить рыбу стало вовсе неинтересно. Я тоже выбрался на высокий берег, остановился и прислушался. Дрозд-рябинник весело свистнул и перелетел с ветки на ветку, ему откликнулась иволга, точно кошка взвизгнула, и опять всё смолкло. В лесу, непрогретом утренним солнцем, было холодно и неуютно. Я ещё постоял, прислушался и, понурившись, пошёл по дорожке.
 «Теперь уж, наверно, поссорились навсегда, — подумал я с горечью и, подняв еловую шишку, размахнулся и пустил её по дорожке. — И почему мириться всегда стыдно? А если не мириться — как же тогда играть и ходить на пасеку?.. Или уже мне теперь и на пасеку нельзя, вроде как она Мишкина?»
 Трах! С ходу я шлёпнулся на землю, больно ударившись локтем о корень.
 — Ай! — невольно вскрикнул я и вдруг осёкся: из-за толстой ёлки выглянула Мишкина смеющаяся физиономия.
 — Остыл маненько? — осведомился он добродушно. — Ну полежь, полежь покуда, а я побегу себе.
 Я опустил глаза: через тропинку, над самой землёй, тянулась тонкая крепкая верёвка.
 Ах, вот оно что! В одну минуту я оказался на ногах и крепко сжал кулаки. Но Мишка со смехом метнулся в сторону и исчез так быстро, что я не успел даже толком рассмотреть — куда он подевался.
 Я перевёл дыхание, перешагнул через верёвку и ещё раз осмотрелся. Ну, уж теперь-то я знаю, это — настоящая ссора. На всю жизнь. Навсегда! Всё ещё сжимая кулаки, я обошёл несколько самых толстых ёлок и заглянул за них.
 Никого. Пусть же Мишка только явится! Пусть он только…
 Я даже не заметил, как спустился с горки, вышел из лесу.
 Дома дядя Петя и тётя Варя уже сидели за столом, накрытым пёстрой скатертью.
 — А я была уверена, что он опоздает к завтраку, — сказала тётя Варя, и было непонятно: довольна она тем, что я не опоздал, или нет.
 «Вот всегда так, — с обидой подумал я, опускаясь на стул. — Что хорошее сделаешь — всё равно не похвалит, не то что мама. И слушаться-то её не интересно».
 Я ел молча, угрюмо, не разбирая — что. С первого дня (уже целая неделя прошла) мы с Мишкой всегда были вместе. А теперь как? Я мысленно заглянул вперёд, и день вдруг показался мне таким длинным. Всё равно уж. Теперь никогда…
 Мишка не показывался два дня. Я уж один пошёл на речку удить. Рыба куда-то подевалась. Поймал двух рыбёшек — таких только кошке отдать. Она их в минуту съела и ещё стала просить. Я даже рассердился: ишь какая! Поди, сама поймай, тоже хитрая. И сегодня утро началось очень скучно: за завтраком тётя Варя начала меня за что-то отчитывать. И вдруг… один свисток длинный и два коротких. От садовой калитки. Неужели…
 Горячая каша застряла у меня в горле, я задохнулся и закашлялся.
 — Так кашей только конокрадов в прежнее время кормили, — раздался весёлый дядин бас, и тяжёлая рука ласково хлопнула меня по спине. — Ты хоть немножко передохни. Что? Мишка опять?
 — Ну, разумеется, — вмешалась тётка. — Эта дружба не доведёт до добра. Мальчик до такой степени недисциплинирован…
 Но я, давясь, уже проглотил последнюю ложку каши и проворно вскочил со стула.
 — Всё! Кончил! — крикнул я. — Больше не хочу! Спасибо!
 Последние слова я выкрикнул уже на крыльце, сбежал по ступенькам и бросился по дорожке.
 Так и есть. Мишкины огненные вихры золотились у садовой калитки. Он стоял и пальцами правой ноги подхватывал камешек: высоко подбросит его и ловко поймает на подъём ноги. Я почти набежал на него.
 — Мишка, ты чего же не приходил? — крикнул я.
 — Мамка не пускала, — ответил он. — На пасеку даже. «Ты, говорит, там по медведям скачешь, а у меня сердце обрывается. Сиди дома, пока передохну». А кто знает, сколько, она передыхать будет? Я и убег.
 — А я-то… — начал было я горячо и вдруг остановился, будто споткнулся.
 «А как же ссора? Ведь мы же с Мишкой теперь на всю жизнь…»
 Но Мишка посмотрел на меня и усмехнулся. Веснушки на носу у него, казалось, тоже смеялись.
 — Серчаешь? — спросил он самым дружелюбным тоном. И, прежде чем я нашёлся что-либо ответить, оглянулся, хотя нас могли подслушать одни лопухи у канавы, и нагнулся к самому моему уху.
 — Кирку возьми, — сказал он таинственно. — В сарае у вас валяется которая. И хлеба. А лампу я сам сготовил, горит — во! — Он вытащил из кармана штанишек облезлую коробку из-под зубного порошка, помахал ею в воздухе и опять сунул в карман.
 — В пещере-то как без неё разглядишь? — пояснил он. — Руды там, может, есть всякие, ручей текёт…
 У меня даже дух захватило: да что ж это Мишка придумал? Но нет, надо выдержать характер. Я отвернулся и сделал вид, что заинтересовался ползущей по створке калитки большой мохнатой гусеницей.
 
— Кирку? — переспросил я и подставил гусенице зелёный листик. — Тяжёлая она очень, тащить для какой-нибудь пустяковины.
 Трах! Червяк с листом взлетели кверху. Это Мишка поддал ладошкой мне под руку.
 — Это пещера-то — пустяковина? — кипятился он. — Руды всякие, ручей текёт… Ну и плевать!
 Он круто, на одной пятке, повернулся, показывая, что всё теперь между нами порвано. Конец! Но тут уже я не вытерпел и схватил его за руку.
 — Мишка! — крикнул я. — Не буду больше. Честное пионерское. Я и сам мириться хотел. Только не знал — как. Какая пещера? Какой ручей?
 Мишка живо обернулся, задорно тряхнул хохлом.
 — То-то — «какая?» — проговорил он, видно, очень довольный. — Говорю — бежим в сарай.
 В сарае было темно и потому таинственно. Мы любили там собираться «на совет», забираясь в старый тарантас, такой широкий, что в нём можно было сидеть троим в ряд. Но сегодня Мишка направился не к тарантасу, а в угол, где были свалены лопаты и всякий железный лом. Вытащив старую кирку, он осмотрел её и, довольный, кивнул головой.
 — Крепкая, — сказал он. — А что заржавела — не беда, в горе засветлится. Ты что, отобедался?
 — Уже, — ответил я, подражая ему в краткости. — Бежим лучше низом, чтобы тётя Варя не увидала, а то не пустит ещё… А это у тебя что?
 — Из дому взял, тоже пригодится. — И Мишка уже на бегу перехватил из одной руки в другую небольшой железный лом.
 Ссора была ещё слишком свежа, и потому мы немного дичились друг друга. Даже раздевались и плыли через реку как-то особенно по-деловому, словно мы этим страшно заняты и разговаривать нам вовсе некогда. Но, вылезая из воды, нечаянно схватились за одну ветку, заторопились, стукнулись лбами и рассмеялись радостно: неловкость как рукой сняло.
 — Чуднáя она у тебя, тётка-то! — сказал Мишка, когда мы выбрались на берег. — Ну, моя мамка воды велит натаскать, дров нарубить. А твоя — и работать не велит, а вовсе за так привязывается.
 — Это она называет — воспитывать, — пояснил я, прыгая на одной ноге и продевая другую в штанишки. — А дядя говорит, воспитывать — это совсем другое, это, это…
 Я не знал, как определить дядину систему воспитания, и Мишка меня перебил:
 — Моя мамка тоже говорит: трудно мне тебя воспитывать. А сама шанежку сунет, а то блин, редко когда за волосья. Жалеет она меня, — договорил он задумчиво, разгребая ногой влажный песок. — Небось, тебя тётка тоже жалеет, — прибавил он после небольшой паузы и покосился на меня.
 Я вспыхнул и отвернулся. Мишка задел моё самое больное место. Для тёти Вари я — помеха, чужой мальчик, — я сам слышал, как она это говорила дяде Пете. И Мишка, значит, это видит и вот — утешает. Ну, пожалуйста, не нужно мне его утешений!
 — Это маленьких жалеют, — сказал я зазвеневшим голосом. — И совсем я не нуждаюсь. И даже очень скоро домой поеду, в Москву.
 — Ну-у, — удивился Мишка и даже остановился, как аист, на одной ноге, забыв продеть другую в штанишки. — А я-то как?
 Но я вместо ответа подхватил с земли кирку и быстро полез на обрыв.
 — Не отставай! — крикнул ему.
 Выбравшись наверх, мы опять побежали, без тропинки, прямо по лесу. Мишка, видимо, очень торопился, а мне и вовсе говорить не хотелось. Я бежал молча, не слишком нагоняя Мишку, чтобы смыкавшиеся за ним ветки не хлестали меня по лицу.
 Мы бежали долго, и я уже совсем задохнулся, когда Мишка вдруг замедлил шаг, оглянулся и остановился.
 — Здесь, — сказал он, показывая впереди себя.
 Мы подошли к обрыву. Я глянул вниз, потом на Мишку. Он стоял и весело улыбался.
 — Как мы с тобой, значит, побрыкались, так я про это место и подумал, — продолжал он и, наклонившись, тоже заглянул вниз. — Один хотел пойти, лампу справил, видал? А потом… скушно стало одному-то, — пояснил он и, толкнув меня в бок локтем, засмеялся. Я вернул ему толчок с такой горячностью, что Мишка даже покачнулся и ухватился за осинку, чтобы не упасть. Этим мы как бы подвели окончательный итог нашей ссоре и поставили на ней точку.
 — Теперь гляди в оба. Спускаться-то круто очень, за ёлку дюжей держись, — крикнул Мишка и, сам схватившись за ветку, прицелился прыгнуть вниз. — За ёлку. Она, брат, не выдаст. Она…
 — Ай! — крикнул я испуганно и протянул руку, чтобы удержать Мишку, но опоздал: раздался треск, что-то больно хлестнуло меня по лицу и пролетело с обрыва вниз.
 — Мишка! — испуганно закричал я нагибаясь. — Да Мишка же! Ушибся? Чего же ты сам за ёлку не держался?
 — Я и сейчас за неё держусь, — донеслось до меня снизу после некоторой паузы. — Я за неё учепился, а она ка-ак вырвется… С кореньем. Скоро ты там? Гляди, только лучше за ёлки не шибко держись.
 Хватаясь за выступы и камни, я осторожно спустился на дно оврага. Мишка сидел на золотистом песке на берегу ручья и, морщась, растирал ногу, стараясь, однако, сохранить беспечный вид.
 — Тут, — указал он около себя. — Как прямо слетел-то! Ровно прицелился!
 Ну конечно, разве Мишка признается, что слетел вниз без всякого прицела? Но сейчас было не до споров. Я промолчал, а Мишка ещё потёр ногу, встал и, прихрамывая, подошёл к высокой скале из розового песчаника. Скала сильно наклонилась вперёд, образуя как бы небольшую низкую пещерку, из которой и вытекал ручей. Мишкин лом слетел вниз вместе с хозяином, воткнулся концом в дно ручья перед самой пещерой, и вода с лёгким журчаньем огибала его морщинистыми струйками.
 Солнечный свет падал на розовую скалу, золотистый песок, на котором весело искрилась вода, но под скалой была мрачная тень, оттуда веяло холодом и сыростью.
 — Видал? — проговорил Мишка и похлопал по скале с такой гордостью, точно она была его собственная. Ручей-то прямо из горы текёт. По нему в самую гору пролезем. А там руды всякие. Открытие мы с тобой сделаем. Вот как!
 Я следил за Мишкой затаив дыхание. Что он сделает дальше? Он минуту подумал, потом решительно вытащил из кармана верёвку, опоясался одним концом, к другому привязал лом и кирку. Нагнулся и пошёл под скалу, к отверстию, из которого вытекал ручей; положил лом и кирку в воду и опустился на четвереньки. Оглянулся на меня. «Какой же он бледный», — подумал я.
 — Айда! — проговорил Мишка решительно. — За мной ползи!
 — Мишка! — крикнул я отчаянно. — Стой! — Но босые Мишкины пятки мелькнули перед моими глазами и исчезли в ручье под скалой. Верёвка натянулась, дрогнула, лом и кирка, как две странные рыбы, зашевелились, плеснули водой и медленно втянулись под скалу той же дорогой.
 — Мишка! — повторил я и прислушался.
 — А-а-а-а-а… — глухо отозвалось из-под скалы — не то Мишкин голос, не то эхо. Стало страшно, но надо решаться. Ведь Мишка один там! В горе!
 Я глубоко вздохнул и тоже ступил в ручей. Вода была холодная как лёд. Я зажмурился, нагнулся. Голова коснулась каменного свода, но дышать можно: вода до самого верха не доходит. Пробираюсь ползком на четвереньках. Вот уже можно и подняться на ноги: каменная труба кончилась, я — в пещере, и перед глазами мигает огонёк.
 — Вылазь сюда, к стенке, тут сухо, — слышу я. Это Мишкин голос. И сам он стоит, высоко подняв над головой свою удивительную лампу-жестянку.
 Я выбрался к нему на сухое место и огляделся. Пещера была маленькая и довольно узкая, со сводчатым потолком.
 Ручей вытекал из отверстия в одной стене пещеры, пересекал её по углублённому дну и исчезал в другом отверстии — том самом, из которого я только что выбрался.
 — Видал? — торжествующе спросил Мишка. — Открытие это может быть, — продолжал он, выдержав значительную паузу, чтобы дать мне осмотреться.
 Я перевёл глаза со стены на самого Мишку: он успел уже весь перемазаться копотью своей лампы и сам, с блестящими на чумазом лице глазами и зубами, походил на удивительного горного чертёнка.
 Ну конечно, — открытие. Такой уж человек Мишка — ему во всём везёт. Если силки ставить, так самые голосистые птицы — Мишкины, если за малиной пойдём, он всегда самой крупной наберёт… Вот и теперь, у меня — ничего, а у Мишки уже — открытие.
 При этой мысли что-то вдруг сжало мне сердце и я отвернулся.
 — Чего молчишь-то? — заговорил наконец Мишка, — как у нас с тобой всё в делёжку, так и открытия — пополам.
 Я почувствовал себя неловко: Мишка будто подслушал мои мысли, а они были не очень-то хорошие…
 — Не надо — пополам… — пробормотал я было с раскаянием, но Мишка меня перебил.
 — Лампу бери, — сказал он торопливо, — и свети.
 Я осторожно опустил колеблющееся пламя к самой земле. Стена, из-под которой ручей втекал в пещеру, имела сильный наклон, и отверстие в ней, через которое ручей пробирался в пещеру, было очень небольшое, вода заполняла его целиком: проползти в него можно было только лёжа ничком и даже опустив голову в воду.
 Мишка лёг на пол и старался заглянуть под стенной уступ.
 — Ничего не видно, — промолвил он с сожалением и, помолчав, добавил небрежно: — Наверное, и там ещё какое открытие.
 Мне стало досадно: уж это Мишка задаётся. Сколько ему ещё открытий надо? И, отвернувшись, с лампой в руках я направился к противоположной стене.
 — Куда ты? — воскликнул Мишка, но тут же, вскочив на ноги, договорил поспешно: — Ладно уж, погодить до другого раза, всюду не разорвёшься.
 Я понял, что и Мишкино неустрашимое сердце дрогнуло, опускаться с головой в воду и ему боязно. Однако, если дать ему это понять, он из одного самолюбия полезет куда угодно. И потому я быстро отвернулся, поднял коробку кверху, точно хотел рассмотреть стенку, и замер: по стене, над самым выходным из пещеры отверстием, бежали какие-то извилистые яркие прожилки золотистого цвета.
 — Мишка, — сказал я, — смотри!
 Мишка взглянул, проворно нагнулся и поднял кирку.
 — Так я и думал! — сказал он радостно. — Потому что — уж если в гору лаз есть — обязательно в ней чегой-то найдёшь? Золото это, Серёжка. Чегой-то мы на него сделаем? А?
 — Заповедник, — сказал я и глубоко вздохнул от волнения. — Как в Аскании. Зверей всяких в него поедем покупать по всему свету. В Африку, например, идёт?
 — Идёт! — закричал Мишка. — Я, брат, и сам сколько думал — чегой-то мне в Африку так крепко хочется? Свети, а я как резану… — и, отклонившись назад, он сильно взмахнул киркой и ударил по камню, над самым отверстием, через которое мы пробирались в пещеру.
 Звонкий удар смешался с таким гулом и грохотом, что я невольно зажмурился. Фонтан воды ударил мне в лицо, я откинулся назад, оступился и, падая, больно стукнулся затылком о стену.
 — Серёжка! — услышал я Мишкин испуганный голос, — да где же ты? Куда ты лампу-то дел? Серёжка!
 Я с трудом пошевелился, сел и дотронулся пальцем до глаза. Открыт. И другой — тоже. Но почему же я ничего не вижу? Ведь выходное отверстие немножко светилось, и в пещере раньше было не совсем темно и без лампы…
 — Мишка, — заговорил я, — почему так темно?
 Мишкина рука нащупала моё плечо.
 — Лампа где? — повторил он настойчиво.
 — Уронил, — медленно отвечал я, с трудом приходя в себя. — Мишка, что это было? А?
 Мишка помедлил с ответом.
 — Обвалилось, — наконец отозвался он и добавил с какой-то жуткой торопливостью: — Лампу скорей найти надо. Поглядеть, что случилось.
 Я похолодел и крепко сжал Мишкину руку. Я понял: он не хочет говорить того, что сам уже знает.
 — Спичку зажги, — сказал я, — при свете скорее найдём.
 Мишка смущённо кашлянул.
 — Спички не помню куда подевал. В кармане вот одна осталась, годится лампу зажечь. А искать уж так, в потёмках придётся.
 Став на колени, мы проползли до стены, повернули, поползли обратно. Мы ощупывали каждый камешек, каждую горсточку песка. Лампа представлялась мне теперь самой большой драгоценностью.
 — Не нашёл? — время от времени спрашивал кто-нибудь из нас, и в ответ неизменно слышалось: — Нет!
 Мне казалось, что темнота становится всё гуще, всё тяжелее, а самые стены пещеры наклонились над нами, сдвигаются всё ближе, ближе…
 Прошло несколько томительных минут… И вдруг у меня вырвался — не крик, кричать было страшно, — а вздох:
 — Нашёл! — Пальцы мои схватили жестяную коробку, да так на ней и закостенели.
 — Давай, — так же тихо отозвался Мишка. Нащупав мою руку, он потянул её вместе с коробкой,
 — Да отпусти ты, — с досадой сказал он. — Чего вцепился? Ишь — сухая, до самой стены долетела. Только бы спичка-то зажглась!
 Помолчали.
 — Мишка, — зашептал я опять. — Чего же ты не зажигаешь?
 — Боюсь, — тихо донеслось до меня. — Вдруг не зажгётся спичка-то?
 Я съёжился и замолчал, но слух мой так обострился, что я улавливал каждое Мишкино движение.
 Вот он поправил и вытянул побольше фитиль из коробки, вот вынул спичку и поднёс её к стене…
 Чирк… Ничего.
 И опять, немного погодя, чирк…
 Слабый жёлтенький огонёк осветил Мишкину руку, к ней приблизилась другая… фитилёк мигнул, выпустил струйку копоти и разгорелся.
 Мы молча, с восхищением смотрели друг на друга. Теперь, когда страшная подземная темнота частично рассеялась, нам на минуту показалось, что с ней ушли и все наши беды.
 Первым опомнился Мишка.
 — Давай смотреть скорей, — сказал он и, повернувшись, приблизил лампу к стене.
 Тут только мы поняли, какая беда нас постигла: большой камень над выходом из пещеры, подточенный сыростью, наверное, едва держался на своём месте и рухнул от удара Мишкиной кирки. Нижняя часть его, выгнутая в виде арки, краями оперлась о берега ручья, и теперь ручей протекал в новом, суженном отверстии, совершенно его заполняя.
 Огонёк лампы слабо мигал. Он то вспыхивал, то вдруг съёживался и выпускал тонкую струйку копоти, и тогда я чувствовал, как темнота давит мне на плечи.
 Сырость пещеры, сначала незаметная, всё больше пронизывала наши полуголые тела. Иногда капля, срываясь с потолка, звонко шлёпалась об пол. От каждого звука мы вздрагивали и молча прижимались друг к другу. Так стояли мы, наблюдая за единственной жизнью в этом страшном месте — за нашим трепещущим огоньком.
 — Сколько он гореть будет? — проговорил вдруг Мишка, не глядя на меня и не шевелясь.
 Я вздохнул и ничего не ответил. Стоять и молчать было страшно, но двигаться и говорить казалось ещё страшнее.
 Сколько прошло времени, мы не знали, как вдруг что-то холодное коснулось моей ноги. Я отдёрнул её, глянул вниз и, вздрогнув так сильно, что толкнул Мишку плечом, отскочил к стене.
 — Ты чего это? — спросил Мишка, выходя из задумчивости. Я молча указал головой на ручей. Вода его, понемногу поднимаясь, приблизилась уже к самым нашим ногам.
 Мишка неожиданно свистнул, но тут же зажал рот рукой, так странно и жутко отозвался свист под сводом пещеры. Нагнувшись, я приблизил лампу к заваленному отверстию. Камень, лежавший поперёк ручья, не давал возможности вытекать из пещеры всей воде, и уровень её медленно поднимался. Через некоторое время вода должна была заполнить всю пещеру.
 Однако эта новая угроза сослужила нам службу, вырвала нас из странного оцепенения.
 — Держи лампу, — сказал Мишка и, шагнув вперёд, решительно ступил в воду. Он потрогал камень, подсунул под него руку и, повернувшись, пытливо посмотрел мне в глаза.
 — Мырять надо, — сказал решительно. — Пропадём а то. Зальёт как мышов! У тебя сердце стерпит, мырять-то?
 Я почувствовал, точно и вправду, холодная рука сжала мне сердце.
 — Нырять… — пробормотал я, но тут же справился с собой и договорил, стараясь не смотреть на Мишку: — Велико дело! Ну, кто первый?
 — Я первый, — отвечал Мишка, и голос его вдруг странно дрогнул. — Коли там не пролезть, я… ворочусь, — добавил он, и я вдруг почувствовал, что его рука ищет мою. — Ты не сумлевайся, Серёжа, ну… — Он глубоко вздохнул и, словно боясь, что его решимости не хватит надолго, поспешно выдернул руку из моей и повернулся к камню.
 Молча я следил, как Мишка потрогал камень, точно пробуя его поднять. Затем оглянулся на меня, махнул рукой и, наклонившись, исчез в отверстии. Вода слегка запенилась, на ней закружилась воронка. Я остался один…
 
Теперь, когда Мишки не было, темнота давила ещё сильнее. Слабое пламя лампочки, казалось, гнулось под её тяжестью и иногда пускало струйку копоти, точно задыхаясь в борьбе.
 Выбрался ли Мишка? А если… Я не решался договорить даже в душе.
 Холодная вода опять коснулась моей ноги. Нужно торопиться.
 Я встал и оглянулся. Лампа стояла у стены, слабый жёлтый огонёк её еле мерцал. И опять он показался мне живым существом в этом мёртвом мире. Сейчас он останется один и, вздрагивая, в страхе будет ждать, как к нему подбирается злая свинцовая вода…
 В последний раз взглянув на огонёк, я подошёл к разлившемуся ручью. Нырял я и плавал хорошо, но здесь… сама вода казалась не водой, а каким-то ужасным расплавленным металлом.
 Глубоко вздохнув, я набрал в грудь воздуха и закрыл глаза.
 — Голову ниже, — говорил я себе погружаясь — ближе ко дну, чтобы не зацепиться, ещё… ну…
 Я наполовину плыл, наполовину полз, поднимая руку и ощупывая над собой твёрдый гладкий камень. Ещё… ещё… И вдруг меня потянуло назад. Пояс штанишек зацепился за какой-то выступ сверху, а напор воды не давал повернуться. Мои усилия истощили запас воздуха в груди, в ушах зазвенело, потом что-то с силой потянуло меня за волосы… больше я ничего не помнил.
 Острая боль заставила меня открыть глаза. Я лежал на песке около ручья, надо мной склонился Мишка, а грудь мою жгло, точно огнём.
 Я застонал и пошевелился. Мишка взглянул в мои открытые глаза и, вскрикнув, кинулся меня обнимать.
 Он был такой бледный, что веснушки на его лице показались мне чёрными.
 — Серёжка, — кричал он, — живой ты, живой!.. — Он тряс и мотал меня, как щенок куклу, а затем вдруг поднял, посадил на песок и в восторге шлёпнул по груди.
 — Ой! — закричал я не своим голосом и оттолкнул его.
 Тут Мишка всмотрелся в меня пристально и вдруг густо покраснел.
 — Это я тебя песочком, — сказал он неуверенно. — Дышал чтобы. Ты водой примочи, а то… подрал маленько.
 Я опустил глаза: грудь и живот мои были покрыты частыми царапинами, точно кто сдирал с меня кожу железной щёткой.
 — Дышал чтобы, — пробормотал Мишка жалобно и окончательно растерялся.
 Тут только я понял, что случилось.
 — Мишка, — сказал я. — Так это ты в трубу лазил меня искать… не побоялся?
 — Ну и лазил. Велика невидаль! Саданул ты меня там, пока я тебя за волосья… А кожа зарастёт. Не маленький!
 Он схватил пальцами правой ноги камешек, подбросил его кверху и ловко поймал на подъём.
 — В глаз чего-то попало, с камня с этого, — пробурчал он и отвернулся. Плечи его вздрагивали.
 Я молчал. Похоже, Мишку лучше сейчас оставить в покое. Кроме того… камень, должно быть, и в самом деле был очень грязный, и с него что-то попало в глаз и мне…
 Мишка ещё потоптался на месте, запустил руку в карман мокрых штанишек, и там что-то глухо брякнуло.
 — Слыхал? — спросил он с оттенком прежней весёлости и опять брякнул.
 — Что это? — спросил я.
 — Открытия! — И Мишка с торжеством вытащил из кармана горсть камешков. — Как мырять, значит, я с полу подобрал. Коли там руды какие — гору и сверху продолбать можно. Понял? — И, сунув камешки обратно в карман, он наклонился ко мне. — До дому-то дойдёшь? — спросил он заботливо.
 Я слабо кивнул головой и внезапно опустился на песок.
 — Миш, я на минутку, — пробормотал я, чувствуя, что глаза мои уже не смотрят, а скала заколыхалась и поплыла куда-то…
 — Серёжка, Серёжка, — услышал я, будто издалека, испуганный Мишкин голос. — Солнце, глянь, садится. Куда же мы ночью-то? Вставай, слышь!
 — Сейчас, — бормотал я, — я на минутку, Мишка…
 — Вот те клюква ягода, — раздался вдруг надо мной густой незнакомый бас. — Мишка, ты чего это тут ворожишь?
 Я с трудом приоткрыл глаза и взглянул вверх: высокий бородатый человек наклонился и пристально меня разглядывал.
 — Дяденька Степан! — радостно закричал Мишка. — Серёжка это, из Москвы который. Мы с ним дружим!
 — «Дружим…» — передразнил человек. — Тебе попадись только, отчаянная голова. То-то ты его уж задружил совсем.
 На этом, как я ни старался, глаза мои закрылись окончательно.
 — Дяденька Степан, — услышал я ещё через некоторое время далёкий Мишкин голос. — Ты его на седло поперёк себя ложи, а я и так добежу, я — скорый. Поперёк! Вот!
 — Самого бы тебя поперёк — ремнём хорошим, пострелёнок, — проворчал бас.
 Земля подо мной закачалась сильнее, я почувствовал, как меня поднимают, что-то мерно зацокало, как будто подковы по горной тропе, а потом всё провалилось в пустоту…
 Я не знал, через сколько времени меня опять разбудило знакомое скрипение дивана в дядином кабинете и до сознания дошёл дрожащий, ласковый, точно и не тёти Варин, голос:
 — Тише кладите, осторожно, боже мой, мальчик чуть дышит. Пётр, Пётр, что с ним будет?
 — Здоровенный бродяга будет, — утешительно пробасил дядин голос. — Скоро по неделе в лесу бегать будет, а придёт — веселёхонек. Уж я вижу — наша кровь!
 Тётин грустный вздох — было последнее, что я слышал в этот полный событиями день.
 * * *На этот раз с очередным письмом маме у меня долго не ладилось. Мне хотелось и рассказать про всё, и чтобы она не напугалась: ведь мамы всегда чего-то боятся.
 Поэтому я долго думал и, наконец, кажется, написал хорошо:
 Милая мама!
 У нас с Мишкой было открытие, в пещере, только дядя Павел сказал, что это не золото, а слюда. Ты про меня не беспокойся, потому что, когда в пещере завалилось, так мы поднырнули под скалу и Мишке даже почти не трудно было меня вытащить.
 Вышли, пожалуйста, книжку про спасение утопающих. Это Мишка просит, а то ребята дразнятся, что он перепутал и меня песком тёр и всю кож расцарапал, а утопающим надо делать искусственное дыхание.
 Тётя Варя говорит, что я ей вовсе не чужой мальчик и совсем не в тягость, и она меня, оказывается, очень любит и даже плакала. Она очень просит тебя приезжать скорее в отпуск, потому что давно с тобой не видалась, и она будет спокойно по ночам спать, только если ты будешь здесь.
 Пожалуйста, приезжай, мамочка, и не беспокойся за меня. Папа говорил, что никаких приключений здесь не бывает. Только теперь мне кажется, что приключения иногда бывают.
 Твой сын Серёжа.Новость
 Сон под утро всегда самый крепкий. Мне приснилось, будто Мишка в окно стучит: тук, тук, тук. И шепчет:
 — Серёжка, да проснись ты, тетеря сонная!
 И опять: тук, тук, тук.
 — Небось, лисёнка-то никогда не видал? Живого?
 Ох, да это и не сон вовсе! Мишка вправду стучит и всё сильнее сердится…
 — Вот возьму и уйду. А ты валяйся!
 Меня с дивана как ветром сдуло. Я распахнул окно.
 — Мишка, вот я! Какой лисёнок? Где?
 — Ты до завтрева спать разлёгся? — накинулся он на меня. — Я уж вовсе уйти собрался. Бежим, живо!
 Перескочить через подоконник — минутное дело.
 — Никогда живого лисёнка не видел, — говорил я, едва поспевая за Мишкой. — Откуда он? А ест как? А хвост длинный?
 — Отец ночью приехал, в мешке привёз, — отвечал Мишка. — Под кроватью сидит, сам молоко локчет, а сам кусается, язва. За палец меня хватил, гляди! — И он подставил палец к самому моему носу.
 Я посмотрел с завистью и уважением: палец и правда был завязан грязной тряпкой.
 — Отец говорит — это в твою Асканию, для начала. А мамка ругается, страсть. Вас тоже, говорит, с ним вместе со двора сгоню. И вовсе то не Каскания, а куроцап. Ну да она, известно, пошумит, а сердце у неё отходчивое, — договорил Мишка вдруг басом, видно, повторил чьи-то слова, и засмеялся.
 Мы бежали как могли быстро, мокрая от росы трава так и хлестала нас по босым ногам.
 — А почему, — начал было я опять, но Мишка вдруг круто повернул вправо и остановился около домика у самого обрыва над рекой.
 — Почему, почему, — передразнил он и отодвинул засов у дворовой калитки. — Сам увидишь. Мамка сердится, а сама лепёшки печёт с картошкой. Румяные, ух! Иди, говорю!
 Я всё-таки задержался немного у двери и переступил через высокий порог не очень-то храбро. Комната была низкая, но просторная, большая печь в углу уже дотапливалась. Мать Мишки подхватывала на ухват тяжёлые горшки и двигала их в печке, так проворно, точно они сами там рассаживались. Вот она поставила последний горшок и оглянулась.
 — Как воды принесть, так «мамка спать хочется», а на лису глядеть и ночью встать не лень? — сердито проговорила она.
 Я растерялся.
 — Тётя Маша, мы вам полную кадку принесём, — проговорил я, — и рыбы наловим. Целое решето. Только пустите посмотреть. Я ведь никогда…
 — Думаешь, у меня и на твои руки тряпок хватит — завязывать? — ответила она и звонко стукнула заслонкой. — Мало своей заботы, так нате, из лесу притащили!
 Но я уже не слушал, а смотрел во все глаза на большую кровать в другом углу комнаты: пятки из-под неё торчали несомненно Мишкины, а по тому, как они двигались, видно было, что под кроватью идёт какая-то борьба.
 — Шерстяной, а склизкий, как рыба! — послышался Мишкин голос. Одеяло колыхнулось, пятки поползли назад, появилась спина в клетчатой рубашке и, наконец, рыжий хохол и красная от напряжения физиономия. Одной рукой Мишка приподнял одеяло, а другой осторожно вытянул за шиворот маленького остроносого зверька. Хвост у него оказался не такой большой, как я думал, хитрые глазки так и бегали по сторонам.
 — Мне, мне погладить! — воскликнул я и протянул руку. Лисёнок бился, но не кусался, а только старался вырваться и юркнуть обратно под кровать.
 — Молоко в горшке, вон там, на лавке, — так же сердито сказала тётя Маша и со стуком поставила на стол стопку чистых тарелок, — только пролейте, я вас!..
 Мишка оглянулся и так уморительно подмигнул, показывая глазами на скамейку, что я чуть не расхохотался.
 — Наливай, живо! — зашептал он. — Я что говорил? Она уж такая, только крику не оберёшься.
 Молоко было тёплое, от запаха его у лисёнка даже ушки задрожали. Он косил хитрые глазки, точно и не видит, а сам боком придвинулся к плошке, принюхался и осторожно погрузил в молоко острую мордочку.
 — Пьёт, — прошептал я и даже дыхание задержал, чтобы не напугать лисёнка. А тот совсем разошёлся, даже причмокивать начал, как у себя дома.
 Я передохнул и тихонько повернул голову к Мишке. Вот так-так, а он вовсе на лисёнка не смотрит. Одной рукой придерживает его за спину, другой — плошку, чтобы молоко на половик не расплескалось, а глаза скосил на край стола. Отец Мишки, сидя за столом, наклонился и что-то рассказывает, наверное, очень интересное. Потому что другой человек тоже наклонился и даже шею вытянул, чтобы лучше слышать.
 — Сейчас чаю напьёмся, к директору пойду докладывать, — услышал я. — Мать, у тебя там на завтрак что приготовлено?
 — Лепёшки горячие, — ответила тётя Маша и открыла заслонку. — Мальчики, вы тоже… Ох, а половик-то!..
 Она так и остановилась, не договорив, держа заслонку в руках, потому что Мишка, вскочив, запутался в половике и потащил его за собой, разливая молоко. Испуганный лисёнок с писком метнулся под кровать, а Мишкины и мои босые пятки горохом простучали по ступенькам крыльца. Мишка вытащил меня за руку из комнаты с такой быстротой, что я и опомниться не успел.
 — Упаду, — крикнул я, спотыкаясь о последнюю ступеньку. — Мишка, с ума ты сошёл?
 Мишка стоял передо мной весь красный, широко расставив ноги, засунув руки в карманы штанишек.
 — Эх ты, тетеря, — выговорил он наконец, — на лисёнка засмотрелся, а про уши забыл? А я, брат, всё слышу. Как трава растёт, слышу. Ты как думаешь, зачем отец в лес ездил?
 — Ну… — только и сумел ответить я.
 Мишка минутку помолчал и рукой закрутил хохол на затылке.
 — Вот тебе и ну, — не вытерпел он наконец. — За золотом! Вот зачем! Мы-то с тобой в пещере открытие сделали, так то не золото, а слюда оказалась. А отец золото привёз. Настоящее. Вот!
 Мишка опять замолчал. Ему, видно, очень хотелось посмотреть, как я мучаюсь.
 — Мишка, — не вытерпел я наконец. — Да Мишка же! Расскажи!
 — За золотом! — повторил Мишка. — Он слыхал, отец-то, в старину, до революции значит, хищники его в речке Безымянной мыли. И поехал один. Никому не сказал. Не смеялись чтобы, если ошибка выйдет. А там его — куча. С собой привёз, целую ложку. Вот!
 Мишка от волнения не мог стоять на месте: он сел на ящик, вскочил, снова сел… А я стоял чуть дыша, шевелил губами и не мог ничего сказать.
 — Мишка, — выговорил я наконец, — хищники — это же медведи…
 Мишка так и покатился со смеху.
 — Уморил! Люди это, ну, вроде бандитов. Они золото найдут где, в речке и моют. А на это закон есть, золото всё надо государству сдавать. А кто не отдаёт — тот, значит, бандит. И ружья у них есть. Они даже убить могут. Понял?
 Я прислонился к перилам крыльца, схватил стойку рукой и молчал. Говорить не мог. Мишка тоже замолчал, сдвинул брови, нахмурился. Даже весёлые веснушки на вздёрнутом носу, показалось мне, сделались жёсткими и упрямыми.
 — Отец всё золото на машины истратит, — заговорил он медленно, точно сам с собой. — А про нас смеётся, что у нас Аскания. А какая уж это Аскания? Два ежа, да вот лисёнок, и то мамка выкинуть обещается.
 — Мишка, — перебил я его. — Я понял, нам заповедник устроить? Да?
 — Заповедник! — сказал Мишка и ногой притопнул. — Золота набрать мешок или два мешка. Теперь-то уж устроим. Лесной, как на Кавказе, настоящий, в который звери сами собираются. Они ведь умные. Идёшь ты, к напримеру, по лесу, а навстречу, из кустов, лосиха. А за ней лосёнок. И не боится вовсе. Идёт, а у самого ножки-то длинные да тоненькие, — протянул он. На минуту даже голос его и глаза смягчились, точно он описывал что-то удивительное, видимое ему одному. Но тут же спохватился и недовольно откинул чуб. — Здоровенный, должно, идол, — сказал он небрежно. — Треск от него по лесу идёт, так и ломит. Вот завтра стяну у матери хлеба ковригу и айда!..
 — А как дорогу найдёшь? — спрашивал я, замирая от волнения. — Кто тебе её покажет?
 — Кто? Да мне в лесу каждый кустик — сват. Я разве когда заблужусь? Сказал отец — по Северной до Глухариной речки, а через неё — вплавь. А там по тропке на перевал, до липы, что громом припалило. По всем приметам дойду. И очень просто. Вот только с кем идти-то? — перебил себя Мишка и оглянулся, словно разыскивая где-то в углу двора желанного попутчика.
 — Митька Косой, как до дела — побоится, — рассуждал он сам с собой, — Васятка — тот и пойдёт, да по дороге раскиснет, Витька — ему только шепни, как в дырявом решете — ничего не удержится. Всем разболтает. А у Федьки всю ногу разнесло, мать ему парит, да никак не нарвёт…
 С каждым именем Мишка широко взмахивал рукой, точно отрубал.
 Я стоял, бледный от унижения, не веря своим ушам.
 — Миш, а я?.. — проговорил я наконец. — Я не боюсь. Вот нисколечко! И не разболтаю. И нарывов у меня никаких, совсем даже не бывает, у меня на пятке кожа толстая — как у слона. Смотри.
 Я быстро подхватил рукой правую ногу под коленкой и поднял её к самому Мишкину носу, тыча пальцем в подошву с прилипшим к ней зелёным листиком.
 Мишка молча внимательно осмотрел листик и перевёл глаза на меня.
 — Тебя? — медленно переспросил он. — Где тебе! От тебя ещё городом пахнет, слаб значит. Не сойдёшь.
 — И вовсе не пахнет! — задыхался я от волнения. — Не пахнет. Я уж две недели тут живу. И мы с тобой на пасеку ходили и открытие делали, и всё. Нечего было и дружить, если… если сам теперь…
 Я больше не мог говорить, отвернулся и стоял, стукая ногой о ступеньку крыльца. Плечи мои вздрагивали, я крепился изо всех сил, но удержать слёзы обиды не мог.
 Не глядя я чувствовал, что Мишка, как всегда в трудные минуты, ухватился за хохол и крутит его изо всей силы.
 
На дворе наступило молчание.
 — Возьму! — проговорил вдруг Мишка решительно и даже ногой топнул. — Гляди у меня только, коли не дойдёшь!
 Он ещё помолчал и договорил уже деловым тоном:
 — Тётке скажи — к деду Софрону на пасеку пошли. На целую неделю. Хлеба пускай даст и сала. А мы за неделю обернёмся. Опять же мешок возьми, покрепче. На золото. И айда!
 — Айда! — крикнул я в восторге.
 Индюк, мирно гревшийся на солнце около крыльца, отскочил в сторону и сердито заболтал что-то несуразное.
 — Айда, Мишка! Золота наберём много. Только чтобы и дяде Павлу осталось на машины. И всё у нас будет. И лосёнок и… — я вдруг почувствовал, что краснею. Можно или нельзя сказать? — Миш, а если халвы купить? Ореховой? Я очень люблю. Останется?
 — Останется, — снисходительно разрешил Мишка. — Непременно. Даже для всех мальчишек. И для физкультуры в школу штуки разные, турник и всё, как в техникуме. Это как пить дать. Только смотри, ребятам — молчок. Разболтают, и всё пропадёт. Ну, бежим!
 — Куда это ещё бежать? — послышался с крыльца сердитый голос. — А мне воды? А рыбы решето? А куроцапу ящик?
 — Ишь, памятливая! — проворчал Мишка. — С тобой враз уйдёшь!.. Айда за водой, Серёжка. Без нас кто зверей покормит? Всё она, уж знаю. Вёдра вон там, в сенях стоят.
 — Сейчас, тётя Маша! — закричал я в восторге и перекувырнулся через голову так ловко, что опять очутился на прежнем месте.
 Индюк обозлился пуще прежнего, опять заболтал и даже приноровился клюнуть меня в голую пятку, но не успел. Калитка хлопнула, мы вперегонки, звеня вёдрами, кинулись вниз по тропинке.
 — На Северной бобров ещё развести… — пропыхтел Мишка, нагибаясь с мостков зачерпнуть воды.
 В путь
 — Не пускает тебя? Тётка-то?
 — Пускает. Только целый час мне читала: и чтобы не купался, и не простудился, и не заблудился… Если бы не дядя Петя — ни за что бы не пустила. «Я, говорит, из-за этого непослушного мальчишки на десять лет постарела». Дядя Петя смеётся: «Ну что там на пасеке страшного? Разве пчёлы покусают». А она говорит: «Они и там на медведях верхом ездить наловчились». И она уже домой в Москву письмо написала, чтобы мама или папа приехали за мной смотреть. Она больше терпеть не может. От папы сегодня телеграмма пришла, он в отпуск приедет.
 Мишка левой рукой закрутил хохол и крепко его дёрнул.
 — Все они на один лад, — подвёл он итог. — Покою от них нет. Моя тоже: «Покуда ты на глазах, я и дышу», — говорит. Ну, стало быть, сегодня идём. Ночью, пока не посветлеет. Чтобы подальше уйти, если искать начнут. А то ещё словят — смеху на весь завод хватит, не хуже того медведя. Тебя на сколько пустили-то?
 — На три дня. Больше чтобы ни-ни. Еды тётя Варя дала, а дядя Петя — котелок. Рыбу, говорит, ловите и дедов пасечников кормите. А сам смеётся.
 — Ладно, посмеётся, как мы золота принесём гору, — отозвался Мишка. — Хлеба возьми и сала. Соли ещё. И я тоже. Коли мать не даст, в кладовке сам прихвачу да форточку отворю. Пускай на кота думает, он всё равно у нас ворюга, хоть что стащит.
 — Письма написать нужно, — предложил я, — что всё-таки не три дня, а дней десять на пасеке проведём. Дядя Петя без меня тётю Варю уговорит. И папа, если приедет, — чтобы не волновался.
 — Пиши, — согласился Мишка. — И про меня заодно, а то я не очень писать люблю. Часа в два, значит, я тебе постукаю. А ты уж не спи, как сегодня, а то один уйду, право слово!
 — Не уходи, Мишка, — испугался я. — Я очень буду слушать и лягу одетый, чтобы не нашуметь.
 — Ладно, договорились. А покуда я пойду, дома дров наколоть надо, да ещё чего мамке поделать. Одна ведь без меня останется, отец, почитай, вовсе дома не бывает, всё на руднике. Некогда ему.
 — И я с тобой, — сказал я.
 Мы пробежали по улице наперегонки, так уж у нас завелось. Толкаясь, одновременно протиснулись в калитку и вбежали на крыльцо. Но с порога стало видно, что дома не всё благополучно. «Пахло порохом», как говорил Мишкин отец.
 — Пришли? — встретила нас мать. — Полюбуйтесь! И, отвернувшись к печке, так двинула горшками, что они загудели, точно отдалённые перекаты приближающейся грозы.
 Я опустил глаза вниз и вдруг схватил Мишку за руку.
 — Это… это что такое? — тихо проговорил я.
 — Что такое? — переспросила мать и с грохотом швырнула ухват в угол. — А это твой куроцап скорее моих кур сосчитал, чем я вашу рыбу! Из ящика, окаянный, на двор вырвался и вот… пара цыплят, самых лучших. Из тех яиц, что я от породистых кур брала, только два и вышло. А он, подлец, их-то и облюбовал…
 В голосе матери зазвенели слёзы. Мы оба почувствовали себя бесконечно виноватыми. Понятно, для неё эти цыплята были так же дороги, как для нас лисёнок.
 Мишка постоял ещё и вдруг, подбежав к матери, обнял её.
 — Мамка, — сказал он, и я даже удивился, как ласково это у него вышло. — Мамка, ты уж прости. Я ему сейчас такой ящик сколочу, что…
 — Не придётся сколачивать, — отвечала мать, вытирая глаза. Ей, видимо, стало немного легче, когда она увидела, как Мишка огорчился. — Не придётся.
 — Почему не придётся? Где он?
 — Спроси его. Адреса не оставил. Кур задушил, а сам под забор, да в кусты. Сейчас, наверно, в норе сидит, облизывается.
 — Убежал! — Мишка взмахнул руками, я тоже почувствовал, что горло мне точно кто-то сжал. Но Мишка тут же опомнился:
 — Ничего, мама, прости уж, скоро у нас такая новость будет, что ты и кур позабудешь.
 — Что такое? — Мать пристально посмотрела на Мишку, но тут же вздохнула и погладила его по голове.
 — Ещё чего выдумал? — сказала она подобревшим голосом. — Ладно, садитесь оба. Знаю, тебе эту самую Касканию тоже до слёз жалко. А кур в огороде подальше закопайте.
 — Спасибо, тётя Маша, только я пойду, — проговорил я. — Мне тётя Варя не позволяет к ужину опаздывать.
 Мишка вышел за мной будто вымыть руки у висящего на крыльце умывальника.
 — Помни, в два часа стукну, — проговорил он, плеснул водой на грязные руки и убежал.
 — А ты мылом, наверно, отродясь рук не моешь, — донеслось до меня. — Все полотенца перемазал.
 Назад я тоже бежал во весь дух, хотя и не с кем было перегоняться: сегодня мне не хотелось опоздать к ужину.
 Я успел вбежать в столовую, когда тётя Варя и дядя Петя ещё только садились за стол.
 — А я думала, что ты непременно опоздаешь, — сказала тётя Варя.
 Сегодня мне очень хотелось ничем её не раздражать, чтобы она не ворчала. Когда пройдёт три дня и она начнёт беспокоиться, пусть вспоминает, что я сделал всё как следует.
 Я быстро вымыл руки, даже волосы причесал и одёрнул рубашку. Вернувшись в столовую, осторожно придвинул стул к столу и сел очень прямо. Но тут я заметил, что дядя Петя наблюдает за мной с таким весёлым любопытством, что я смутился и опустил глаза. Мне показалось, он понимает, что я собираюсь сделать.
 — Ты сегодня точно с выставки примерных мальчиков явился, — весело пробасил дядя. — Что случилось? Объясни.
 — Я, я только… — забормотал я, но тётя Варя уже подхватила тарелочку, которую я, повернувшись, толкнул со стола.
 — Ты, может быть, побеседуешь с ним после обеда, Пётр Ильич? — заметила она. — А то я не ручаюсь, что успею поймать всё, что он в рассеянности ещё сбросит со стола. Будь внимателен, Серёжа, и не болтай!
 На этот раз я даже обрадовался тёткиному выговору: можно было уткнуться в тарелку и ничего не говорить и даже сделать вид, что не замечаю, как весело мне дядя Петя подмигивает.
 Есть мне совсем не хотелось. Но я всё-таки съел всё, что было положено на тарелку. Если бы тётя Варя знала, куда я собираюсь, какие опасности меня, может быть, ожидают, она, наверное, не заставила бы меня съесть до конца макароны — ведь знает, что я их терпеть не могу. Ладно, пускай вспоминает, какой я был хороший… В горле у меня защипало, захотелось кашлянуть и… уж не вытереть ли глаза? Но я боялся привлечь к себе внимание и только стал усиленно моргать. Помогло.
 Наконец, ужин кончился. После этого не полагалось уходить далеко. Мне и не хотелось. Надо было ещё раз проверить свой заплечный мешок, в нём буханка хлеба, порядочный кусок сала. Тётя Варя строгая, но не скупая: она мне дала столько, чтобы хватило угостить и дедов-пасечников, на все три дня.
 — Но не больше, — проговорила она, вставая из-за стола. — Сегодня вторник, в субботу утром ты должен быть дома, Серёжа. Слышишь?
 — Да, тётя Варя, — послушно ответил я, но горло мне опять что-то сжало. Если бы она знала, куда я иду, как бы она испугалась. А вдруг догадается?
 Она, и правда, пристально на меня посмотрела и протянула руку, потрогала мой лоб.
 — Горячий, Пётр Ильич, не смерить ли ему температуру?
 — Спать его надо отправить, бот что, — отозвался дядя. — Побегай-ка так по солнцу целый день, как он бегает, как самовар накалишься.
 — Спокойной ночи, — поспешно проговорил я, уже стоя у двери. Уйти скорее, пока ещё чего-нибудь не выдумала!
 Я спал в дядином кабинете, на старом кожаном диване. Он был такой удивительно мягкий, что я всегда сразу засыпал, стоило мне только положить голову на подушку.
 Но сегодня, хотя я и набегался чуть ли не больше, чем всегда, сон никак не хотел приходить.
 Один, два… шесть, семь… одиннадцать, двенадцать! Ещё только двенадцать часов! Нет, это часы испортились, наверно! Не может быть, чтобы время тянулось так медленно! А что, если Мишка проспит и не услышит, как пробьёт два часа?
 Простыни давно уже сбились, и одеяло всё ложилось поперёк дивана. Подушку я то и дело переворачивал, а она нагревалась всё больше. Я так напряжённо прислушивался, что даже вздрогнул, когда под полом тихонько заскреблась мышь.
 Наконец, я не выдержал: тихонько сполз с дивана и в темноте принялся шарить по столу. Вот она, записочка, сложенная уголком. Тётя Варя её сразу увидит, как войдёт в комнату, она ведь глазастая, даже лучше было бы, чтобы она вообще не так всё сразу видела.
 Я помнил эту записку наизусть:
 Милая тётя Варя!
 Я очень прошу тебя, позволь мне пожить на пасеке десять дней. Мишке позволили. Так что ты, пожалуйста, не беспокойся. Я взял два чистых носовых платка.
 Серёжа.Хорошо, что я про платки написал, она сразу меньше сердиться будет. Ей, наверно, самое важное, чтобы у мальчиков всегда были чистые платки. Дядя Петя сумеет уж её уговорить. А мы тем временем будем далеко… Но тут я почувствовал, что путешествие за золотом представляется мне в другом свете: хищники перестали быть чем-то вроде разбойников из книг. Они были очень живые и притом — отчаянные. И ружья у них… Мне начинало казаться, что два мальчика с удочками и перочинными ножами в кармане — не очень большая сила, если придётся с ними встретиться. И тогда…
 Я тихонько прокрался обратно к дивану и лёг. Мама, она ведь и не знает. А если случится что?
 Я в тоске вертелся на постели, темнота давила меня. Вот по щеке поползло что-то горячее, и подушка стала мокрая…
 …Опять мышь царапается… Нет, это не мышь! Царапались в окно, очень осторожно, но настойчиво.
 — Спишь? — послышался тихий шёпот: ставню я приоткрыл ещё с вечера.
 — Нет, нет! — так же тихо отозвался я, в темноте нащупывая сандалии.
 Хлоп! Я присел и схватился за лоб: ножка у стола как из железного дерева: такое есть где-то в жарких странах.
 — Скоро ты? — донёсся нетерпеливый шёпот.
 — Сейчас, сейчас! — ползая на четвереньках, я наконец наткнулся на вторую сандалию, совсем не там, где ей следовало быть, подобрался к окну и осторожно встал на ноги.
 В соседней комнате скрипнула кровать. Невидимая рука протянулась в окно и крепко сжала моё плечо, давая знак не шевелиться. Потом осторожно, но настойчиво потянула меня к себе.
 Курточка и рюкзак лежали на стуле около окна. Я подал рюкзак в окно, Мишка подхватил его, курточку я надел и, перебравшись через подоконник, спрыгнул на землю.
 — Ходу, — тихо проговорил Мишка и, не обменявшись больше ни словом, мы почти бегом направились по знакомой улице. Ночи на Урале и летом свежие, ночная сырость пробрала меня до дрожи. Мишка в темноте нащупал мою руку, я почувствовал, что и он дрожит.
 — На ходу согреемся, — прошептал он, хотя теперь уже можно было бы говорить и громко. — Зато идти не жарко, а скоро и светать начнёт.
 Но пока ещё ночь была очень темна, и мы, даже идя по улице, местами спотыкались в глубоких колеях. У реки мы повернули по знакомой тропинке вдоль берега.
 Днём это была весёлая и приветливая тропинка, сейчас же деревья и скалы чуть выступали из темноты, точно враждебные призраки.
 Мне хотелось идти по-прежнему за руку с Мишкой, но тропинка становилась всё уже, пришлось идти гуськом: Мишка впереди, я — за ним. Наконец, темнота словно дрогнула и посерела, деревья и скалы из привидений постепенно сделались обыкновенными деревьями и скалами, небо посветлело: появилось солнце.
 — Ах! — невольно воскликнул я и остановился. Мы уже отошли порядочно от завода и теперь стояли на самом высоком месте крутого берега, над рекой. Во все стороны, и на этом и на другом берегу реки, расходились покрытые тёмным еловым лесом горы. Местами, в долинах, лес был светлее, не еловый, а лиственный, и в нём уже проснулись птицы: задолбил дятел, как кошки, закричали иволги, и засвистели мелкие пичуги, которых я не знал. Всё это было так весело, непривычно, что мы с Мишкой посмотрели друг на друга и засмеялись от удовольствия.
 — Хорошо! — проговорили мы оба разом и опять засмеялись.
 — Часов до десяти пойдём так-то, — сказал Мишка, снова двигаясь по тропинке. — А там искупаемся, пообедаем и спать в холодке. Потом опять пойдём. Рыбы ловить сейчас не будем, еда пока есть.
 Настроение у меня было расчудесное.
 Скорее бы папин институт из Москвы на Урал перевели. А то, может, прямо сюда переведут, в Пашúю? Чтобы нам с Мишкой не расставаться. На рыбалку бы ходили, в путешествия, вот как сегодня…
 Идти было так легко, точно рюкзак ничего не весил. Мы и говорили и смеялись, и я даже удивился, когда Мишка остановился и сбросил на траву свой мешок.
 — Шабаш, — сказал он.
 Я тоже сбросил мешок и вдруг почувствовал, что мешок был совсем не такой лёгкий, как мне сначала казалось. Мишка весело на меня посмотрел.
 — Намяло спину-то? — сказал он. — С непривычки это. Завтра хуже будет, потом обвыкнешь. Давай чай кипятить. Лезь с обрыва вниз, воды зачерпнуть, а я костёр разведу.
 Костёр он развёл очень быстро, над ним на две рогульки положил палку и на неё повесил за дужку котелок с водой.
 — Костёр тоже с толком разводить надо, — приговаривал он. — Высоко огонь нельзя пускать: палка подгореть может, а котелок тогда… Ты смотри, как я…
 Хлоп! Котелок с размаху шлёпнулся в костёр, пар клубами поднялся в воздух, мокрые дрова зашипели и погасли. Я еле успел откатиться от костра, чтобы не обжечься, и так и остался лежать, ослабев от смеха.
 — Чего обрадовался? — ворчал Мишка, палкой выгребая котелок из мокрой золы. — Мало ли какая палка попадётся, может её червяк подгрыз?
 Я отлично видел, что никакого червяка не было. Палка просто перегорела, но спорить с Мишкой не хотел.
 — Только теперь за водой сам лезь с обрыва, — сказал я, когда отдохнул от смеха.
 Воду принесли, и котелок закипел на этот раз благополучно. Мишка снял его с огня, держа за палку, на которой он висел, и поставил на землю.
 — Воду кружками черпать будем, — сказал он. — А сало — гляди, как его в лесу едят.
 Он насадил ломтик шпика на острую палочку и поднёс его к огню. Ломтик аппетитно зарумянился, жир зашипел и закапал с него в костёр.
 — Бери, — протянул мне Мишка палочку со шпиком. — Я себе ещё поджарю.
 — Ци-ци-ци, — раздалось вдруг над нашими головами. Я взглянул вверх: весёлая рыженькая белка спустилась на ветку ёлки над нашими головами. В передних лапках она держала большую еловую шишку и проворно скусывала с неё чешуйки.
 
— Ци-ци-ци, — покрикивала она, а чешуйки так и сыпались на нас.
 — Это она семена достаёт, — сказал Мишка. — Сгрызёт чешуйку, а из-под неё семечко вынет.
 — Ци-ци-ци, — повторила белка и наклонила голову, чтобы лучше нас рассмотреть. Глаза у неё были чёрные, блестящие, как бусинки. Несколько чешуек упало в наш котелок.
 — Убирайся ты! — крикнул Мишка и замахнулся. Обгрызенный стержень шишки звонко шлёпнулся туда же, в котелок, расплёскивая воду, а белка, точно взлетая, понеслась вверх по дереву.
 — Ци-ци-ци, — послышалось сверху.
 — Зачем ты её испугал? — огорчился я. — Я её получше рассмотреть хотел.
 — Рассмотришь ещё, — ответил Мишка и зевнул. — Соснём малость, а там до вечера придётся без остановки идти.
 Проспали мы не малость, а, наверное, порядочно: солнце уже заметно передвинулось по небу.
 — Скорей, — заторопил меня Мишка, едва открыл глаза. — Эдак все три дня проспать можно, а там, гляди, и в розыски тронутся. Айда покупаемся, живо сон пройдёт!
 Купаться мы придумали новым способом: ложились на берегу у крутого спуска к реке и катились вниз, быстро набирая скорость, так что в воду влетали с сильным шумом и плеском. Вылезали из воды, отряхивались и снова лезли наверх, кто быстрее.
 — Смотри, — шёпотом проговорил я, выбравшись на берег, и так и застыл на четвереньках: белка, покрупнее первой, преуморительно разглядывала кусочек бумаги, валявшийся около нашего потухшего костра.
 Вдруг она нагнулась, схватила зубками бумагу за уголок и, подбежав к дереву, взвилась на него и исчезла, держа бумажку во рту.
 — Что она с ней делать будет? — удивился я и даже не заметил, что всё ещё стою на четвереньках.
 — Детей читать научит, — пояснил Мишка, — газета ведь. А ты на двух ногах ходить разучился? Вставай живее, хорошо, что она до рубашек не добралась, ишь — проворная!
 Купанье меня подбодрило, но всё-таки мешок показался гораздо тяжелее, чем утром, хоть мы и съели порядочно хлеба с салом.
 — Вот что, — сказал Мишка, застёгивая лямки. — По реке мы больше не пойдём, она страсть как кружит. Напрямик пойдём, враз дойдём.
 — А ты не собьёшься? — нерешительно спросил я и повёл плечами: лямки здорово врезаются.
 Мишка даже покраснел, так рассердился.
 — Это я-то собьюсь? Здоров ты брехать. Как по шнурку выведу. А по реке — кусты и так все ноги исхлестали, а дальше — куда хуже будет. Иди, знай, не сумлевайся. Враз дойдём! — договорил он.
 Спорить не приходилось. Чего доброго, Мишка и вовсе рассердится, ступай домой, скажет, если не веришь. И я, передвинув лямки, тихонько подложил под них на плечи оба чистых носовых платка — всё не так резать будет.
 — Идём, — проговорил я, как мог, твёрдо. И, свернув с тропинки, мы углубились в лес.
 Идти было не легко. Мёртвые нижние еловые сучья переплелись и так высохли, что ломались с треском, точно костяные. Но под ногами виднелись следы какой-то давней тропки. Мишка шёл уверенно, не останавливаясь, и звонко ломал на ходу и откидывал сухие ветки.
 — Не отставай! — командовал он время от времени, не оборачиваясь, и я, как мог, бодро отвечал ему:
 — Не отстану, не бойся!
 Страшная ночь
 На краю полянки под огромной старой елью стояла маленькая, до половины вкопанная в землю избушка — охотничья зимовка. Низкая дверь, вероятно, давно уже упала на землю: между досками её проросли и почти закрыли её трава и две молоденьких осинки.
 Мы стояли на другом краю поляны, как раз напротив избушки. Сквозь дверное отверстие было видно, что в избушке темно.
 — Видал? — сказал Мишка и показал на зимовку. — Как по шнурку вывел!
 Я с уважением посмотрел на него. Правда, мне показалось, что на полянку мы наткнулись как будто случайно, но Мишка так храбро приписал эту заслугу себе, что я не решился спорить — может оно и так.
 — Я и правда очень боялся, что мы не пошли по реке, — сказал я. — Так идти, напрямик, лесом, легко и заблудиться.
 Мишка презрительно фыркнул.
 — Тоже сказал: заблудиться! Я, брат, все приметы в лесу знаю. Зато теперь в два дня дойдём. А если по Пашии идти, да от неё — по Северной, а там по Глухариной речке заворачивать — и в пять дней не управиться. Да и дорога по реке — ну просто никуда, все глаза лозняком повыхлещет.
 — Я тоже потом научусь по приметам, — сказал я и вздохнул.
 Темнело. Уже совсем трудно стало различать избушку в густой тени старых елей, обступивших её.
 Мы всё ещё стояли на краю полянки, и я вдруг почувствовал, как по спине под курточкой у меня пробежал неприятный холодок. Лес выглядел совсем-совсем не так, как днём, при солнце.
 — Я ещё никогда в лесу не ночевал, — проговорил я.
 — Я тоже, — ответил Мишка так тихо, что я с удивлением на него посмотрел: Мишка ли это сказал?
 Но тут же он спохватился и почти крикнул:
 — Ну, а мы чего с тобой тут стали? Ночевать пора!
 Он быстро перешёл полянку, я тоже от него отстать не захотел, так что перед входом в избушку мы оказались вместе и даже столкнулись плечами, точно каждый хотел войти первым.
 На самом-то деле первым быть никому не хотелось, но и показать это тоже никто не решился. Потому и через порог мы перешагнули оба одновременно.
 В избушке было темно, но мы всё-таки рассмотрели большие низкие нары — во всю ширину избушки и ворох сена на них. В углу стояла небольшая железная печка и два чурбана вместо стульев.
 — Даже стола нет, — удивился я и, не снимая рюкзака, присел на краешек нар.
 — А тебе стол зачем? — отозвался Мишка. — Сено вот есть — это хорошо. Выспимся знатно. А вот… эй, Серёжка, что делать будем? Двери-то нет!
 Но я чувствовал, что мне всё на свете безразлично, лишь бы привалиться вот на это мягкое сено, даже снять рюкзак уж нет силы…
 Я как сидел на нарах, так и повалился на них боком. Ещё я услышал, как Мишка завозился рядом со мной и проворчал:
 — Ишь, разлёгся. А сторожить кто будет? Ну я только самую малость…
 Сколько мы спали — не знаю. Но вдруг я почувствовал, что кто-то трясёт меня изо всех сил.
 — Серёжка! — отчаянно шептал Мишка. — Серёжка, проснись, беда!
 Страшный переливчатый крик слышался в лесу, и чей это крик, разобрать было невозможно. Он становился всё громче, громче, видимо, приближаясь. Дрожа, мы забились в самый дальний угол.
 — Мишка, — в ужасе прошептал я, — что это такое?
 — Н-не знаю, — дрожащим голосом отвечал Мишка. — Молчи, уж близко. Дверь-то, дверь открыта, и закрыть нельзя!
 Крик повторился, ещё ближе и ещё страшнее. Мы только крепче прижались друг к другу и не отводили глаз от дверного отверстия.
 — Мишка, — опять прошептал я, — давай убежим.
 — Куда? — отозвался Мишка. — Прямо ему в лапы?
 А крик докатился уже до полянки, до избушки, до порога. И вот в открытой двери что-то мелькнуло, зацепилось за притолоку и заметалось по полу избушки около наших нар. Теперь, кроме крика, слышалось шипенье и хлопанье чего-то большого и тяжёлого, точно паруса в бурю.
 Я не шевелился, даже дышать перестал. Вдруг Мишка толкнул меня в плечо.
 — Живо! — зашептал он мне в самое ухо. — Как оно в угол закатится, прыгай прямо к двери и… ходу!
 — Не могу, — еле вымолвил я. — Оно меня за ногу схватит.
 — Я тебе покажу «не могу», — зашипел Мишка и что есть силы, с закруткой ущипнул меня за руку. — Изувечу, понимаешь? Не то один убегу, а оно тебя слопает.
 — Не бросай меня, Мишка, я, я побегу, — взмолился я. Остаться без Мишки, одному — ой, это было бы страшнее всего.
 Чуть дыша, мы поднялись на ноги и, стоя на нарах, прислушались. Страшная невидимая борьба продолжалась.
 — Прыгай! — шёпотом скомандовал Мишка и так толкнул меня в спину, что я сразу, одним прыжком, оказался у порога. Мишка крепко схватил меня за руку.
 — Дуй! — задыхаясь, проговорил он уже на бегу.
 Как мы не расшиблись и не изувечились в этом ночном беге, потом и сами понять не могли. Деревьев в лесу оказалось гораздо больше, чем днём, и все они хлестали нас ветками и цеплялись за ноги выступающими корнями. Страшный крик затихал и вот уже замер вдали, а мы всё бежали.
 Мы бежали бы и дальше, но я споткнулся, упал и так и остался лежать.
 — Мишка, не могу больше, — сказал я.
 Мишка остановился, нагнулся, потом сел около меня.
 — Давай тут света ждать, — сказал он. — Уж мы и так на край земли забежали.
 Но и здесь нам казалось, что мы убежали ещё недостаточно далеко от того непонятного, жуткого, что творилось в лесной избушке. Рассвета мы дождались, крепко прижавшись друг к другу, между толстыми корнями старой сосны, прислушиваясь и вздрагивая при каждом шорохе.
 Неожиданная встреча
 Это была, наверное, самая страшная ночь в моей жизни. И тянулась она без конца. Становилось всё холоднее. Мы до того измучились, что даже от наступившей тишины нам было не по себе: казалось, что кто-то подкрадывается и вот-вот схватит.
 Наконец небо посветлело, стали видны деревья, и мы с Мишкой посмотрели друг на друга.
 — Мишка! — вскричал я с испугом. — У тебя всё лицо поцарапано.
 Мишка тряхнул головой.
 — А ты сам, думаешь, лучше? — отвечал он с оттенком прежнего задора и потянулся было рукой закрутить хохол, да так и остановился.
 — Вот так штука, — проговорил он медленно. — Мешок-то мой там остался, в избушке.
 Тут только я понял, отчего у меня так сильно ныли плечи. Мой мешок до сих пор висел у меня за спиной, я даже ночью не догадался снять его. Теперь, с трудом поднимая затёкшие руки, я отстегнул лямки, опустил мешок на землю и почувствовал, что страшно хочется есть.
 — Давай поедим, Мишка, — предложил я и быстро развязал мешок. — Тут всего хватит.
 Мишка как-то странно посмотрел на меня.
 — Да-а, — протянул он. — Не очень-то хватит. Я вчера у костра большой каравай из твоего мешка в свой переложил, у тебя тут маленький кусочек остался да сало.
 Я понял: Мишка сделал это, чтобы мне идти было легче. А теперь мы оказались далеко от дома и без еды…
 Но Мишкина рука уже добралась до хохла и крепко его закрутила. Это сразу его подбодрило.
 — Вынимай, что там есть, — скомандовал он. — Да идём скорее. До реки дойти надо, там видно будет.
 Я ещё в то время не понял, какая нам грозила беда, у нас не только не осталось ни еды, ни спичек, но теперь Мишка не знал, где избушка, где река и в какой стороне завод, чтобы попытаться хоть вернуться домой. Но мне этого он сразу не сказал. Оставалось идти на удачу. И мы пошли…
 * * *— Мишка, а так не может быть, что мы идём, идём и всё равно ни до какой реки не дойдём?
 Мишка оглянулся.
 — Болтаешь ты, сам не знаешь чего. Как это не дойдём? Всякой дороге конец бывает. Мы чуток в сторону взяли. А теперь как раз на Северную выйдем. Рыбы там страсть сколько.
 — Я не про то. А вот если я сяду и скажу: «Миш, я больше не могу?»
 Тут уж Мишка повернулся и быстро подошёл ко мне.
 — Во-первых, я тебе за это самое по шее надаю. А во-вторых, встанешь и пойдёшь!
 Мишкин голос звучал что-то очень бодро. Похоже было, что он старался показать не только мне, а и себе, что всё обстоит благополучно. И мы оба это понимали.
 Мы пробирались по лесу уже четвёртый день после бегства из избушки. Остатки хлеба были съедены в первый же день, теперь мы собирали только ягоды, и за ними уже стало трудно наклоняться, а есть и, главное, пить хотелось всё больше. Мы шли к реке, так мы думали, а реки всё не было — не было ни воды, ни рыбы — пусть хоть сырой, которой река накормила бы нас.
 — Мишка, — повторил я тихо, — я не в шутку сказал: я, и правда, совсем идти не могу. Лучше я посижу, а ты до реки дойдёшь и потом мне рыбы принесёшь. Немножко. И воды. Я тогда тоже, наверное, дойду. Даже, домой. Только ты сейчас, вечером, не уходи. А утром иди. Хорошо?
 Мишка молча смотрел на меня. Он так сжал губы, что они побелели.
 — Серёжка, — сказал он наконец, и голос у него сделался хриплым, как от простуды. — Ну, пройди ещё чуток, ведь ты же поел вчера хлеба… маленько.
 Я тогда не знал, что это хлеб Мишка сохранил от своей порции. Сохранил для меня, а сам не ел уже трое суток. Он знал, а мне не говорил, что мы заблудились, и мучился — думал, что это его вина.
 — Пойдём, Серёжка, — повторил он ещё раз умоляюще.
 Но я вместо ответа протянул руку, опёрся о дерево и медленно опустился на его толстый изогнутый корень.
 — Вот я и сел, — сказал я спокойно. — Ты уж не сердись, Мишка. Если ты мне по шее надаёшь, всё равно я не могу идти.
 Корень был удобный, вроде скамеечки, спиной я прислонился к дереву, сидя как в кресле. Мне не было страшно, и есть больше не хотелось, только бы меня никто не трогал.
 Мишка отчаянно взмахнул руками и перевернулся на одном месте, точно собрался куда-то бежать, но вдруг остановился и, наклонив голову, прислушался.
 — Серёжка, — позвал он тихонько. — Храпит там кто-то… Смотри, смотри, вон там, — он показал рукой на что-то тёмное, лежавшее под кустами на другой стороне полянки. — Живое оно, может нет?
 Мишка уже шагнул было вперёд, но тут я собрался с силами, встал и схватил его за руку.
 — Мишка, — зашептал я, — не ходи, а вдруг это медведь?
 — Ну вот ещё, — неуверенно ответил Мишка, но остановился.
 Мы постояли тихо, крепко держась за руки.
 — Давай поползём потихоньку, к кустам поближе, — предложил я. От волнения и слабость куда-то пропала.
 Опустившись на четвереньки, мы осторожно поползли к тому тёмному, что лежало под кустом.
 — Мишка, — зашептал я опять. — Да это же человек! Ну да, человек, видишь — ноги? Он нам дорогу покажет домой. — Я помолчал. — А может быть… может быть, у него и хлеба есть немножечко. Может быть, он сыт, и ему не нужно. Даст он? Как ты думаешь?
 Мишка остановился не отвечая. Наморщив лоб, он всматривался в неподвижную фигуру.
 — Да-а, — неопределённо протянул он. — Ты вот что, погоди маленько, я один немножечко проползу. Чего это он не шевелится? Может, и неживой вовсе?
 — А храпит-то как, — возразил я. — Очень даже живой. Ползём вместе. Я…
 Но тут — крак! Под моей коленкой хрустнула ветка, да так громко, точно выстрелила. Мы оба даже к земле припали от неожиданности.
 Человек под кустом перестал храпеть, медленно повернулся в нашу сторону и открыл глаза. За круглыми очками глаза эти показались мне ужасно большими и строгими.
 — Мальчишки, — произнёс человек так спокойно, словно в глухой тайге мальчишки росли под деревьями, как грибы, — откуда здесь оказались мальчишки? — И он опять опустился на землю и закрыл глаза, будто нас и не было.
 Мы всё ещё не могли прийти в себя от удивления и не шевелились. Вдруг Мишка толкнул меня в бок:
 — Серёжка, смотри!
 На траве около странного человека лежал чёрный сапог с разрезанным голенищем, а левая нога, в одной портянке была неестественно вытянута.
 Мишка ещё немного помедлил, а потом решительно встал и шагнул к человеку. Я вскочил за ним.
 — Дяденька, — заговорил Мишка, — что у вас с ногой-то?
 Густые брови зашевелились, и тёмные глаза посмотрели на нас очень строго.
 — Вывихнул, — проговорил человек таким же недовольным голосом. — В яму свалился и вывихнул. И нарыв ещё на подошве. Вот если бы вместо пары таких шпингалетов один толковый человек оказался, он бы мне помог. А вы только… спать мешаете.
 Но от Мишки не так легко было отделаться.
 — Да вы скажите — что делать, мы постараемся, — предложил он уже увереннее, ступил ближе и потянул меня за рукав.
 Незнакомец вдруг широко открыл глаза и приподнялся, но тут же со стоном откинулся назад.
 — Ой! — крикнул я подбегая и нагнулся, чтобы помочь ему подняться.
 — Не трогай! — резко проговорил человек, отстраняя меня рукой.
 Я в смущении отступил на шаг и оглянулся на Мишку: что же это такое?
 
Мишка стоял, наклонив голову набок, и внимательно смотрел на странного человека. Затем тряхнул головой и, подняв руку, закрутил чуб на макушке.
 — И вправду, Серёжка, — сказал он как бы в раздумье, — ну чего мы с тобой к дяденьке привязались? А он и не нуждается. Пойдём себе, а он и один как-нибудь полежит.
 Решительно повернувшись, он схватил меня за руку и потянул за собой. Я пошёл, окончательно сбитый с толку, спотыкаясь и оглядываясь.
 — Мишка, — шептал я отчаянно, — а как же он один будет лежать?
 — Иди, знай, — прошипел Мишка и дёрнул меня за руку.
 — Эй, — послышался сзади недовольный голос. — Эй, мальчик, как тебя там?..
 Мишка остановился вполоборота, всё не выпуская моей руки.
 — Извиняюсь, дяденька, — вежливо проговорил он. — Может, и взаправду кто постарше набежит. Тут по зимам охотники заходят…
 Я испуганно взглянул на Мишку.
 — Так что не обижайтесь, — договорил он так же спокойно и опять медленно повернулся, точно собирался идти дальше.
 — Гм, кха… — донеслось из-под куста. — Ну ты, мальчишка, подойди-ка сюда!
 Мишка опять повернулся, придерживая меня рукой.
 — Что скажете, дяденька? — спросил он вежливо, не двигаясь с места.
 — Да ты что, приклеился, что ли? — крикнул человек, и очки его так сердито заблестели, что я опять испугался. — Подойди ближе, я, кажется, не кусаюсь!
 Мишка, всё ещё держа меня за руку, сделал несколько шагов вперёд. Больной поднял было руку, но сморщился и опустил се.
 — Там, — сказал он отрывисто. — В рюкзаке. Фляжку достань и котелок. Воды принесите из речки, вот в той стороне с берега спуститься не так круто.
 — Сейчас, дяденька, — так же не торопясь согласился Мишка. Но на этот раз я поймал его косой взгляд, полный такого лукавства, что наконец мне стало всё понятно.
 — Река! Слышишь, Мишка? Мы до реки дошли! — от радости ко мне вернулись силы, и я бросился за другом. А он уже схватил и фляжку и котелок и тоже бежал во всю мочь.
 Берег был невысокий, но крутой, мы чуть не свалились на прибрежную отмель. Вода! Чистая, холодная, и пить её можно сколько хочешь! Я погрузил лицо в воду, пил, захлёбывался и снова пил. Вода текла быстро, но спокойно и только в одном месте, у самого берега, весело журчала, разбиваясь струйками о старый свалившийся с подмытого берега пень.
 — Кажется, всю бы выпил! — сказал я, стоя на коленях, и с завистью посмотрел на убегающие струйки.
 — Ты уж немножко тому дяденьке оставь! — откликнулся Мишка. Он только курточку скинул и как был, в трусах и майке, плескался около берега. — Видал, как я его обошёл-то?
 — И я хочу! — я тоже стащил курточку. — До чего же хорошо! Мишка, а я сначала и правда испугался, что ты его в лесу оставить хочешь. И его я тоже немножко боюсь. Уж очень у него очки сердито блестят.
 — Против солнца лежит, — объяснил Мишка. — Нравный старик. Сам с места сдвинуться не может, а сам ещё сердится. Ну, уж теперь тише будет. Я вот его не испугался. Нисколечко!
 Уж это Мишка соврал. Но я и спорить не стал. Лучше лишний раз окунуться!
 Не одни в тайге
 Незнакомый старик молча взял фляжку, которую я ему протянул, молча поднёс её к губам, но рука его приметно дрогнула, и я с жалостью понял, как сильно хотелось пить и ему. Он пил медленно и долго, наконец, опустил фляжку, повернулся и заметил, что я за ним наблюдаю. Седые брови его опять нахмурились.
 — Спасибо, — глухо сказал он. — Ну, а теперь рассказывайте, как вы сюда попали, путешественники.
 — Мы… — начал было я и растерялся.
 — Мы с завода, с Пашийского, — торопливо перебил меня Мишка. — Рыба на Северной здорово ловится. Так мы на Северную и шли. Рыбу ловить.
 — Далеко за рыбой ходите. Ну и как? Наловили? — старик так пристально посмотрел на нас, что даже Мишка смутился: опустил глаза и отчаянно закрутил чуб.
 — Мы… мы… заблудились немножко, — не выдержал я пристального взгляда.
 — Немножко заблудились? Оно и видно. А долго ли блуждаете?
 — Недолго. Три дня.
 Мишка толкнул меня в бок. Ну, всё равно, попробовал бы сам соврать, когда вот так на тебя смотрят.
 — Три дня. А еда у вас есть?
 На этот раз старик посмотрел прямо на Мишку. Так ему и надо, пускай сам попробует ответить.
 — Мы… вчера ели, — пробормотал Мишка. — То есть позавчера… хлеба немножко. А ещё думали рыбу ловить. Когда до реки дойдём. Вот и дошли…
 Ни за что на свете Мишка не признался бы, а мы это уже оба поняли теперь, что шли мы не к реке, а вдоль реки, и если бы не встреча со стариком, мы, может быть, так и продолжали бы идти.
 — Позавчера ели, — медленно повторил старик. — А почему еды так мало взяли?
 — Мы взяли… только мешок потеряли, — объяснял Мишка.
 — Умнее от вас ждать нечего, тоже путешественники нашлись, — совсем сердито заворчал старик. — Развяжи-ка мой мешок, — скомандовал он мне. — А ты — хворосту набери, костёр разложишь, — обратился он к Мишке. — Живо!
 Мишка недовольно мотнул было головой, но что-то а старике было такое, что не послушаться его никак нельзя.
 — Ну, а что бы вы ели, если бы до реки дойти не удалось? — повернулся он снова ко мне.
 — Мы… подождали бы, — пробормотал я, протягивая старику его рюкзак. — Мы бы…
 Но тут я замолчал, горло перехватило: из мешка старик вытащил большущий румяный сухарь.
 — Подождали бы? — со странным выражением повторил старик. — Хорошо сказано. Вот, держите. (Сухарь с треском переломился пополам.) А потом я вам покажу, что в лесу толковый человек никогда с голоду не умрёт.
 — Ммм, — только и смог я ответить: сухарь уже хрустел у меня на зубах. Мишка разломил свою порцию пополам и сразу засунул в рот одну из половинок.
 — Спасибо, дяденька, — невнятно проговорил он.
 Старик опять сдвинул брови.
 — Меня зовут не дяденька, а Василий Петрович, — строго поправил он. — Жуй скорей да разводи костёр. Что? Спичек нет? Так вы, значит, совсем ничего на ели? Эх вы, рыболовы!
 Старик сунул руку в карман и, поморщившись, вытащил большой складной нож. кусочек кремня и обгорелый ламповый фитиль в коробочке.
 — В лесу со спичками нечего возиться, — сказал он, — всё снаряжение должно быть лесное. Дай мне кусочек бересты.
 Положив фитиль на кремень, старик ударил по нему спинкой ножа и тотчас же раздул на конце фитиля крохотную краснеющую искорку.
 — Ловко! — в восторге закричал Мишка. — Надо нам было такую штуку с собой забрать. Не ходили бы голодные.
 Мишка проворно свернул трубочку из куска бересты, наполнил её лёгкими берестяными стружками, вставил в костёр, взял из рук старика тлеющий фитиль а в одну минуту раздул в трубочке весёлый огонёк.
 — Ловко! — передразнил его старик, и мне показалось, что он совсем собрался улыбнуться, но раздумал. — Вешай котелок! А теперь идите вон на тот край полянки, видите — цветы зонтиками белыми? Это сныть. Нарежьте их стеблей, снимите кожицу — и в котелок. Да посолите. Соль в мешке, в коробочке. Тоже мне, путешественники!
 — Не те, не те! — закричал вдруг опять старик и даже приподнялся и рукой замахал. — Болиголов это! Ядовитый!
 Мишка, вытянув вперёд руки, держал два высоких стебля с белыми цветами и растерянно смотрел на Василия Петровича.
 — Так они же одинаковые, — с недоумением выговорил он.
 — Одинаковые, — раздражённо повторил старик. — Ну, понюхай, болиголов мышами пахнет. Укуси — вкус жгучий.
 — Не нюхал, а знает, — удивился Мишка.
 — А я ещё вижу, — обрадовался я, — красные крапинки у болиголова на стебле. А вот у этой, как её, крапинок нет.
 — Молодец, — неожиданно ласково сказал старик, а Мишка немного надулся: он везде любил быть первым, а тут я его опередил.
 Сныти на краю полянки было много, котелок мы сразу наполнили доверху. Скоро он аппетитно забулькал над огнём. Старик одобрительно кивнул головой.
 — Теперь берите мою лопатку, — проговорил он. — Сухарей у меня в мешке на троих маловато, так мы лесной картошки наберём. Внизу, у реки, растут оситняк и рогоз, знаете их?
 — Знаю, — обрадовался Мишка. — Рогоз, это у которого шишки такие, как бархатные.
 — Вот-вот. И листьев на стебле нет, они от самого низа идут. И у оситняка — тоже, только наверху стебля у него не шишка, а цветы белые. Корневища у них толстые, их сварить можно или в золе испечь, как картошку. Они сейчас не такие вкусные, как весной или осенью, но всё равно есть можно будет. Вот нам и обед из двух блюд. Живо!
 — Бежим, — быстро проговорил Мишка и подхватил маленькую лопатку, лежавшую около мешка. — Который лучше, Василий Петрович? — крикнул он на бегу.
 — Оситняк, — ответил старик и закусил губу: он, видимо, сильно страдал, но не хотел этого показывать.
 Мы быстро сбежали к реке. Под обрывом она делала крутой изгиб, и немного ниже по течению к ней подходило небольшое болотце. Оно всё заросло высокими болотными растениями.
 — Вот этот — оситняк, — показал мне Мишка, — видишь, листьев на нём нет. А это — тростник, на нём листья до верха идут, про него старик ничего не говорил.
 Мы вошли в неглубокую грязь болота, длинные толстые корневища, как змеи, лежали в ней, копать и выдёргивать их было легко. Мы быстро набрали и чисто вымыли целую кучу.
 — Довольно, — весело крикнул Мишка, — наедимся досыта. Ну, и старик. Очки-то у него блестят, что волчьи зубы, а сам — молодец. Правильно я говорю?
 — А кто он, как ты думаешь, Мишка? — спросил я, тогда мы уже взбирались на обрыв.
 — Учёный какой-нибудь. Только зачем он в лес-то попал?
 — Давай спросим.
 — Ну да, спросим. Такого сердитого. Ну, бежим скорее. Как есть-то хочется!
 — Василий Петрович, — тихо сказал я, подходя к костру. — Похлёбка уже готова.
 Старик пошевелился и с трудом открыл глаза.
 — Принесли? — спросил он. — Ну, закапывайте в золу, где погорячее. А похлёбку давайте сейчас есть, вот — сухари, по паре на каждого.
 — Ложки в Мишкином мешке остались, — вспомнил я. — Как есть будем?
 Мишка весело покосился на Василия Петровича.
 — Ложки? В лавку сбегаем, новые купим.
 Открыв нож, он подошёл к молодой берёзке с гладкой белой корой. Одна горизонтальная черта, на десять сантиметров ниже — вторая, ещё ниже — третья и две вертикальные — по бокам. В руках у Мишки оказались две белые шелковистые ленточки бересты. Руки у него так и мелькали. Одну полоску он свернул воронкой и край её всунул в расщеп короткой палочки.
 — Ложка! — объявил он важно и тотчас свернул вторую такую же и протянул её мне.
 — Пастухи так черпаки у ключей делают, — объяснил он. — Куда лучше ложки. И черпать ловко и везде растёт. Это тебе не город.
 Я заметил, что глаза Василия Петровича блеснули, но он ничего не сказал.
 Голодны мы были очень, похлёбку съели в одну минуту, даже не разговаривали. Только я заметил, что Василий Петрович, пока мы к реке ходили, в похлёбку колбасы копчёной накрошил и муки добавил. Она от этого хуже не стала.
 — А теперь, — положив ложку, опять строго заговорил Василий Петрович, — извольте рассказать мне всю правду. Зачем вы одни по лесу бегаете и кто вам это позволяет?
 Мы посмотрели друг на друга.
 — Сказать? — тихонько спросил я Мишку. Мишка опустил голову и сидел, разгребая палочкой золу, тоже видно не знал, как быть.
 — А вы никому не скажете? Нет, лучше слово дайте честное пионерское, — проговорил он наконец и палочкой так ткнул в золу, что она разлетелась.
 Василий Петрович помолчал, снял очки и старательно начал протирать их носовым платком. И тут вдруг оказалось, что без очков глаза у него совсем не строгие, и даже в них как будто прыгают весёлые искорки.
 — Честное пионерское? — медленно переспросил он. — Ну, конечно, даю. Так в чём дело?
 — В лисёнке! — не утерпел я, так мне хотелось рассказать первому.
 — Нет, в лосёнках! — упрямо перебил Мишка. — Потому как лисёнков разводить вовсе не к чему, так, для забавы. А лосей запрягать можно. Только заповедник много денег стоит. Понятно?
 — Два мешка золота нужно — Мишкин и мой, — досказал я, чтобы было понятнее.
 — И одного мешка за глаза хватит, — упрямился Мишка, чтобы его слово было последнее. — На заповедник как раз хватит. А на машины, которые отец для завода хочет, пускай сам достанет. Понятно?
 Василий Петрович долго нас слушал, не перебивая ни одним словом, пока ему всё стало ясно. Ещё помолчал, сняв очки, опять протёр, хотя они у него и так блестели.
 — Да, — сказал он медленно. — Так вот оно как. Значит, и такие мальчишки бывают…
 Тем временем лесная картошка испеклась в золе. Она оказалась не очень-то мягкая, но до чего же вкусная!
 Зола хрустела на зубах, верно, мы второпях плохо снимали верхнюю испачканную кожицу. Наконец, Мишка вздохнул и опустил руку с недоеденной «картошкой».
 — Не могу больше, — проговорил он огорчённо. — Что делать, если в животе больше места нет?
 — Не есть больше, — строго сказал Василий Петрович. Но я его больше уже не боялся.
 — А хорошо, — сказал я и тоже положил недоеденный кусок на траву, — очень хорошо, что мы с вами встретились. Правда?
 — Мм-да, —проворчал Василий Петрович и опять сдвинул брови. — Умываться на речку ступайте, перемазались как чертенята, и спать скорее, наверно ног не чувствуете от усталости. Да смотрите, котелок вымойте хорошенько, — договорил он.
 — Есть на речку, Мишка!
 Но Мишка, не отвечая, вдруг схватил мой мешок и поспешно развязал его.
 — Здесь! А я уж испугался, что они в моём мешке остались. — Он радостно взмахнул свёрнутой леской с пёстрым поплавком. — Сейчас живца поймаю, а на ночь — на щуку поставим. Обязательно к утру попадётся. Я уж знаю!..
 Всё сделали очень быстро. И живца в одну минуту поймали, и удочку на щуку поставили, и травы нарвали и навалили у костра, чтобы мягче было спать.
 — Как хорошо, что мы его встретили. Мишка, — прошептал я, укладываясь у костра и закрываясь курточкой.
 — Ну, не болтать у меня и не возиться, а не то, милости просим, с моей полянки подальше, — раздалась в ответ сердитая воркотня с другой стороны костра. Но Мишка только весело толкнул меня локтем и в ответ получил такой же толчок. Одно присутствие сердитого старика сразу отогнало от нас все страхи предыдущих ночей.
 Спали мы крепко, первый раз за всё путешествие. Так крепко, что ночью, когда мне стало холодно и я это почувствовал, я всё равно не мог проснуться. А потом вдруг стало тепло, и я даже сон увидел: тётя Варя печку топит, а я близко к ней подошёл и греюсь.
 Утром всё объяснилось. Нам с Мишкой было тепло, потому что нас покрывало и грело широкое пальто Василия Петровича, а сам он лежал около потухшего костра в одной гимнастёрке, влажной от утренней росы.
 За помощью
 Очень не хотелось мне вылезать из-под тёплого пальто. Но вдруг вспомнилось: а что если щука уже на Мишкину удочку попалась? Вот посмотреть-то, пока он спит!
 Я осторожно приподнялся, сел, Мишка не пошевельнулся. Ну и пусть спит, я первый…
 Трава была ужасно мокрая и холодная. Я быстро, чтобы согреться, пробежал по полянке, спрыгнул с обрыва на отмель и остановился в удивлении: вечером Мишка воткнул в берег крепкое ореховое удилище. Сейчас что-то с силой вырвало его из земли с такой силой, что комки глины ещё катились по откосу. А само удилище медленно отплывало, и до него с берега уже нельзя было дотянуться.
 — Мишка! — закричал я отчаянно. — Да Мишка же, скорей!
 — Иду! — отозвался сверху Мишкин голос, и не прошло и минуты, как он сам, ухватившись руками за ветки ивы, спрыгнул с обрыва на отмель. С разбегу он кинулся в воду и поплыл, широко размахивая руками. Удилище резко дёрнулось, повернуло против течения и ускорило ход, но Мишка уже был около него.
 — Держу! — крикнул он и, схватив конец левой рукой, ударил по воде правой, поворачивая обратно.
 Это оказалось не легко: тонкий конец удилища изогнулся и погрузился в воду, вода забурлила и запенилась: что-то сильно тянуло его в сторону.
 
— Сносит! — крикнул Мишка и, перехватив удилище зубами, заработал обеими руками. От напряжения лицо его покраснело, но вот он нащупал дно ногами, стал и, задыхаясь и кашляя, схватил удилище руками.
 Осторожно пятясь, он приближался к берегу, с усилием удерживая в руках толстый конец гнувшегося удилища. Леска натянулась, как струна, и вдруг на поверхности воды всплеснулось что-то длинное, чёрно-зелёное. В ту же минуту Мишка дёрнул удилище на себя. Мелькнула узкая пасть с острыми зубами, и вода на отмели закипела от сильных ударов хвоста огромной щуки.
 — Держи! — отчаянно завопил я, но Мишка уже нагнулся, подхватил щуку под жабры и поднял на вытянутых руках.
 — Видал? — крикнул он. — Вот как у нас! — Но тело щуки вдруг изогнулось, и гибкий хвост так хлестнул его по лицу, что он зашатался и опрокинулся в воду.
 — Держи! — успел он крикнуть, взмахнул руками, и щука, пролетев по воздуху, тяжело шлёпнулась на песок, у самой воды.
 — Держу! — ещё громче завопил я и, подпрыгнув, всем телом навалился на бьющуюся добычу, хватая её за голову.
 — Тише ты! — крикнул Мишка поднимаясь, но щука, изогнувшись, впилась зубами мне в руку.
 — Ай-яй! — тут уж я завопил изо всей силы. Но в ту же минуту Мишка подскочил, размахнулся и корягой стукнул щуку по голове. Щука замерла. Осторожно палочкой разжав её усеянную иголками-зубами пасть, Мишка освободил мою израненную руку.
 — Ты бы ей ещё ногу в пасть сунул, — посоветовал он. — Не видишь — у ней зубов на четверых хватит… Ну ничего, в речке промой, и бежим наверх. Уху в двух котелках заварим. Здорово! Ладно я сам проснулся да уж у самого обрыва был, когда ты скричал,
 — Я всё равно думал, — отвечал я, задыхаясь от боли и волнения, — я всё равно думал, — пускай руку откусит, так я её всё равно животом держать буду.
 Щука неподвижно лежала, вытянувшись на отмели. Тёмно-зелёная спина её и яркие пятнышки на боках так и горели на утреннем солнце.
 — Смерить-то нечем, — огорчился Мишка, — никак не меньше метра. Эх, и старик обрадуется, небось ругаться позабудет, — хвастливо добавил он и, осторожно потыкав щуку корягой, подхватил её под жабры. — Бежим, что ли!
 Жёлтые глаза мёртвой щуки блестели так ярко и злобно, что я невольно потрогал покрытую мелкими точками-уколами вспухшую руку.
 — Бывают щуки даже больше человека, — сказал я, взбираясь на обрыв. — Очень старые. Такая сотни лет живёт, она и человека затянуть под воду может.
 Но насладиться радостью старика Мишке не пришлось. Он подходил к костру, высоко держа щуку на вытянутых руках, и вдруг остановился.
 — Серёжка, гляди, чего это с ним? — сказал он растерянно.
 Василий Петрович лежал лицом кверху, с широко раскрытыми глазами и дышал прерывисто и тяжело. Видимо, он нас не узнавал.
 — Захворал совсем, — проговорил Мишка. — Вот те клюква-ягода.
 — Захворал, — испуганно повторил я. — Мишка, что же нам делать?
 — За водой сходить, — решил вопрос Мишка. — Над ним стоять — немного поможет, а мы его ухой накормим — сразу поздоровеет.
 Вытащив из кармана складной нож на цепочке, Мишка разрезал щуке брюхо и вдруг громко вскрикнул.
 — Мишка, что ещё случилось? — испугался я.
 — Она уж наобедалась, гляди!
 Из разрезанного живота щуки выглядывала щучья голова поменьше.
 — Свою же подружку заглотила. А может и та кого слопала? — проговорил Мишка. — Да и недавно, щука-то вовсе свежая. А ну, поглядеть — она может тоже пообедала?
 Острый Мишкин нож прошёлся по животу проглоченной щуки, и что ж? Из него вывалился окунь немного поменьше,
 — Удивление, — покачал головой Мишка, — ну, ладно, некогда забавляться, надо уху варить. Этих-то кидай дальше, они нам негодны.
 Щуку Мишка вычистил быстро, вода в котелке забулькала, в воздухе вкусно запахло ухой, а мы в нерешительности стояли около Василия Петровича, не решаясь с ним заговорить.
 — Мишка, а вдруг он умрёт? — сказал я в неожиданно всхлипнул.
 — Не болтай вздора, — проговорил вдруг сердитый голос. Я так и взвизгнул от радости, а Мишка не удержался — свистнул и тут же зажал рот рукой.
 — Василий Петрович, мы щуку какую поймали, — заговорили мы наперебой, — давайте скорее уху есть. Голову хотели сварить, так в котелок не влезла.
 Мишка на радостях подставил разинутую щучью пасть к самому лицу больного, но тот равнодушно взглянул на неё и отвёл глаза.
 — Пить, — невнятно сказал он, жадно схватил кружку с водой, но не допил, уронил, и глаза его снова закрылись.
 — Он нас ночью своим пальто закрыл, а сам так лежал, вот и простудился, — заметил я.
 — Нравится так, потому и лежал, — заворчал неукротимый старик, но тут же голос его перешёл в неясное бормотанье и умолк.
 Мы постояли около него ещё немного и осторожно, на цыпочках, отошли к костру.
 — Мишка, что же делать? — сказал я с отчаянием,
 — Есть, — решительно заявил он и опустился на землю. — Кончай всё, ему ещё сварим, жарко — до вечера щука всё равно не продержится. Завтра ещё наловим, может ему тем часом полегчает.
 Мишка замолчал.
 — А может его бросим, а по речке домой дойдём? Одни! — проговорил он через минутку каким-то странным голосом и даже отвернулся немножко, но я почувствовал, что он за мной пристально следит.
 — Мишка, что ты? — от удивления я чуть не выпустил из руки большой кусок рыбы. — Что ты говоришь?
 Мишка встряхнул головой и потянулся к котелку, который отставил было в сторону.
 — И наломал бы я тебе, кабы ты по-другому ответил, — сказал он. — На проверку это я, какой ты есть товарищ. Кончай уху, травы ещё нарвём, ему чтобы лежать помягче. Корешков ещё накопаем, а то на одной рыбе далеко не уедешь.
 — Зовёт! — перебил его я и вскочил с места. — Василий Петрович, вы что сказали?
 — Воды согрейте, — медленно проговорил старик. — Нога горит очень. — Он закрыл глаза, поморщился и, видимо сделав большое усилие, снова открыл их. — Дорогу знаете? — отрывисто спросил он. — Домой, на Пашийский завод?
 — Ещё чего! — отозвался Мишка, сразу впадая в прежний самоуверенный тон. — Как по шнурку выйду. У меня глаз…
 — Сюда-то вы не очень по шнурку шли, — перебил его старик, и глаза его на минуту блеснули прежним насмешливым огоньком. — Или узлом шнурок-то завязывали? Ну, да отсюда проще: по реке дойдёте. Только прямиком для сокращения идти не пробуйте.
 Старик помолчал.
 — Ступайте домой, ребятки, — договорил он мягче. — Мне воды оставьте побольше, еды не надо. А я вам план нарисую, как меня найти — для тех, кто искать пойдёт. Найдут легко. Только… пусть поторопятся, с ногой у меня плохо.
 Мы посмотрели друг на друга. Я заметил, что у Мишки дрогнули губы. Мне тоже дышать стало трудно.
 — Не пойду! — упрямо сказал вдруг Мишка и даже ногой топнул. — Поправитесь — вместе пойдём. Кто вас тут кормить будет?
 Брови старика грозно зашевелились и начали сдвигаться.
 «Рассердился», — подумал я и испугался, но тут же решился: — И я не пойду! — сказал я, но топнуть не посмел. — Мы вам палку вырежем, потом и пойдём все. Я так не могу, как же вы один тут останетесь?
 — Стой! — крикнул Мишка и хлопнул меня по плечу. — Уж я всё придумал. Доктора нужно? Нужно. Я один и пойду на завод. А ты здесь останешься, что надо, Василию Петровичу делать будешь. Ладно?
 — Один? — спросил я, и мне даже жарко стало, но тут же я спохватился: — Останусь! Иди, Мишка. Только, — тут я на минутку запнулся. — Только ты, Мишка, очень скоро придёшь? С доктором?
 — Без меня всё решили и устроили, а я у вас вроде куклы? — сердито заворчал было Василий Петрович и даже попробовал приподняться. Но я с удивлением заметил, что сердится он не так, как вчера, и даже как будто и не сердится вовсе. — Вместе идите, говорю, — продолжал он с усилием. — Вы не понимаете, почему так нужно, а я понимаю, — договорил он каким-то странным голосом.
 И тут Мишка завёл руку за спину и ущипнул меня так крепко, что я чуть не вскрикнул.
 — Хорошо, дядень… то есть Василий Петрович, — сказал он послушно, я даже рот открыл от удивления. — Мы только корешков наготовим: вам оставим и себе возьмём. Мы вашу лопатку возьмём. Можно? Поворачивайся, Серёжка!
 Спустившись с обрыва к реке, Мишка с размаху воткнул лопатку в землю.
 — Когда болен кто крепко, нипочём ему перечить нельзя, — серьёзно проговорил он. — Ты ему не говори. Серёжка, а пойду я один. Ему и воды тут подать надо и всё. А я уж быстро махну, дня через два назад вернусь. Не сомневайся!
 Я кивнул головой.
 Мы работали быстро, но молча, говорить не хотелось.
 Вернувшись к костру, наложили в горячую золу такой запас корневищ оситняка, что его хватило бы Мишке на неделю. Потом доварили и разделили щуку. Наконец, когда всё было сделано, Мишка завязал мой плотно набитый мешок и вскинул его на спину.
 — Ну, — сказал он и крепко закрутил левой рукой хохол, — коли что, Серёжка, уж так.
 — Так, — ответил я и кивнул.
 Короткий этот разговор был нам обоим понятен.
 — Пойду! — сказал Мишка отрывисто, повернулся, перешёл поляну и, не оглянувшись, исчез в кустах.
 Я постоял, посмотрел ему вслед, поцарапал зачем-то ногтем кору дерева, возле которого стоял, и обернулся. Недалеко под кустом видна была неподвижная, прикрытая тёмным пальто фигура…
 Я помедлил ещё минуту и, наклонившись, принялся усердно рвать траву, чтобы сделать помягче постель Василию Петровичу.
 Разгадка страшной ночи
 Я уговорил Василия Петровича съесть немного ухи и рыбы кусочек и даже чай заварил из земляники, кисленький и очень вкусный. Больную ногу я несколько раз обкладывал свежими листьями подорожника, положил её повыше на охапку свежей травы. В хлопотах я и не заметил, как наступил вечер, даже о Мишке не очень думал. Пора было гасить костёр и ложиться, но уж очень красиво бегали по веткам золотые искорки, и я всё продолжал подбрасывать в костёр сухие ветки валежника.
 Вероятно, это нравилось и Василию Петровичу: он часто открывал глаза и поворачивал голову к костру. Но мне казалось, что больше он смотрит не на костёр, а на меня.
 — Серёжа, — заговорил наконец Василий Петрович, — о чём ты думаешь?
 Я немножко смутился, — а если он смеяться станет?
 — О людях, — ответил я неуверенно. — О диких, которые вот в этом самом лесу, может быть, жили очень, очень давно. Может быть, они сидели около костра, на этом самом месте, где мы сидим.
 — Наверно, сидели, — согласился Василий Петрович. — Только не так спокойно, как мы. Леса в то время были полны диких зверей.
 — А как они защищались? — спросил я и невольно оглянулся назад, в непроглядную темноту за костром.
 — Да уж как могли: палками, камнями, а то и просто зубами. Огонь был тоже защитой, его и разводили сначала для того, чтобы спасаться от хищных зверей. Тогда ещё ни жарить, ни варить не умели, а ели и мясо и растения сырыми. Они их много знали, для них лес был и садом и огородом.
 — А почему теперь мы их забыли?
 Ох, как интересно было говорить о древних людях не на уроке, а у костра в лесу.
 — Почему? — повторил Василий Петрович. — Да потому, что теперь многие растения служат человеку так же, как приручённые животные, и растения, которые разводит человек, например, морковь, капуста, стали вкуснее, сочнее. Люди постепенно и забыли о диких растениях.
 Я отошёл от костра и сел поближе к Василию Петровичу.
 — Это очень плохо, — сказал я. — Вот мы чуть не умерли от голода, когда вас нашли, и не знали, сколько в лесу хорошей еды.
 Я замолчал.
 — О чём ты думаешь? — снова заговорил Василий Петрович,
 — Я думаю, как жаль, что вы мальчиков не любите, а то мне очень о многом надо бы вас спросить. Василий Петрович вдруг закашлялся и отвернулся.
 — Нет, я… совсем… Ну, одним словом, мне даже интересно с тобой говорить. Даже очень интересно. Ты… — тут он опять немного покашлял, — ты, гм, спрашивай.
 Я очень обрадовался. Как же это я не заметил, что ему интересно?
 — Тогда вы мне, пожалуйста, всё расскажите, какие растения в лесу и на болоте бывают, которые есть можно. А я всё это запишу. Для нашего пионерского отряда. И потом, если мы пойдём, нам не опасно будет заблудиться. Поблудимся, поблудимся и придём когда-нибудь домой. Правда?
 Я очень торопился всё что сказать, пока Василию Петровичу интересно со мной разговаривать. Но ему, и правда, далее видно было, что интересно.
 — Если будете знать, как по лесу ходить, то и не заблудитесь, — ответил он и осторожно вытянул больную ногу. — Подложи-ка мне под неё ещё сена немножко. — Вы как в направлении разбирались, когда сюда шли?
 — Мы знали — на деревьях мох больше растёт с северной стороны, а веток больше на южной. Вот, так вашей ноге удобно? Только это оказалось неправда: по-всякому они растут, и мох и ветки. Всё перепуталось.
 Василий Петрович покачал головой.
 — Ничего не перепуталось, — недовольно ответил он. — Дерево надо выбрать, которое свободно стоит где-нибудь на поляне. А если оно с краю жмётся, всегда веток пустит больше туда, где свободнее. Понял?
 — Понял, — обрадовался я. — Это я тоже запишу. У нас будет настоящая книжка для путешественников. И ещё… — я несколько поколебался, но потом вдруг решился. — И ещё, Василий Петрович, я хочу знать про лес и про зверей и про растения столько, сколько вы знаете. Всё!
 — Сколько я знаю? — Василий Петрович вдруг засмеялся. — Ну, ну, придётся, пожалуй, порядочно поучиться. А пока давай-ка ложиться. Да не там, тут ложись, около меня, вместе моим пальто накроемся.
 А вчера он говорил — терпеть не может, когда около него кто «дышит», — припомнил я, но очень охотно перенёс свою охапку травы к нему, на другую сторону костра.
 — А как теперь Мишка… — начал было я и не договорил: жалобный переливчатый крик наполнил весь лес, так что трудно было разобрать, откуда он идёт.
 — Он! — крикнул я. — Опять он, слышите? Кто это кричит?
 Василий Петрович даже не пошевелился.
 — Заяц, — спокойно ответил он. — Заяц, которого поймал филин. Чего ты так испугался?
 — Так ведь мы из-за него заблудились. И реку потеряли, и вас нашли, — говорил я, не замечая, что крепко держу Василия Петровича за руку. А он ни капельки на это не рассердился и даже обнял меня за плечи.
 — Вот оно что! — проговорил Василий Петрович. когда я всё ему рассказал. — Филин, верно, вцепился когтями в спину зайца, но переломить ему позвоночник не смог. И вытащить когти из заячьей спины тоже не мог. Заяц бежал и кричал, обезумев от боли, и тащил на себе филина. Почему заяц бросился в избушку? Бывает, что дикий зверь прячется от врагов около человека. Вот он и привёз на себе филина в вашу избушку. Заяц кричал, а филин шипел и хлопал крыльями. А почему вы мне этого раньше не рассказали?
 — Боялись, — признался я, — что вы будете смеяться. Потому что мы, конечно, знали, что привидений не бывает, а всё-таки… — Тут я остановился. — Мишка, — проговорил я, — Мишка ведь не знает, что кричало. Как ему сейчас страшно в лесу одному. Правда?
 — Правда, — медленно и очень тихо ответил Василий Петрович и, с трудом повернувшись, закрыл меня полой своего пальто. — Спи, путешественник.
 Но сам он не спал долго, а может быть, и совсем не спал. Я всё время думал о Мишке — как ему одному в лесу страшно. И от этого часто просыпался и видел: Василий Петрович лежит, и глаза у него широко открыты. И мне казалось, что и он думал о том же.
 Медведь! Пожар в лесу! Спасены!
 К утру я заснул очень крепко и проснулся, когда солнце стояло уже высоко. Василий Петрович по-прежнему лежал на спине. Ему, должно быть, стало ещё хуже: лицо осунулось, а на щеках выступили яркие красные пятна. Дышал он тяжело и поминутно подкосил ко рту фляжку с водой.
 Я, как мог осторожно, развязал его больную ногу, приложил к ней свежие листья подорожника и опять завязал. Василию Петровичу было очень больно, но он терпел и даже похвалил меня.
 
— Тебе, видно, доктором быть, путешественник, — сказал он почти весело. — А теперь отправляйся на добычу. Поищи для разнообразия грибов вон там, в низинке. Неси все, какие найдёшь. Многие грибы ошибочно считают поганками, а они очень вкусные.
 Перейдя полянку, я спустился в глубокий овраг. Громадные осины и берёзы росли на самом дне его и так переплелись в вышине ветвями, что внизу и днём было сумрачно. На земле лежали истлевшие толстые стволы, а в их трухе ярко желтели и розовели какие-то мясистые маленькие кустики, очень похожие на кораллы. Я полюбовался ими, снял рубашку и разложил на земле.
 — Покажу Василию Петровичу, но уж есть их, наверное, нельзя. И вот этот — тоже. Какой вырос! — Это я положил на рубашку гриб-дождевик, белый, нежный, величиной с детскую голову. Заодно нашлось тут же штук десять красных подосиновиков. Эти, кажется, годятся на похлёбку.
 Я подобрал концы рубашки и быстро выбрался наверх. В кустах, окружавших нашу полянку, кто-то зашевелился, хрустнула ветка…
 — Мишка! — воскликнул я радостно. — Неужели… — я быстро выскочил из кустов и вдруг остановился: на полянке стоял громадный медведь. Он как бы в удивлении покачивал головой и посматривал то на меня, то на лежавшего на земле Василия Петровича. Затем неторопливо повернулся к Василию Петровичу.
 — Нет! — крикнул я и кинулся вперёд, загородил Василия Петровича и остановился так, прижимая к груди узелок с грибами.
 — Стой спокойно, — услышал я за спиной тихий голос. — Не шевелись, не дыши, он не тронет. Только не шевелись!
 На полянке стало очень тихо. Медведь всё покачивал головой. Я даже не мог бы сказать — боялся я или нет, так во мне всё замерло.
 Медведь ещё посмотрел на меня, точно что-то соображая, затем взялся зубами за кончик рубашки, которую я прижимал к груди, и дёрнул. Рубашка упала на землю и развернулась. Белый шар — дождевик — выкатился из неё. Медведь посмотрел на него, медленно, поднял лапу и вдруг с такой силой опустил её на белый мячик, что брызги гриба ударили мне в лицо. Затем, ступая так бесшумно, словно его огромное тело вовсе ничего не весило, медведь повернулся и исчез в кустах.
 Тогда я вдруг пошатнулся, сел на землю, закрыл лицо руками и заплакал.
 — Я думал, я думал, он будет вас есть живого. По кусочкам, — говорил я и плакал, даже не стараясь сдержаться.
 Василий Петрович протянул руку и, взяв лежавшую на земле кобуру, засунул в неё револьвер и долго возился с застёжкой.
 — Ладно, — сказал он наконец. — Довольно! Ты, брат, настоящий мужчина, вот что я тебе скажу. А теперь — показывай, что ты такое притащил, чем даже медведь заинтересовался. Но сначала разведи костёр. Это на случай, если ему вздумается вернуться.
 Я вытер глаза.
 — Вы только Мишке не рассказывайте, что я плакал, — попросил я. — Потому что я ведь совсем немножко, даже почти не плакал, правда?
 — Я и не заметил, — равнодушно отозвался Василий Петрович. — Чего же мне и рассказывать? Вот как ты меня от медведя загородил, это я заметил. А ещё ты знаешь, что случилось?
 — Что?
 — Нарыв у меня на подошве лопнул. От страха, должно быть. Я ногой опёрся о пенёк, готовился стрелять, если медведь за тебя примется. Ну, показывай же, что ты там принёс?
 Я совсем уже оправился и с гордостью принялся собирать с земли свои рассыпанные сокровища.
 — Замечательно! — воскликнул Василий Петрович. — И все эти твои разноцветные кораллы, как ты их называешь, — очень даже съедобные грибы. Это булавницы. Сажай их в котелок вместе с подосиновиками, у меня ещё кусочек сала остался. Сыты будем. Дождевик, который медведю не понравился, жарить можно, пока он совсем молодой, белый внутри, А к реке пока не ходи — кто его знает, ушёл он или ещё около нас шатается. Стреляю я метко, но всё-таки против медведя револьвер — оружие ненадёжное. Правда, это был не стервятник, тот бы так мирно не ушёл. А всё-таки осторожность не мешает.
 Никогда ещё Василий Петрович так много не говорил. Мне показалось, что он нарочно старается меня отвлечь от мыслей о том, что мы пережили, и успокоить. А сам он, видно, был не очень спокоен: за целый день не разрешил мне ни разу уйти с полянки и даже близко подходить к кустам. Грибной похлёбкой с сухарями мы были сыты целый день, а сушняку на костёр я набрал столько, что должно было хватить и на ночь.
 — Достань из моего рюкзака тетрадь, — сказал Василий Петрович, когда с едой мы покончили и дров я набрал и уже не знал, чем ещё заняться. — Я буду тебе рассказывать, какие в лесу есть съедобные растения, а ты записывай.
 Я целый день думал об этом, но не решался попросить Василия Петровича, и теперь ужасно обрадовался. Да ещё писать можно было его собственной авторучкой. А какая она красивая, я не мог на неё налюбоваться.
 Растений оказалось так много, что писания нам хватило до самого вечера. Несколько раз я говорил:
 — Василий Петрович, вы устали, и нога у вас болит. Давайте завтра напишем.
 Но он никак не соглашался.
 — Мне так лучше, отвлекает, — отвечал он и продолжал рассказывать.
 А нога у него болела всё сильнее, я уж видел, как он морщился и губу закусывал, когда думал, что я на него не смотрю.
 — На сегодня довольно, — сказал он наконец, когда уже почти совсем стемнело. — Завтра запишем про болиголов и другие ядовитые растения, потому что надо знать также и то, чего есть нельзя. Ложись, но костра не гаси, я спать не буду, с костром веселее. Да и нога спать не даёт.
 Я даже в воздухе рукой помахал, так она у меня от писания заболела, но я был страшно рад.
 — Теперь я знаю, кем я буду, — сказал я, укладываясь около Василия Петровича. — Охотником за растениями, вот кем. Мы с Мишкой думали — только звери интересные. А теперь я знаю, что и растения тоже интересные. Может быть, и для растений делают заповедники? Только… что же это я? Ведь у нас с Мишкой заповедника не будет. Золота мы не достали…
 Вдруг мне показалось, что Василий Петрович протянул руку и хочет погладить меня по голове. Но это, верно, только показалось, потому что он сразу опустил руку.
 — Заповедник у вас всё-таки будет, — сказал он. — А теперь спи, спи, утро вечера мудренее. — И сразу закрыл глаза, будто сам уже спит. У меня же от этих слов сердце так и заколотилось. Но попробуй-ка его заставить говорить, если он сам не хочет.
 А я лежал и думал: и про Мишку — дошёл ли он до завода, и про медведя — не сидит ли он в кустах, и узнали ли папа и мама, что мы убежали не на пасеку, а в лес, пока, наконец, незаметно и сам заснул.
 Спал я крепко, пока не проснулся от голоса Василия Петровича. Он лежал на спине и что-то быстро и громко говорил, размахивая руками.
 — Бредит! — понял я и со страхом огляделся: не видно ни одной звёзды, чёрные тучи закрыли всё небо, и уже погромыхивает гром. Где-то в этой жуткой темноте идёт к нам помощь. Но идёт ли? Не заблудился ли опять Мишка? Каким маленьким и беспомощным чувствовал я себя, слушая бормотанье Василия Петровича.
 Мне вспомнились страшные рассказы, как больные в бреду убегают из дома. А вдруг и Василий Петрович сейчас вскочит и побежит туда, в непроглядную темноту? А если там сторожит медведь? Хорошо, что костёр горит, хоть на полянке светло. А вдруг Василий Петрович умрёт?..
 — Пить, — проговорил он вдруг.
 — Сейчас! — откликнулся я, повернулся к котелку, стоявшему за спиной, и замер: огонь от костра, переползая по высохшей траве, добрался до группы сухих ёлок, стоявших на полянке, и теперь золотыми полосками поднимался по старым смолистым стволам.
 — Василий Петрович! — в ужасе закричал я, хватая его за руку.
 — Пить, — повторил он, видимо, совсем не понимая, что происходит.
 Подбежав к ёлкам, я пучком травы ударил по стволу, стараясь загасить огонь. Но вышло хуже: трава вспыхнула и обожгла мне руки. Задыхаясь от едкого дыма, я отбросил пылающий пучок, и тонкие золотые струйки огня поползли от него в разные стороны, по сухим прошлогодним остаткам. Не обращая внимания на боль от ожогов, я кинулся затаптывать огонь. Схватив зелёную еловую лапу, я хлестал ею по земле. Но огонь, затухая в одном месте, вспыхивал разом в нескольких других. Одна огненная змейка быстро изогнулась и побежала к месту, где лежал Василий Петрович.
 — Василий Петрович! — изо всех сил закричал я.
 Я стоял между огнём и постелью, огонь закоптил мне ноги, но я из последних сил продолжал бить по нему веткой, а на ней уже сохли иголки.
 Вдруг что-то громко загудело и на поляне стало светло как днём: огонь, пробиравшийся на ёлки по полоскам смолы, разом рванулся кверху, хвоя на ёлках запылала. Я так и замер с поднятой веткой, но тут же вскрикнул и отбросил её: горящие иголки больно обожгли мне руку. Огонь добрался уже до постели Василия Петровича.
 — Уходите! Уходите! — кричал я и изо всех сил дёргал и теребил его. — Ползите вон туда, к реке, там сыро, огонь не пойдёт. Скорей! Скорей!
 Но Василий Петрович, казалось, не слышал меня. Он задыхался, кашлял и продолжал бредить.
 Я громко заплакал и, схватив Василия Петровича под руки, изо всех сил старался стащить его с загоревшейся постели. В